Мир не переменишь, но его можно создать
При своем понимании театра как всеобъемлющего жеста Ионеско чувствует себя демиургом, который из хаотической смеси света и тьмы, какою сам является, стихийно порождает художественное создание по подобию сотворения вселенной. Иногда он немного кажется себе заместителем Бога (7: 67, 88). Произведения искусства, вырастая как бы самостоятельно, с непроизвольностью развертывающегося из почки листа, сохраняют ту же самостоятельность на всем протяжении своего дальнейшего существования. Они объективные живые реальности со своим лицом и своими свойствами, которыми они вполне определенным образом воздействуют на зрителей и слушателей, так, что их создатель заранее может предвидеть характер, какой примут субъективные реакции соприкасающихся с ними людей. Ценность художественных произведений измеряется этой их самотождественностью и длительностью их излучения (4: 40–41). Литературное слово давно казалось бы пустой болтовней, отвлекающей от серьезности жизни и смерти, не будь этой возможности иногда строить из него живые реальности, малые вселенные (4: 141).
Ионеско считает заранее предсказуемым действие художественного произведения на слушателей. Но всё содержательное и конкретное в таком предвидении вытекает только из знания характера слушателей, не из понимания произведения. Смысл своих пьес, мы видели, он описывает в самых обобщенно-мимических выражениях. Он требует, больше того, чтобы по мере вникания в художественное произведение улетучивалась даже такая предельно схематическая догадка о его содержании. Еще двенадцатилетним учеником коммунальной школы он понял за чтением Флобера, что литература скрывается не в канве описываемых событий и не в мыслях, а в особом неуловимом качестве языка. «Мне казалось, что в словах или через слова, притягиваемый словом, светится уловленный и сбереженный лучик света» (2: 20–21). Живая реальность, какою является художественное произведение, обладает поразительным и трудным свойством: она в принципе ничего не означает. При внимательном взгляде на нее она должна оказаться такой же странной, вместе близкой и непостижимой, как мир, впервые увиденный в минуту преображения. Подлинное произведение искусства загадочно, и если за ним что-нибудь стоит, то только еще большая загадочность мира; как там, так и здесь «любое приписанное значение произвольно, любое частное употребление субъективно, не задевает невыразимой сущности вещей. Мы стоим здесь перед сырой вселенной, какою она предстает ребенку, перед чистым бытием» (6: 23). Раннее изумление перед сияющей вселенной, сохраняясь в душе неразъясненным чувством или мыслью без слов, «какой-то песней сердца», остается единственным источником жизни и литературы для писателя. «Пожалуй, еще и сегодня, спустя десятки лет, – пишет Ионеско в 1969-м, – всё тот же свет питает меня, удерживает меня в жизни, оказываясь сильнее моих отчаяний и депрессий… Мне еще никогда не удавалось высказать это как подобает, я еще не нашел язык, отвечающий этой мысли, этим чувствам, этим волнениям, этой невыразимой истине, которую я постоянно пытаюсь высказать» (2: 60–61). А когда литератору наконец удается подняться до невысказываемой истины, его слово в свою очередь упитывает в себя частицу ее невыразимости.
Понимание искусства начнется тогда, когда, перешагнув через одержимость концепциями, через маниакальное желание всё объяснить, мы догадаемся, что художественное произведение в своей последней инстанции непостижимо (6: 27). Оно всегда вторжение какой-то другой реальности в обыденный мир. Когда создание искусства задумывается или воспринимается как сообщение о существующей реальности, оно только увеличивает путаницу в головах, и без того загроможденных противоречивыми мнениями. «Одно единственное слово может наставить нас на путь истинный, второй сбивает вас с толку, третье наводит на вас панику; с четвертого начинается абсолютная неразбериха» (4: 103). Попытки навести порядок в хаосе переусложняют его. Ионеско предлагает писателям, желающим непосредственно переделывать мир и направлять его историю, стать лучше политиками. Литература занята нулевой фазой истории и общества: она должна хотя бы на время вывести человека из потока вещей, из социальной детерминации. В искусстве не исправляют сложившийся мир, а строят еще один, новый. По образу миров искусства потом может быть воссоздан действительный мир. Герои романа имеют право быть глупыми, злыми, разумными, милостивыми и какими угодно; суть в том, что чудом поэтического творчества они живут и их вселенная по волшебству вытесняет на время из головы читателя окружающую действительность, помогая и ее потом увидеть и изобрести заново. «Всё надлежит воссоздать. Ничего – переделывать» (2: 107). Искусство дает увидеть, что за привычным лицом вещей действительность всегда полна неожиданных возможностей. «В каждый момент времени за видимой реальностью стоит наготове другая реальность, другая вулканическая вселенная, готовая сместить первую, взорвать ее, расплавить. В конце концов, возможно, другой мир заменяет собою наш постепенно, почти незаметно для нас, без грозных катастроф, может быть благодаря какой-то медленной метаморфозе, так что мы окажемся в иных просторах не ведая о том» (6: 25–26).
«Да, всё может сразу измениться. И я – я могу снова найти свое детство. Завтра произойдет, возможно, Явление новой вселенной, новое Творение» (2: 126). Не отвергать, не оспаривать, не переделывать действительность, а показать, что для нее ежеминутно возможно новое начало, – вот задача, которая способна захватить всего художника и всегда ставит его перед необходимостью обновления своего искусства. «Новый мир, который по-видимому открывается перед нами, перспектива смерти или наоборот тотального преображения жизни и мысли должны, как кажется, привести нас к эпохе, когда поэзия, творчество, искусство примут непредвиденные формы. Во всяком случае пока художественное выражение слишком слабо, воображение слишком бедно, чтобы встать наравне с яркостью и чудом этой жизни» (1: 10).
Охранительная привязанность к старому, желание сберечь и упрочить что-то в существующей обыденности справедливо подозреваются в корыстном интересе. Нравственно безупречна только любовь отцовского склада, бескорыстно дарящая жизнь самостоятельным свободным созданиям. «Не сохранять свою собственную жизнь, а давать жизнь другим. Если недоброе дело любить свое, то доброе дело любить других, и не для того чтобы обрести в них опять же самих себя, а просто за то что они действительно другие чем мы. Если делать так, то мир не погибнет» (4: 94–95).
Ионеско хочет напомнить о том, что и бескорыстное обновление мира искусством, и неприметное питание мира за счет искусства происходит давно и в широких масштабах. Если новое слово философий и идеологий со временем стирается, то искусство возвращает языку ту же многозначительную новизну, какую имеет мир, впервые увиденный поэтом. Художник движется против течения, обратно пройденному языком пути раздробления и отвердения смыслов, вспять «к месту первого шага, к блеску первого образа, где слова уже не выражают ничего кроме света, где из этой тишины возрождается Слово» (5: 250–251).
Если какая-то сторона художественного произведения неуловима, то эта в первую очередь. Перед ней особенно беспомощна критика. Зато сама эта неуловимость искусства действует невероятно возбуждающим образом на человеческую мысль. «Истинны ли создания воображения? – спрашивает Ионеско и не медлит с ответом. – Они настолько истинны, что на всём протяжении времен и на всех пространствах земли люди только и занимаются что литературой, поэзией, живописью, театром. Только и говорят что о воображаемых персонажах; создав немного литературы, создают потом много больше литературы о литературе и литературы, изучающей литературу о литературе. Создания психологии, психоанализа, социологии, метафизики, уж конечно эстетики и философии культуры почти всё основаны на созданиях художественного воображения» (4: 202; 5: 255-256).
В «Рассыпанном дневнике» Ионеско всего подробнее и продуманнее говорит на эти темы. «Когда философ философствует, когда художник рисует, первый философствует о философии, второй размышляет о живописи. Философствование и живопись – два вида вопрошания в двух формах мысли. Для меня автор это человек, который мыслит при написании своих драм и комедий точно так же, как, философствуя, мыслит философ. В то же время авторское драматическое произведение есть как бы раздумье о драматическом произведении вообще. Театральный диалог, театральное движение это собственно способ исследования драматургом реальности, исследования самого себя, способ понимания и самопонимания. Язык литературы, особенно язык драматической литературы не иллюстрация к какому-то другому вышестоящему языку, популяризацией которого являлся бы театр. Конкретная мысль, образная мысль, мышление в событиях и движениях так же полноценны, т. е. они такой же, ни более ни менее, исследовательский инструмент, как понятийный дискурсивный язык… Самым богатым, самым нагруженным по смыслу часто оказывается именно язык художественного творчества; он не только не обусловлен никакой внеположной ему мыслью, которая стояла бы над ним и которой он должен был бы лишь следовать, но, напротив, часто именно язык художника приводит в движение, зарождает мысль других, и именно он создает новые способы видения, новую ментальность. Идеология, социология, эстетика питаются произведением искусства. Нет философии культуры без самой культуры. Нет философской теории без живых примеров душевной жизни, какими служат художественные создания. Их авторам не было необходимости знать или учитывать прошлые формы опыта. Иначе в мире не появлялось бы ничего нового. И это новое, помимо того что оно есть познание определенных реальностей, есть в то же время конечно и созидание, коль скоро всякое познание, всякая встреча с миром есть проекция Я на ту материю, какою является мир, – проекция, а стало быть образ, формирование, архитектура. Никаких идей, которые стояли бы за художником или над ним и которые он должен был бы зримо воплотить, пожалуй, нет. По существу у поэта все идеи впереди как некие возможности или живые ростки, которые распускаются, развертываются по-своему, как велит их природа, как велит своеобразие творчества, представляющего собой конкретную автономную мысль, одновременно и исследование и построение мира. Целый мир выстраивается или раскрывается по мере того как художник пишет и осмысливает его» (4: 183–185). Пусть жесты, образы, ритмы, метафоры искусства часто непонятны не только читателю или зрителю, но и создающему их художнику, тем не менее язык искусства самый подлинный из языков человечества, и если люди не понимают или не принимают этого языка, то тем хуже для них: насколько они не узнают себя в слове искусства, настолько они уже не знают сами себя.
Эстетическая критика в наши дни, замечает Ионеско, всё больше делается орудием потерянного, редуцированного человека. И кажется, что она имеет задачей разрушить произведение искусства, разнеся его по психологическим, социологическим, общефилософским, идеологическим, политическим контекстам. «Хотят утопить произведение, растворить его в контексте, уничтожить. Если не знать, что произведение неуничтожимо, то впору уж кричать караул! Убийство!» (4: 206–207). Искусство однако оказывается живучим. Убитый встает, и частица его жизнеспособности передается орудиям убийства и даже самим убийцам, потому что весь общекультурный контекст без произведения был бы забыт, потеряв свою актуальность, тогда как художественное создание хранит не старея и само себя и спасаемый им от небытия контекст.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК