Великий разум бытия (1930–1939)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

В свое время я был удивлен заметкой великого автора по поводу Двойника, что «серьезнее этой идеи я никогда ничего в литературе не проводил» (Дневник писателя, 1877). <…> В конце концов, это философско-психиатрический трактат о солипсизме и самоутверждении как основных чертах типического представителя европейской культуры. В упоре на себя, в наклонности понимать и оценивать жизнь из своей персоны, в уверенности, что все критерии правды и ценности заданы в собственной персоне, – вот где начало всех прочих болезней так называемого «культурного человека», мнящего себя, впрочем, не человечком, но человеком, по преимуществу. <…> По-моему, основная мысль автора, основное утверждение, которое автор хочет сказать и обосновать, в том, что принципиальная одинокость, рационалистическая эгоцентрика влечет за собою как свое прямое последствие постоянное преследование своим собственным образом: куда бы человек ни смотрел, с кем бы ни встречался, везде он обречен видеть только самого себя, ибо приучился все рассматривать только через себя. И вот этот ужас неотступного преследования своею собственною персоною («от себя никуда не уйти»!) и составляет бедствие европейского человечка: доводятся одни до дьявольского самообожания, как было в Наполеоне и ему подобных, другие до философского отчаяния, как в Мопассане, третьи до безумия, как в господине Голядкине. Достоевский, кажется, нарочито избирает в качестве грандиозной проблемы самоутверждения маленького, ничтожного чиновника. Автор хочет подчеркнуть, что дело тут не в каких-нибудь «грандиозных» натуральных задатках человека, которые доводят его до наполеонизма, до лермонтовского «демонизма», до ницшеанского «великолепного зверя». Достоевский хочет подчеркнуть, что самый ничтожный по натуральным задаткам европейский человечек несет в себе зародыш «маниа грандиоза», поскольку он захвачен эпидемией самоутверждения с роковой неспособностью видеть равноценное с собою самостоятельное бытие в мире и в своем соседе, ключ к пониманию которых дается лишь с того момента, как решится человек не заставлять их тяготеть к нему, как к отправному центру, но пробует сам потяготеть, чем они живут в своей самобытности, независимо от его желаний и искательств. <…> Итак, господин Голядкин, это самоутверждение в своем обособлении от мира других вещей, – в своем принципиальном одиночестве, в своей подозрительности и претензиях, фантастичности и болениях. Других людей для него нет, во всяком случае, их существование не доказано. С ручательством и наверное для господина Голядкина существует лишь он сам – господин Голядкин, исследующий окружающую его среду ради все того же своего самоутверждения. Но зато на всех шагах своих господин Голядкин преследуется своим двойником же (производным или младшим), который и доводит его до ада-безумия. Начало самоутверждения в фокусе, когда последнее искомое объявляется найденным с самого начала, а все остальное отправляется от этого мнимо-найденного. В действительности последнее искомое для человека: что надо сделать, чтобы идти добрым путем и быть хорошим участником бытия? Для господина Голядкина все начинается с тезиса: «Я, Голядкин, невинен и сам себе хорош», – с этого начинается и вообще европейски-культурные человечки, независимо от того, Наполеоны это или Голядкины. Надо вспомнить при этом, что «Двойник» прямыми нитями связывается в творчестве Достоевского с «Записками из подполья» и с «Карамазовыми»: и во всем этом, по признанию автора, заложены автобиографические материалы и самоотчеты. Все это гораздо глубже и значительнее, чем кажется на первый взгляд. В западно-европейской философии не было высказано ничего настолько глубокого! Что касается меня, отсюда именно приоткрылся мне в свое время закон заслуженного собеседника, как <один> из самых постоянных и самых неизбежных сопроводителей человека на всех путях его.

Солипсисту заслуженный собеседник – это он сам, от которого некуда скрыться. Простому и открытому человеку заслуженный собеседник – всякий встречаемый человек и всякое встречаемое бытие, которое открывается по содержанию именно таким, каким их человек себе заслужил: доброму – добрые, злому – злые, любящему – любящие, благорасположенному – благорасположенные. Именно здесь человек оказывается, сам по себе, мощной воспитывающей силой и для других, и для самого себя.

1930

Меня давно очень интригует спор так называемых интуиционистов[120] с формалистами[121] в теоретической математике, и мне издали предчувствуется, что интуиционисты (Брауэр, Вейль и др.) близки к моим представлениям, намечающимся из доминанты. Ну вот, наконец, я и имею возможность читать более подробно в этой области, удалившись от всего шума и гама, в которых проходит зимнее время. Иногда так важно и нужно подняться в снега горных вершин, подальше от того, что делается в предгорьях и равнинах, – дабы собраться с мыслями, пересмотреть пережитые впечатления, более глубоко увидеть то, что там, на равнине, переживается лицом к лицу, но не успевает просматриваться и продумываться как следует! И ужасно важно бывает пересмотреть свой собственный рабочий аппарат из-внутри, – вот тот самый аппарат, которым пользуешься непрестанно в обыденной сутолоке впечатлений и толкований действительности, но во внутренних механизмах которого обычно разбираться не приходится. А между тем впечатления и толкования действительности мы получаем не иначе как через посредство этого аппарата! И ведь он может давать искаженные впечатления и толкования!

Между нами и переживаемой реальностью стоят, прежде всего, наши доминанты, которые ведь преломляют для нас действительность, равно как наши реакции на действительность, в чрезвычайной степени. Доминанты создают «предрассудки», т. е. те предпосылки мысли, которые эта последняя вносит и работу сама от себя, не отдавая себе в том отчета. Значительная часть таких предрассудков совершенно неизбежна и имеет нормальное рабочее значение.

Вот интуиционисты и формалисты и заняты в своих спорах выяснением природы того, что можно было бы назвать «нормальными предрассудками» математического знания. Если формалисты склонны стоять на старинной точке зрения, допускавшей и требовавшей «чистого» и в себе самом самооправдывающегося Знания, не знающего для себя никаких норм, кроме чистой логики, то интуиционисты тонко и убедительно вылавливают «предрассудочные», т. е. интуитивные, мотивы даже в алгебре, и в учении о множествах, в теории чисел. Физиологически за этими предрассудочными интуициями лежат доминанты, и именно физиологические доминанты, т. е. такие, без которых все равно мы обойтись не можем. Это, можно сказать, дорациональные предпосылки знания и рационального. Вот ими-то сейчас я и могу хоть немного заняться, оторвавшись от египетской работы, в которой приходится пребывать десять месяцев в году. Вы чувствуете, что искание интуиционистов для меня близко и родственно.

Я ведь в основе занят изучением «нормальных предрассудков» мысли и поведения; и теория доминанты ставит на очередь именно этот вопрос как физиолого-философскую проблему.

1930

Важно то, что «вещь в себе», не отвлеченная, а конкретнейшая вещь, которая перед нами, бесконечно содержательнее, чем она нам представляется, как «вещь для нас» в каждый отдельный момент, когда мы к ней обращаемся с нашими текущими интересами. И как это ни парадоксально, но именно как «вещь для нас» она несравненно абстрактнее, беднее, отрывочнее, чем как «вещь в себе». Конечно, как «вещь в себе», она узнается не иначе, как через те случаи, когда она становится «вещью для нас». Но как «вещь в себе» она есть совокупность всех ее содержаний, открывающих бесчисленные случаи соприкосновения с нею человека.

1931

Обаяние логически законченных теорий без внутреннего противоречия в сущности давно миновало.

Логически закончено – для нас это в лучшем случае значит: правдоподобно, но совсем не значит, что соответствует действительности и правде! Логически законченной может быть всякая ложь. И мы научились стремиться к тому, чтобы ложь поскорее доходила до логической законченности, потому что тогда в особенности, когда она исчерпает свою логику, она впервые становится для всех очевидною ложью. Сколько в науке ложных теорий, все еще пользующихся обаянием только потому, что они не закончены и не для всех видны их логические концы! Логическую законченность без противоречий мы давно перестали считать за абсолютный критерий истины. Мы пользуемся им только как относительным критерием для распознания ошибок. И здесь как критерием, лишь относительным для формально законченных и отпрепарированных понятий, а живых людей нельзя заставить пользоваться только школьными препаратами понятий, в то время как их реальные понятия текучи и изменчивы, как все живое.

Та реальная сила новой истории, которую мы называем наукой в современном нашем смысле, чужда рационализму и рационалистическим вожделениям с самых своих истоков в эпоху Возрождения, чужда так же, как Леонардо да Винчи чужд схоластам средневековой Сорбонны. По сравнению с древним и средневековым рационалистическим «ведением» <…> сдвинулся сам искомый идеал познания. Акцент ставится не на тонко разработанное «учение без противоречий» <…>, а на самоотверженное распознание конкретной, повседневной реальности как она есть. Не так, как мне хочется, чтобы она была, а так, как она есть сама для себя. Отныне не реальность вращается и тяготеет около моего законодательствующего «ratio», но мой «ratio», если он хочет быть в самом деле разумным, вращается и тяготеет около реальности и ее законов, каковы они есть, независимо от моих пожеланий. На место того древнего спорщика, с каким препирался Платон в своих «Диалогах», становится сама реальность, поскольку она непрестанно ограничивает вожделения моей теории. Теория постоянно силится расползтись в универсальное учение, а факты реальности всегда вновь и вновь встают перед ней как новые границы и новые поучения. Теория утверждает: «Вот как оно по-моему должно быть». А реальность возражает: «А вот как оно есть!»

И вот что замечательно. Для новой науки этот беспрестанный и нигде не избегаемый спорщик уже не слепой и ненавистный, <…> всего лишь портящий ту форму, которую тщетно пытается накинуть на него художественный замысел писателя и мыслителя, – беззаконная и темная материя, непрестанно вырывающаяся из тех прекрасных законов, которым ищет подчинить ее творческий «ratio»! Нет, для Леонардо да Винчи и для Галилея это любимая реальность, к которой их «ratio» относится как влюбленный жених, считая за счастие различить и понять ее собственные самобытные черты и у нее же впервые почерпнуть те законы, которыми она живет. Ибо новый «ratio» знает, что ее законы – это законы и для него, и без ее законов он сам для себя со всеми своими вожделениями расплывается в неопределенность и пустоту! И отныне «ratio» уже не навязывает реальности свою логику, но хочет постигнуть логику реальности, т. е. у реальности научиться ее логике!

Отсюда совсем другой критерий истины, другой и критерий для ценности самой науки: для нас это уже не самодовлеющее академическое учение, самоудовлетворенное в своем Олимпе, а способность предвидеть то, что даст нам реальность, правда – то, что совпадает с действительностью. Критерий живой и практический, естественно, всегда относительный. Истинна для нас лишь та научная теория, которая в своих предвидениях и ожиданиях соответствует действительности; и истинна она для нас лишь постольку, поскольку ее предвидения и ожидания соответствуют действительности. Если этого совпадения с действительностью нет, мы отбрасываем свою теорию, как бы красива и заманчива она нам ни казалась.

Новый ученый всегда уступает, если действительность возражает против его предвидений конкретными фактами. Он говорит себе смиренно: «Значит, я ошибался, и теория, как ни разумна, была не верна!» И он учится у фактов строить новую теорию, более близкую к фактам. Из этого прекрасного Собеседования, с одной стороны, неизбежно теоретизирующего ученого и, с другой, – всегда обновляющейся реальности родится в своем изобилии новая наука, полная неожиданностей и все новой содержательности вместо тех мертвых пустынь, в которых исчезла великая матрона – рационалистическая наука (физика и метафизика) древности.

Правда, и в новой науке воскресали и подчас даже очень сильно, побеги древнего рационализма с его попытками гордого деспотизма над реальностью. Всякий раз, когда «истинно существующим» объявлялся тот или иной «Ding an sich»[122], например атом, молекула, электрон, а конкретной повседневной реальности отказывалось в признании, как реальному бытию по преимуществу, дело шло о воскрешении древнего рационализма. И даже далее. Всякий раз, как вновь открываемую землю, вновь открываемый вид, вновь открываемый закон школьная наука запечатлевала именем открывшего, она до известной степени пыталась противоположить свою деспотию, свои «завоевания» и «завоевателей» тому, что завоевывается, т. е. реальности и ее самобытному течению. «Вандименова земля»; «Elasmotherium Foscher»; «закон Авогадро»; «постоянная Клапейрона»! Как будто земля только и стала существовать с того момента, как ее открыл для европейцев Вандимен, и эласмотерий не имел своего места в истории без Фишера, и гадам есть дело до Авогадро, и лишь Клапейрон надоумил их придерживаться в своем поведении этого постоянного числа, чтобы все было по-хорошему! Конечно, отдаленное дыхание древнего рационализма тут так тонко, что почти уж и невинно, – мы все знаем, что в конце концов это лишь мнемоническая символика школы, не более. И если она кое-кого еще вдохновляет на рационалистический лад, то пусть вдохновляет! Все это невинно, ибо мало притязательно! Было, впрочем, и притязательное! Вот тот «космический ум» Лапласа, о котором мы вспоминали выше. Ведь он появился тоже в новой науке! Математический рационализм XVIII и XIX столетия дошел здесь опять до тех вершин, на которых история видала человека науки в классической древности! Мировые дифференциальные уравнения, из которых, не выходя из кабинета, можно в одно мгновение восстановить без противоречия и древнюю пустыню, в которой ночевал первоначальный Израиль, а также без противоречия мгновенно предвидеть, когда Англия сожжет свой последний кусок каменного угля!

Едва успевший так ярко запылать новоевропейский рационализм смирился очень быстро в пределах самой чистой математики. Это мы уже видели! Гаусс, Лобачевский, Риман, Брауэр и Вейль последовательно убедили его в том, что тон взят неправильно, убедили приемом, который стал классическим: доведя его логику до конца. Последовательный рационализм слишком противоречит самым основам новоевропейского натурализма и потому не мог и не может быть в нем долговременным. Хотя, быть может, попробует воскреснуть еще не раз! Ведь надеяться по-лапласовски предвидеть во мгновение все – это значило всего лишь гиперболизировать теорию насчет самобытной реальности, опять забыть о <…> непреоборимом Спорщике Истории, заставить мир вновь вращаться вокруг себя!

Но мы не забываем и уже не можем забыть о Спорщике Истории, о том непрестанном спутнике и собеседнике, который оспаривает нас на всяком нашем пути, ибо ведь мы помним, что лишь от него впервые научаемся содержательной и живой всегда новой истине, за которой лишь поспевает наша формальная мысль и без которой она расплывается в неопределенность и самое себя съедающую пустоту. И если своего собеседника мы узнаем лишь через материю, если вне себя умеем усматривать лишь материю, а эта материя впервые учит нас мудрости, которой иначе у нас нет, приходится признать, что материя премудрее и выше всякой нашей человеческой мудрости, надо ей отдать всяческое предпочтение и в самом деле смотреть на нее как на самую дорогую возлюбленную. А наше прекрасное, все расширяющееся по своим плодам собеседование о бесконечно поучительной диалектике с мудрой материей придется назвать диалектическим материализмом.

Не трудно разгадать, почему и древний, и новый рационализм становится в последних своих итогах материализмом. Будучи последовательным на своем пути, он и должен им стать; и если не становился у отдельных рационалистов, как, например, у Декарта, у Спинозы, у Пуанкаре, то из более или менее явной гетерогенности в составе их мышления. У Декарта могущественно сказывалось влияние церкви, у Спинозы – предание еврейской науки, у Пуанкаре – то, что «если наука материалистична, это не значит, что ученые все материалисты, ибо их наука не составляет для них всей жизни». <…> Там, где рационализм – система и рационалистическая наука стала содержанием всей жизни, «рацио» ткет из себя и своих требований новый мир, а собеседник его самый дальний, какой только может быть, – такой же «рацио», как он сам, не доставляющий никакого беспокойства или возражения, ибо живет совершенно теми же и единственными требованиями чистой мысли и тотчас, как двойник, понимает и повторяет то, что говорит мысль первого мыслящего. Рационалисты – это олимпийцы, перекликающиеся между собой со своих горных вершин условными знаками, столь адекватно понимающие друг друга, столь прозрачные друг для друга и мгновенно повторяющие друг друга, что в сущности их и нет друг для друга, – нет множественности, а есть пребывающий покой чистой мысли, чистый кристалл картезианского геометрического Универса, или «море стеклянное», о котором грезит древняя книга. Нормальный собеседник рационалистов мало того, что дальний из дальних: он так растворился в чистой и ничем не волнуемой мысли, что его, собственно, уже и нет, а есть одно покойное летнее небо с единым солнцем и законодательной мыслью. Порою этот великий рационалистический замысел успокоения в чистой мысли представляется небывалой красотой! Но порою он представляется не менее крайним сумасшествием. Тут все зависит от плодов. Победителей, как известно, не судят! Так или иначе бывает полезно дойти до крайностей, чтобы видеть свое «последнее» и рассмотреть, куда ведут начатые дороги!

Если установка взята на покой чистой мысли, то все, что нарушает этот прекрасный покой, есть, конечно, досадная, в сущности, не заслуживающая существования <…> аморфная и слепая инертность, или какая-то вечная суета, во всяком случае, подлежащая всяческим операциям sans gene, в лучшем случае «вещь», которую надо уметь употребить, «предмет» для операций и предначертаний мысли, «материал» для оформления и использования, «материя», с которой стесняться не приходится.

Один чистый Я (cogito ergo sum) и материя для моих безответственных пред нею операций. Так систематический рационализм неизбежно превращает среду, в которой он оперирует, в мертвую материю (чтобы оперировать над ней принципиально без ограничений), а себя самого в автократическое самоудовлетворение солипсизма (чтобы принципиально ничем внешним себя не ограничивать). Рационализм принципиально убивает среду, чтобы расчистить себе дорогу. А сам превращается в чистый солипсизм, ибо его «дальний», с которым он беседует на бесконечном расстоянии, растаял, как облачко, а его случайный «ближний», заявляющий о себе в конце концов только досадным непониманием, тем самым превращается в элемент среды, т. е. принципиально в кусок все той же мертвой материи, с которым надо оперировать sans gene.

Само собою, в мышлении рационалиста совершенно нет места категории «лица», ибо у него собственно нет и собеседника. Если по старой памяти он употребляет это слово «лицо», то лишь как «нерациональное», «житейское» понятие, в виде уступки нерациональной повседневности. Учитывание человеческого лица в практике жизни ничем для его понимания не отличается от «лицемерия». В сущности он всегда его осуждает и должен осуждать, будучи последовательным. В чем дело? Конец «лица», когда все – сплошная материя, подлежащая обработке? Затем рационалист вполне естественно всегда более или менее доволен своим умом и никогда не доволен своим положением. Как не быть довольным своим умом, если зацепиться более не за что? И естественно думать, что все было бы прекрасно, если бы не слепое сопротивление среды с ее инертностью и с теми нерациональными существами, которых приходится принимать, по аналогии, «тоже за людей». Этих последних приходится принимать так или иначе в расчет, потому что это, пожалуй, самые досадные, наиболее увертливые в своем сопротивлении рациональной обработке элементы среды! Великий и достойный труд, который сознает для себя рационализм, – всю эту среду и копошащихся в ней людей завоевать, подчинить себе, рационализировать! Великий труд, великое задание! Хватит ли для этого истории?

Подавленный множеством неожиданностей, которые преподносит среда и которые все вновь и вновь надо рационализировать по аналогии «тоже за людей», рационалист страждет в своем солипсизме. Но он непреклонен, как рок, как логика, и его поддерживает благородная гордость самосознания, что страждет он от неуклонности на своем ясном пути.

«Ни кривизна улиц, ни великое множество закоулков, ни разбросанность обывательских хижин – ничто не остановило его. Ему было ясно одно: что перед глазами его дремучий лес и что следует с этим лесом распорядиться. Наткнувшись на какую-нибудь неправильность, Угрюм-Бурчеев на минуту вперял в нее недоумевающий взор, но тотчас же выходил из оцепенения и молча делал жест вперед, как бы проектируя прямую линию» (Салтыков-Щедрин. История одного города). <…>

Но положение рационалиста остается все-таки бесконечно трагичным! «Дальний», к которому обращены его речи, всегда выдуман. Потому и обращение к нему, в писательстве ли, в рационалистически настроенной науке или в рационалистической философии, – всегда переполнено выдумками. Рационалистические мысли не прорывают границ человеческого одиночества и не приобретают выхода к реальному живому собеседнику;

они солипсичны на самой точке своего отправления. Порочный круг, в котором стоят с самого начала люди без ближнего, делает невозможным объективное признание лица в другом. Признают объективное существование за геометрической точкой, за атомами, за вещами, – за чем угодно, только не за объективными лицами приходящих ближних. Дальний выдуманный допускается потому, что он легко предвидим, ибо это ты сам, объективированный в кого-то вдали. Ближние отклоняются потому, что мешают тебе как писателю и ученому заниматься этим объективированием себя, как в зеркальном изображении, в далеком дальнем. И реальнейший ближний, с которым сталкивает жизнь, теряет значение самодовлеющего, отчетливого лица, ибо ведь, если признать его, то пришлось бы отложить свои благородные выдумки и заняться всецело им, объективным лицом! Чтобы такого пассажа не происходило, бедный человек убеждает сам себя и доказывает ex cathedra, что может понять других только как вещи и механизмы, но не как лица. И все для того и от того, что с ближним черезмерно трудно, с дальним – легче, ибо, естественно, легче быть с самим собою и своими абстракциями!

С одной стороны – великий покой солипсизма с разрядом сил на беседу о своих грезах с дальним.

С другой – бесконечный труд живой и конкретной жизни с ближним с поглощением всех сил своего лица без остатка на то, чтобы внести в эту ближайшую жизнь с ближним красоту и правду.

Там есть все и нет только живых ближних!

Здесь есть ближнее, но как будто уже не остается места для самого себя, ужасно трудно сохранить единство действия!

1931

1. Привыкли характеризовать орган и механизм вне времени. Такой-то орган всегда производит то-то. На самом деле надо было бы говорить, что при таких-то условиях и на такой-то промежуток времени данный орган работает так, как считалось для него постоянным.

2. Множество противоречий возникает только оттого, что мы привыкли брать вещи вне времени.

3. Мы правы, когда говорим, что организм есть единство действия. Какой же организм, если он не способен хотя бы к относительному единству. Но мы правы и тогда, когда говорим, что организм есть множество разнообразных органов и механизмов. Обе характеристики организма ставятся в следующий момент как явные противоречия, с которыми мы не знаем, что делать.

Между тем противоречие возникло здесь только оттого, что и ту и другую характеристику мы берем вне времени.

Противоречие прекращается и вместо него вступает живая практическая мысль вспомнить, что организм в своем фактическом течении есть множество органов и механизмов, которые все время, в каждый данный момент делаются объединенным механизмом для своих очередных достижений.

4. С этой точки зрения принцип доминанты может быть естественно измерен как приложимое к организму начало возникновения перемещений.

5. Организм – множество разнообразнейших факторов, которое может на время становиться единством, когда все прочие факторы содействуют одной определенной работе. Не что другое, как покой, есть возврат к толерантному множеству.

Состояние покойной толерантности – когда отдельное однажды может производить свое местное действие в известных границах самобытия и без помех со стороны других органов. Тогда организм есть разнообразнейшее множество по преимуществу.

Но с известного момента продукт одного органа начинает неизбежно влиять на деятельность других. Начинается помеха друг другу. Из этой помехи может сложиться подлинное единство действия всего множества в определенную сторону, когда активность элементов множества оказывается взаимно сгармонированной в интересах одной определенной системы.

6. Доминанта: раз уж встал однажды на путь прочно обеспеченного действия, все содействует ему на этом пути.

1932

Для европейской мысли было чрезвычайной новостью внесение в науку времени как самостоятельного фактора. Это оттого, что вся рационалистическая наука строилась целиком на греческой и картезианской геометрии и хотела знать только покоящиеся постоянства, резко «очерченные вещи». Если, волей-неволей, приходилось вводить время, то только как вспомогательную координату для движения все тех же «вещей», т. е. только как величину t механики. Везде, где это было возможно отделаться от t, оно исключалось, и мысль возвращалась к своим излюбленным «постоянствам». Таким образом рационалистическая наука оказывалась радикально антиисторической. И это сказалось большими последствиями к тому времени, когда стала на свет появляться биология в современном смысле слова. Биология не могла отделаться от исторического понимания. Чем бы она оказалась без этого? И в то же время ей очень нравилось «подобиться» так называемому «точному знанию», т. е. вот тому, которое принципиально антиисторично. При таком положении вещей было необыкновенно важно появление в самой математике и математической физике догадок, что само изучение в одном только «пространстве» обречено на оперирование только с тенями действительности вместо самой действительности!

Стала возникать концепция «хронотопа». Биология должна была почувствовать себя увереннее на своем пути с неизбежностью исторического метода. Этого мало. Стал брезжить мост между естествознанием и гуманитарными науками!

1932

Человеческое понятие и образ реальности всегда есть проект и предвидение предстоящей реальности. Кто лучше и дальше предвидит события, решается в конце концов не тем, «примитивное» ли перед нами мышление или «культурное», но тем, которое лучше оправдывается делами и событиями.

Реальное мышление знает очень хорошо, что мысли человека – это уже начатки действия и проекты, так или иначе могущие осуществиться. Потому-то так бдительно следят за тем, что думается человеку! Человек – существо могущественное и способное делать многое новое, притом не только в смысле вавилонского или египетского воздвигания садов и пирамид, но в смысле израильского царства мира, в котором нет более порабощения и рабства, а человек отпущен возрастать в лучшее.

Мы обыкновенно умнее в своих действиях, чем в своих мыслях! В мыслях мы твердим себе, что то, что думает человек, это «совершенно субъективное», не могущее интересовать тех, кто ищет лишь «объективных» закономерностей. Это у нас предания германской философии и уклада мысли по Ренессансу! Но фактически мы весьма внимательно прислушиваемся к тому, что «субъективно» думают ближайшие к нам люди, и затем стараемся воздействовать на их мысли, ибо знаем очень хорошо из древней практики, что мысль человека – уже зародыш действия, и то, что сегодня прошептано втайне, завтра будет осуществлено на площади! Именно оттого происходит на площади, что до этого мысль о нем была допущена втайне!

1933

Типичный европейский человек и воспитанная им типичная европейская культура напоминают мне во многом madam Sans g?ne, которая смотрит на окружающую ее среду и природу как на нечто столь чуждое и безразличное для себя, что в отношении их стесняться нечего, а даны они лишь для того, чтобы она – madam Sans g?ne – могла устроить себе вполне безответственно маленький комфорт, маленькие развлечения, маленькие интрижки и забавы. Это поистине преобладающие черты европеизма, его доминанта, на которой строится всяческая его философия, искусство, так называемые «убеждения» касательно жизни и подобающего поведения.

Совершенно натурально, что при такой точке отправления и такой «манере мышления» для европейского человека в принципе и всякий встречный человек, и встречное животное оказываются всего лишь «элементами среды», относительно которой нет и не может быть никаких «доказательств», имеется ли там самостоятельная жизнь, самостоятельное сознание, самостоятельная боль и искание. Все это, дескать, исключительно «субъективное», не имеющее никакого «объективного» значения. Главное во всем этом в том, что стесняться нечего, но и человека, и животное остается только «использовать» в интересах нашей madam Sans g?ne!

Собственно говоря, европеец и европейская культура – это самые органические солипсисты и солипсизм посреди безответственно эксплуатируемого бытия! Такого последовательного и обоснованного солипсизма не бывало никогда. И интимное стремление вырваться из заколдованного круга солипсизма делает для нас особенно дорогими такие вещи, как «Песнь о Гайавате». <…> Конечно, как только мы на минуту допустим это чувство общности и убеждение общности и родства со своею средой, так все радикально изменится. Но надо понимать, что это и радикальный перелом всех точек отправления европейского человечества! Если дело не в поверхностном недовольстве собою и своим укладом мысли, но в действительном понимании порока своих точек отправления, поэма Лонгфелло предстает в своем новом, несравненно более близком свете!

1934

Творчество нужно уже для простого восприятия, если идет не о простом укрывательстве от раздражителя, а о движении навстречу ему, об активном узнавании его! Как бы я приблизился к нему и узнал его, если бы не пробовал предположить, что он есть!

Но при этом в порядке творчества получается не сразу точный и адекватный снимок с предметов реальности, но лишь некоторое пробное приближение, которое лишь в дальнейшей практике, путем повторительных корректирований становится все более и более адекватным отражением закономерностей среды.

Творчество дает спонтанно некоторый синтез признаков и, имея его в руках, идет опять и опять в реальности следующего момента с вопросом: так или не так? В повторительных соприкосновениях с вновь встречаемой средой прежний проект и пробный синтез оттачивается все более, приближаясь к некоторому адекватному отражению среды.

Отражает среду и лягушка, отражает ее и Ньютон. Органы восприятия у них почти одинаковые. Но глубина отражения и степень предвидения оказываются очень различными!

1934

Много проблем философского содержания возникло оттого только, что люди пытались характеризовать вещи и самих себя в постоянных чертах, независимо от времени.

Вот, например, проблема: может ли человек все знать и понимать или для этого есть некоторые обязательные границы? Как известно, тут есть, с одной стороны, «агностики», столь уверенные в своей правоте, что готовы драться со своими противниками. С другой стороны, есть уверенные в принципиальной безграничности своего понимания и знаний «ротные фельдшера» и «волостные писари», которые служили предметом довольно скорбных размышлений для умных людей от Сократа до Салтыкова-Щедрина.

Фактически наблюдаем и знаем мы из вседневного опыта вот что: «Лишь под старость начинает быть понятным для нас наше детское». Лишь после того, как долго поживешь на свете, начинаешь несколько понимать свои собственные мотивы и поступки прошлого. Так вот что тут особенно замечательно: принципиально все можем знать, и понимание может расти безгранично; но как раз в тот момент, когда нужно вполне срочно внести в жизнь свое очередное разумное действие, тут-то и не оказывается достаточного проникновения и восприимчивости для того, чтобы адекватно вникнуть в ответственное значение момента и в последствия того, что сейчас совершается. Начинаем понимать более или менее серьезно лишь post factum[123] то, что прошло, и в то самое время, когда самоудовлетворяемся в мысли, что прошлое-то наконец поняли, незаметно для себя переживаем новое настоящее, которое и сейчас, как издавна, переживается нами в своей наибольшей части бессознательно с тем, чтобы по своему смыслу открыться лишь в будущем! Постоянно учась понимать заново свое прошлое, человек постоянно вновь и вновь входит в новое настоящее мгновение, роковые последствия которого откроются опять-таки лишь в более или менее отдаленном будущем. Вот это замечательное и постоянное запоздание понимания относительно момента, когда оно нужно в особенности, и есть один из очень типичных ежедневных факторов нашего аппарата знания. Время как вполне самостоятельный фактор сказывается здесь в особенности. А вместе с тем открывается вся острота того, как и в какую сторону должно воспитывать свое внимание и чуткость наряду со знаниями отвлеченно-научного характера. Только постоянным самовоспитанием и упражнением внимания и внимательности к людям и к среде вообще можно достигнуть той высокой подвижности и чуткости рецепции, которая необходима для бдительного понимания каждого вновь встречаемого человека и момента жизни. Очень мало, вообще говоря, людей, достигших такого понимания и вытекающего из такого живого понимания момента, – также и того, что из него и затем должно быть впереди. Действительное понимание конкретной действительности есть всегда и предвидение того, что из этой конкретной действительности должно быть в будущем. Вот этакое конкретное предвидение столь же редкий дар и достижение, как и подлинное, проникающее понимание текущего момента. <…> Совсем точное чувствование текущего момента, действительное использование того, что он мог бы Вам дать и помочь осуществить в нем то, что действительно хорошо и ценно для будущего, – это очень редкий дар или очень трудное достижение.

1935

Всякое событие, раз оно могло случиться в нашем мире, тем самым имеет смысл сверх того, который вкладывается в него теми, кто ставил его почему-либо своею целью! «Цель» поступков всегда более или менее близорука. Человек представляет себе и берет свою цель по необходимости абстрактно, издали. И когда она осуществляется, он отнюдь не знает и не может знать всего конкретного содержания и значения осуществившегося события, как он не может вычерпнуть всего содержания даже и такого факта, как, например, весенний листок на дереве или горная скала на Гималаях. В этом роковое значение конкретного факта, что в отличие от абстрактной формы или формулы содержание его неисчерпываемо.

1935

Нет ничего «субъективнее» ощущения. Но оно всегда является непосредственным соприкосновением с реальностью текущего момента, будет ли это соприкосновение поэта с новой, впервые изведуемой стороной жизни, или обыденная боль «под ложечкой», или восприятие тактильного соприкосновения. Всякий раз дело идет о встрече определенной установки ощущающего с некоторой стороной текущей действительности.

Селедка норвежских берегов ничего не знает об астрономическом мире и не имела условий для выработки рецепции к нему. Однако она в нем живет, как и человек, и, без сомнения, испытывает влияния тех перемен, которые в нем совершаются. Итак, возможно быть в сфере известных зависимостей, не зная о них и, тем более, не имея специальной рецепции к ним. Итак, перед нами принципиальный вопрос: чем определяется выработка специальной рецепции (непосредственного восприятия) для той или иной области действительности.

Замечательно вот что: бывает, что именно тогда, когда человек погружен в преступление, он и не способен заметить преступления! Чтобы выработать рецепцию к вещи, надо уже противопоставить ее себе! Те мировые связи и зависимости, которые пронизывают нас, так сказать, насквозь, обыкновенно уже и не воспринимаются нами в отдельности!

1936

Доминанта как выражение исторической причинности в самом конкретном ее выражении, постепенной подготовке и накоплении факторов, в дальнейшем «взрывном» выявлении подготовленного события, в его кажущейся неожиданности и немотивированности текущими ближайшими раздражителями, в «роковом» привкусе, который получается при этом для созревшего и вырвавшегося наружу порядка событий – все это своеобразно показано на Ватерлоо Наполеона. История пишет, что никогда талант полководца не блестел более, чем в этот день, никогда не оказывал он более быстрой находчивости и проницательности в оценке текущих событий поля сражения, никогда не выставлялись с такою полнотою ресурсы здравого понимания вещей, как в этот роковой момент. И однако все то, что в прежнее время так содействовало блеску успеха, оказалось битым в роковой день Ватерлоосского сражения!.. Потом post factum мы разбираемся, что для этого было множество собиравшихся и накоплявшихся факторов, которые сделали события в день Ватерлоо необходимыми именно в том порядке, в котором они были в действительности. Историк, очевидно, не оправдал бы своего назначения, если бы не подыскал оснований, «необходимых и достаточных» для случившегося в предшествовавшем. В этом смысле историк все оправдает и должен оправдать post factum, что бы ни случилось. Историк позитивистического типа по существу своему фаталист и оппортунист. В действительности его работа с ее объяснительными экскурсами всегда есть потуга встать вне истории и выше ее, найдя внеисторические законы для истории, которые бы однозначно командовали этою последнею. На самом деле его работа есть лишь прибавка новых исторических фактов к прежним.

1936

1. Реальность всегда хлопотлива. Свои мысли хороши уже тем, что они – свои!

2. Итак, понятно, что хочется заменить реальность своими мыслями и абстракциями, чтобы считаться отныне лишь с ними, – своими мыслями и абстракциями, – но не с реальностью.

3. Но наука движется от абстрактного к конкретному, хотя бы часто и против воли своих «жрецов». Как бы далеко ни заносилась научная мысль в своем увлечении абстракциями как таковыми, наука принудительно движется от теории к реальности! От теории к человеку!

4. И самое трудное дело для каждого из нас – это надлежащая и неизбежная реальность Собеседника, – ближайшего человека, к которому направлена всякая наша мысль и слово.

5. Итак, – от теории к человеку, к реальному, ближайшему, осязаемому, живому человеку во всей его неожиданности поверх всех наших ожиданий и теоретических предвидений. От двойника к собеседнику!

6. Этот принцип: от теории к человеку и от своего двойника к самостоятельному собеседнику – как раз противоположен пресловутому принципу: «De l’homme a la science»[124]. Настоящий путь, которым, хочет или не хочет, ведется наука, – это «de la science a la homme»[125]. Суббота была человека ради, но не человек ради Субботы! Звериная культура древнего востока Мидии, Ассиро-Вавилонии, Египта и Персии, затем Македонии и Рима всегда отдавали человека в жертву Субботе. Авраамово предание переломило и переродило этот путь, как он ни сопротивлялся во имя своего самооправдания!

1936

Вот трагедия человека: куда и к кому ни приведет его судьба, всюду приносит он с собою себя, на все смотрит через себя и не в силах увидеть того, что выше его! Все приводит к себе, ко всему аккомодируется так, чтобы наименее беспокоить себя как наблюдателя и бессознательно или сознательно переделывать все по себе! «Ассимилировать среду по себе», т. е. постоянно переделывать ее в подобие тех дворянских «парков», которые устраивались на месте древних лесов.

Так приводится человек судьбою к встрече с подлинными носителями Божией Правды, с волнением и страхом входит в соприкосновение с ними в первый раз, – в первые мгновения в самом деле успевает усмотреть нечто для себя новое и тогда абсолютно вырастает, приобретает, делается повыше себя, каким он был до сих пор, но проходят дни и втягивается человек в новые впечатления, производит «редукцию» их к своему прежнему! И тогда втуне остается мимолетное приобретение, остается смоковница неплодною, возвращается к самодовольству, к смотрению на все из себя и не выше себя! К приземистому, консервативному самоутверждению!

1936

Труднее владение индивидуальным поведением, его воспитание и предвидение. Влияние вещей, быта, имущества, обстановки на склад поведения. «Кто что любит, тем и связан». Итак, если хочешь образовать в себе определенное поведение, определенный строй восприятия, определенный склад опыта, свяжи себя определенным бытом.

1936

Из-под порогов суммации, возбуждения и сознания, из сложных глубин подсознательного предопределяется человек в своих поступках, переживаниях и восприятиях. Если у него является пожелание овладеть своим поведением, то сначала он должен овладеть теми глубинами подсознательного, т. е. течением физиологических событий в себе, дабы через них овладеть и предопределить затем свое поведение, свои восприятия, свой statement of life[126] в среде. Здесь повсюду требуется большая постепенность подготовки самовоспитания, долгие систематические труды над собою, дабы в урочный час можно было срочно ответить должным решением на очередную задачу.

1937

Насколько трудно управляться с инерционною силою своей доминанты, это знает всякий, пытавшийся победить самого себя, – изгладить влияние своего внутреннего предубеждения и уклада на свои текущие дела. Человеку представляется, что он все может, пока дело идет об абстракциях, о тех значках, которыми отложился прежний опыт в верхних интеллектуальных слоях. Здесь как будто в самом деле удается «повернуть мир». Но, как только дело идет об ограничении своих, специфически эгоистических исканий, наталкиваешься на массовое сопротивление, в котором энергия пропадает так же, как звук в пустой бочке! Стена глухая и немая ограждает внутреннего человека от того, что есть над ним, пока он сам не двинется навстречу и не начнет преодолевать себя!

1937

Очень важно, как человек приучил себя подходить к вещам и к людям в своих попытках их понять. Идет ли дело лишь о том, как их «приспособить» к себе и к своему способу постижения? Или есть готовность узнавать и понимать их все далее и далее – такими, каковы они есть в самостоятельном их составе и содержании. Вот тут и решается то, остановится ли человек на своем Двойнике или хватит у него сил искать во встречном лице Собеседника! Если совсем простым людям эта последняя задача дается просто, почти сама собою, то для «мудрецов» тут требуется преодоление очень большого труда. Древнеиндийское сказание рассказывает, как нескольким слепцам было предоставлено узнать, что такое слон. Слепцам приходилось полагаться на свое осязание; и они стали ощупывать, каждый около себя, предмет изучения, насколько он представляется доступным. Когда изучение продвинулось достаточно и слепцы стали считать его законченным, их стали спрашивать о результатах; один из них сказал, что слон это веревка; второй показал, что, на его взгляд, это скорее столбы; третий возражал, что слон есть нечто похожее на тряпку; четвертый усматривал в слоне толстый канат, склонный наносить болезненные удары, если его долго щупают. <…> Вот видите: всякий сумел видеть, что мог, руководясь ближайшим осязанием. Надо дать себе отчет в том, что то, как вещь или человек открываются для нас, делаясь доступными нам, может служить только вящим застиланием от нас их подлинного значения и смысла! Когда слон показался как веревка, или как столбы, или как тряпка, или как неприятно ведущий себя канат, то эти убеждения слепцов только повредили подлинному знанию, что такое есть слон. И когда человек принял природу за мертвую и вполне податливую для его вожделений среду, в которой можно распоряжаться и блудить «sans g?ne» сколько угодно, это лишь закрыло от человеческих глаз ту содержательную и обязывающую правду, которою живет действительность. Ослеп, оглушился человек своими страстями, они же его идолы! И, оглушившись ими, стал он им работен, поработился им, а они стали для него принудительными. Это и есть то, что древние писатели называли «неестественностью ветхого Адама». И тогда само собою двойник застилает для человека реального собеседника. Двойник становится как экран между человеком и его собеседником, подменяя последнего двойником. Надо признать, что это бывает чаще, чем мы думаем. И нужен обыкновенно немалый труд, прежде чем экран будет пробит к собеседнику в его подлинном содержании. А научиться видеть во всяком приходящем человеке собеседника в подлинном его составе, болении и исканиях – это редкий дар, снискиваемый громадным трудом многих лет неусыпного овладения собой. Между тем многим представляется так, что чего же проще и обыденнее «понимать встречного человека»! Достоевский увидел здесь проблему и дал ее понять современникам в современных образах, тогда как она была хорошо известна прежним людям, забыта же солипсическим настроением жизни и мысли новоевропейской философии. Экран создается самим наблюдателем и выявляет пороки последнего. Вот, например, ходячий стыд среди персонажей Достоевского: Федор Павлович Карамазов. Стыд отвращается от прекрасного, стыдясь его и стремясь его осрамить в глазах других в свое оправдание. Вот удивительное боление, в котором люди запутались так давно, как и помнят свою историю. Стыдится Федор Павлович мира Алеши.

1937

Диалектические зависимости в жизни общественного сознания. С известного момента более или менее все начинают чувствовать назревающий вывод из сложившейся обстановки. Вывод этот, может быть, зреет очень долго и давно в совершенном молчании; о нем, может быть, никто не говорит и даже замалчивают его, когда он готов сорваться с языка, но он предопределен обстоятельствами прошедшими и проходящими.

И это чрезвычайно типичное положение, когда против воли людей и сплошь и рядом вопреки пожеланиям и ожиданиям отдельных лиц – участников процесса, и очень многих, доминирует вывод из событий с его внутренней логикой, приходит очередной, кое-кем предвиденный, для преобладающих участников совершенно неожиданный и нежеланный, но необходимый из прошлого процесс.

1937

Тебе дан в лице NN человек и собеседник, который противоречит тебе и твоим установкам. Не допускаешь ли, что есть возможность и такая, что противоречие его создается тем, что ты носишь в себе, и призывается раскрыть тебе глаза на твои, может быть, сокрытые от тебя черты? И не допустить ли такой возможности, что пока он, этот собеседник, тебе дан именно как противоречащий, ты еще и удерживаешься в некоторой относительной норме, или, по крайней мере, ближе к норме, так как предоставленный самому себе ты давно уже покатился бы под гору?

Обыкновенно этой теоретической возможности мы не учитываем и не хотим учитывать в практических противоречиях, с которыми встречаемся.

Вот тебе «не ндравится» образ жизни и мысли повстречавшегося с тобой человека, его быт, а затем, может быть, и его лицо. Но не допускаешь ли ты как возможность, что, во-первых, ты с твоим бытом ему тоже не нравишься и с вполне достаточными к тому основаниями? И возможно ведь, что он имеет по крайней мере такие же оправдания, как и ты, существовать, как существует! И, во-вторых, не допустить ли еще и такой возможности, что пока он дан тебе «не ндравящимся», ты еще и сдерживаешься в своем безотчетном, интимно-слепом и все ширящемся самоутверждении?

Лишь понемногу и постепенно приоткрывается нам слепота и глухота тупой силы самоутверждения, которая сидит в нас глубоко, составляя в нас наше консервативное существо. И в тот час, когда дашь себе отчет в том, что это она заявляет себя, в особенности когда мы обнаруживаем тенденцию быть недовольными образом жизни и мысли встречных собеседников, сразу становишься более открытым в отношении людей на их жизненном пути. И из роковой необходимости видеть и делать из них двойников переходишь к возможности иметь в них собеседников.

1937

Понимание действительности надо еще заслужить.

Нет ничего вреднее той иллюзии понимания друг друга, которою мы живем в обыденной жизни, причем оказывается, что после многих лет совместной жизни мы так и не разглядели подлинного содержания жизни в нашем соседе и в соседях и в конце стало понятно, что только путали друг друга, сбивая с пути своим беспутием. Нет ничего обычнее, чем самоуверенно-циничные глаза торговца, с которыми присматриваются друг к другу соседи: дескать меня не надуешь, я-то тебя вижу насквозь, ибо ключ к тебе я всегда ношу с собою: это я сам. И если я считаю себя «умным мошенником», то и тебе делаю самую большую честь, какая есть только в моем распоряжении: я смотрю на тебя через себя, допуская, что и ты тоже «умный мошенник». Чего же еще я мог бы дать тебе?.. Вот это и есть великая проблема двойника в своих интимных истоках, когда собеседник заперт за семью печатями и нет выхода к лицу человеческому, как оно есть с его потребностями и исканиями.

1937

Эгоцентрическое самоутверждение и на нем построенное познание не обещает ничего, кроме приведения к себе со стороны каждого участника всего данного и дающегося ему опыта. И в то же время это претензия со стороны каждого, чтобы все прочие жили «не своим умом», а согласно тому, как данный субъект успел привести мир к себе. Тут и кроется постоянное внутреннее противоречие того уклада жизни, которое скрывает в себе индивидуалистический интеллектуализм традиционно европейского человека, исходящего из самодовольства как из аксиомы и стремящегося обеспечить себе самодовольство все далее и далее.

1937

Один из секретов ложно построенного сообщества:

всякий расположен думать о другом «и он такой же, как я». Не приходит в голову, что может быть органическая разница и радикальная новость в собеседнике, напротив – с первого же момента дело начинается с приведения к себе и истолкования собеседника на свой лад. Это болезнь безвыходная, пока она есть! Отсутствие потребности и ожидания слышать от собеседника какое-либо новое слово и наблюдение доходит при этом до того, что на очередь ставится мероприятие привлечения всех, независимо от дарования и собственных исканий отдельных лиц, к исполнению административно-намеченных образов поведения, начиная с танцев и маршировки и кончая воинскими маневрами.

1937

Там, где нет готовности слышать от собеседника то, что он видит и слышит, знает и предвидит, не может быть и многоочистого общества, не может быть и социализма в настоящем смысле слова. Общество видящее и слышащее, и предвидящее, и познающее всеми своими ресурсами, и целиком движущееся вперед начинается там, где люди научились терпеть, слышать, понимать, чувствовать, предусматривать вместе. На этом и пророцы висят! «Богатые и славные, прилепившиеся к благим мира сего, уничижают великую оную вечерю и не веруют Господу, зовущему их на вечерю оную» (Тихон Задонский). «Бедный умеет стоять прямо жизни», – как говорит Златоуст, т. е. без покрывала, с наименьшими предвзятостями и предубеждениями видеть и чувствовать протекающий мир. Но вот богатые и богатящиеся норовят насильно навязать бедным и нищим свою веру гордыни и самодовольства, застилая им глаза.

1937

Если уничтожится милосердие, то все погибнет и истребится. Как на море нельзя плыть долее берегов, так и земная жизнь не может стоять без милосердия, снисхождения и человеколюбия» (Златоуст). Милосердие – закон и основание этого мира и жизни в нем. Почему же люди поверили больше во тьму, чем во свет? Почему предпочли другой противостоящий закон – возмездия, ненависти и смерти?

Несомненно, милосердие дано в этом мире как факт, как ежедневный натуральный цемент, связывающий и цементирующий жизнь и людей, и животных. Есть, несомненно, в мире и ненависть, и борьба, и убийство. И вот вопрос: по какому же из законов строить остальную свою жизнь? Равнять ее на моменты милосердия, доступные и пережитые каждым из нас? Или равнять ее по ненависти и убийству, также доступными каждому?

1937

Рефлексы доверчивого сближения со средою, экспансии, культивирование реакций сближения с раздражителем, вящего соприкосновения с ним ради его более близкого распознавания и узнавания, – вот существенно другое направление деятельности, противоположное эгоцентризму и самодовольному самообихаживанию, обещающее одновременно и постоянный уход от себя, постоянное простирание вперед, постоянное узнавание нового вокруг и выше себя, а также – собеседника, друга и общества.

1937

Диалектика жизни, между прочим, и в том, что в момент, когда имущий дает кусок хлеба и помощь неимущему, последний становится помощником первому в еще гораздо большей степени, чем первый был для последнего!

1937

Вот секрет: когда человек подходит к вещам и другим людям с любовью, он приобретает силы посмотреть на них выше себя и независимо от своих недостатков. Когда же он смотрит на них более или менее совне чуждо и угрюмо, то уже наверное толкует и понимает их в меру своей глупости. Вот почему у Салтыкова-Щедрина пустынник вятских лесов говорит вопрошающему: зачем и какая польза тебе дознаваться, откуда и что было в моей жизни? Спрашивай сейчас, что делать для дальнейшей дороги! Спрашивай: не знаешь ли, дедушка, где тут путь? Закон преступления и наказания и далее закон любви – ближайшие и конкретнейшие законы бытия, и деваться от них и обойти их некуда и невозможно. Это надлежащие законы реальной необходимости в отличие от абстрактных требований рассудка в алгебре или в геометрии!

1937

«Сущность», «вещь в себе» – это то, что пребывает в событиях и чему принадлежит в них будущее и «последнее слово». Из того, что видишь, уметь предвидеть – это и есть стремление «знать сущность вещей и событий». Но на вопрос, чему же принадлежит сущность и будущее в претекающих сейчас конкретных событиях, ответ дается обыкновенно такой, что это «материя», так или иначе представляющийся «атом», «электрон» и т. д. Вряд ли это может считаться вразумительным ответом, т. е. ответом, который значил бы «конкретную истину»! Этакий ответ значит предположить словесную отвлеченность, «камень вместо яйца»! «Сущность» и «истина» данного момента в том, что в нем и из него оправдывается в следующие моменты истории!

Что есть «сущность»? То, что пребывает в бытии, несмотря на все перемены в нем. Но что пребывает и что постоянно в бытии? По Златоусту, это не «твердое тело», не «атом», не «материя», не «равновесие», а будущее, т. е. последний судящий голос истории, ему же принадлежит и последнее судящее слово о том, что было и есть.

«Не изучать, но изменять то, что дано». Что это значит и в чем ядро этой мысли? Не в консерватизме данного, но в энтелехии и в перспективах этого данного в его движении к лучшему и имеющему быть постигать бытие, – это и значит узнавать его сущность и его пребывающее. И опять: «Что же пребывающее (постоянное)? Будущее!» (Златоуст). Каким способом можно было бы так войти в вещь, в событие, в мир, чтобы прочувствовать и понять его энтелехии и его нормальное осуществление во всех его ценностях, возможностях и заданиях? Нет у нас другого, более верного пути, кроме подлинной любви к бытию вообще и к бытию данного предмета, процесса или лица! Это она помогает одновременно и проектировать, и делать будущее этих частей бытия!

Любовь в качестве руководства к познанию и к истине не понятна для тех, кто знает только критерий самоутверждения и самосохранения! Тут заранее и a priori она исключена и под ее именем разумеется что-то существенно другое – преимущественно дела половых инстинктов! И в этом – страшный симптом в европейской культуре «просвещения», признак приближающегося разрушения! Превосходные страницы Исаака Сирина о ведении и вере и о трех степенях ведения. На низкой ступени ведение «глумящееся» или занятое самим собой ищет самообеспечения и самоудовлетворения в себе, истину почитает имманентной в Лице Божием. Аксиоматика, этим «голым» ведением держащаяся в тайне, но рано или поздно открывающая свое Лицо, ведет к тому, что оно знает лишь самоутверждение человека в его среде и технологическое подчинение среды человеку.

Естественно, что ведение, знающее только самоутверждение человека и человечества в его среде, не может понять, как бы любовь могла служить нормальным руководством познания. Вследствие внутренней склонности знать только себя и свой комфорт в окружающем мире, ничего, кроме себя и окружающего, и не хочет знать этот способ ведения: идеалистический атеизм заложен до всякого самоотчета в его склонностях и морально-психологических предпосылках (Исаак Сирин). Ведение это, «как и свойственно ему, кичится, потому что ходит во тьме, ценит достояние свое по сравнению с тем, что на Земле, и не знает, что есть нечто лучшее его». Это ведение полагает, что принципиально ему открыто и известно все. Поэтому оно замкнуто на себя и не простирается вперед к сущей истине (ср. Григория Богослова, Златоуста). Отсюда и наклонность этого самодовольного и самоудовлетворяющего ведения складываться в дискурсивно замкнутую самообеспечивающуюся систему, в самообеспеченный круг. Вырваться из этого круга возможно лишь выходом ко второй ступени ведения, видящего и любящего бытие и истину вне себя и выше себя.

«Видишь ли, как он называет здесь осуществление <…> добродетели созиданием, т. е. приведением из небытия в бытие. Что же? А порок не есть создание по Богу? Никак, но по диаволу, который есть виновник греха» (Златоуст). Вот где коренится христианское убеждение в том, что бытие по существу благо, отнюдь не безразлично к добру и злу, но, вместе с тем, различение и суждение доброго и злого дается лишь деятельным подвигом, по мере роста и труда человеческого; когда же оно преждевременно, то само по себе сплетено с преступлением и легкомысленным непослушанием. Добродетель для человека есть настоящее творчество, подготовляется и определяется его бытом и историей, и, из него исходя, строит человек и мироощущение, и миросозерцание, и текущий жизненный свой опыт.

Здесь объяснение того, как человек приходит к мысли, что милосердие правит миром, а закон милосердия главенствует над законом возмездия добра и зла! Трудом и творчеством добродетели достигает человек того, что начинает восприниматься им сокрытый до сих пор смысл бытия и правящий им закон милосердия. Не пассивно, но в меру деятельного труда поднимается человек в гору рецепции тех законов, которыми живет и которым подчинено бытие. Из своего творчества исходит человек, когда судит о мире. Но это не значит, что он приписывает миру то, чего там нет;

но человек по мере труда и деятельности зарабатывает себе рецепцию к тому содержанию, которым живет мир.

1937

У всяческого бытия, у всякого человека есть свой рисунок, выражающий более или менее достаточно его содержание и закон, которым они живут. По отношению к жизни рисунок этот является тем же, чем замкнутая окружность является относительно синусоиды или чем замкнутые фигуры Лиссажу и Савари являются в отношении к соответствующим периодикам во времени.

Когда нам удается уловить рисунок того или иного самого скромного человеческого облика или кошки, или уголка природы с его пейзажем, это значит, что нам удалось их полюбить и мы их приветствуем в их действительности, в их течении.

Течение вещей или отрывки их бытия относятся к их пребывающему рисунку, как повторяющиеся периодики к своему симплексу или символу.

Течение и периоды являются при этом не обратимостью, как можно было бы думать по симплексу, но лишь повторением фаз и периодов.

1937

Кто-то сказал: мы предпочитаем поступать так, а не иначе не потому, конечно, что в этом «честь» или «благочестие», а потому что «это выгодно»! Это старый сенсо-эпикурейский мотив до наших дней. Между тем надо понять, что поступать именно из чести самое выгодное «для будущего и для дальновидного». Надо понять, что честь – самое выгодное, любовь – самое выгодное, все эти дальновидные мотивы действия самые выгодные, хотя им сплошь и рядом предстоит болезненно столкнуться с ближайшим и близоруким!

1937

К разговорам о «познаваемости» или «непознаваемости» предметов для человека. Надо прежде всего стараться свести вопрос с вершин абстракции и войти в его живое, конкретное содержание. А конкретное содержание его в том, насколько то, что кажется всем «самым достоверным», а именно самоотчет человека в его личных делах и его личной роли посреди вещей и собеседников, – насколько он соответствует действительности. Это совсем не такая простая и самоочевидная задача – отдавать себе отчет и самоотчет относительно того, чем ты являешься в действительности для окружающих тебя людей. Часто очень и здесь то, как сам себе себя толкует человек, является всего лишь облаком, застилающим от собственного зрения свои деяния и свою действительную роль среди событий. И вот здесь всего отчетливее выступает исключительная роль покаяния как целого состояния и установки жизни, направленных на систематический пересмотр своего текущего содержания и текущих связей с окружающими обстоятельствами. Пересмотр и пропуск через пристальную и беспощадную критику с разных сторон всего своего прошлого и настоящего с переоценкою всякой детали – вот несравненное условие для подлинного узнавания, а затем и познания самого себя.

1937

Вне этого оружия действительной самокритики мы имеем весьма мало обещающую позицию все нового и нового самооправдания, все нового и нового самоутверждения, которым обрастает человек все далее, все более и более застилая им свои глаза от подлинного понимания того, что есть. Когда древние говорили: «Познай самого себя», – они имели в виду не отвлеченный метод, не теоретическую задачу, а самую конкретную и ежечасную внутреннюю работу пересмотра каждым самого себя для проникновения в подлинную рецепцию к тому, в чем твое ответственное влияние на жизнь и на людей в самом непосредственном твоем окружении. Настоящее познание это то, которое способно практически рецепировать ответственное содержание и внутренний смысл каждого данного переживаемого момента, чтобы не упустить сделать требующееся им! А для этого оно должно быть в самом деле «многочистым», чтобы видеть и прошлое, и текущее, и предстоящее с оценкою своего участия в нем.

1937

Человеческое понятие и образ реальности всегда есть проект и предвидение предстоящей реальности. Кто лучше и дальше предвидит события, решается в конце концов не тем, «примитивное» ли перед нами мышление или «культурное», но тем, которое из них оправдывается делами, практикой и событиями приходящими.

Реальное мышление знает очень хорошо, что мысль человека это уже начатки действия и проекты, так или иначе могущие осуществиться и направленные на то, чтобы осуществиться. Потому-то так бдительно следят за тем, что думается человеку! Человек – существо могущественное и способное делать многое повое, притом не только в смысле вавилонского и египетского воздвигания садов и пирамид, но в смысле Израильского царства мира, в котором нет более порабощения и рабства, а человек отпущен возрастать в лучшее. Мы притом, обыкновенно, умнее в своих действиях, чем в своих мыслях! В мыслях мы твердим себе, что то, что думает человек – это «совершенно субъективное» и не могущее интересовать тех, кто ищет лишь «объективных» закономерностей. Это предания германской философии и уклада мысли Ренессанса! Фактически же мы весьма внимательно прислушиваемся к тому, что «субъективно» думается ближнему, и стараемся воздействовать на эти мысли, ибо это тоже зародыши действия, и, что сегодня прошептано дома, завтра будет осуществлено на площади.

Именно оттого происходит событие на площади, что до этого мысль о нем была допущена втайне и не была ей противопоставлена другая мысль, которая ее тормозит или ограничивает. Это к нормальной характеристике доминанты: ее все подкрепляет, и она скрывает в себе тенденцию расти до открытого выявления в действии. Требуются меры для предотвращения этой лавины и обвала в горах!

1937

В высших областях жизни доминанта выражается в том, что все побуждения и произведения мысли и творчества оказываются проникнуты одною скрытою тенденциею, проникающею во все детали; в этой тенденции – ключ к пониманию деталей и к овладению ими! Так у всяких произведений нашей так называемой «культуры» жизни тенденция, движущая всем, одна – как бы так освободиться от «должного», от «обязывающего», чтобы жить стало совсем легко, как легко кушать торт с цукатами. Освободиться от преданий и обычаев, от обязательств пред общественным мнением, пред всепроникающим смыслом истории и Бытия, пред своими детьми, пред совестью. Как бы сделать так, чтобы вместо «добрая жизнь» оставалось говорить: «вкусная жизнь», «приятная жизнь».

1937

Животное слепо живет. Человек знает уже смерть, отдает в ней отчет. Притом знает не только ее феноменологию, но до известной степени и ее механизм, т. е. известны и приемы перехода от состояния жизни к состоянию смерти. Само собою это далеко не значит еще, что стало известным существо явления смерти. Стало лишь более или менее подотчетным понятие жизни с тех пор, как стал приоткрываться механизм перехода ее к смерти. Вместе с тем человек уже не может жить так слепо и безотчетно, как это дано животному, в котором самый процесс и инерция жизни текут нераздельно и неотделимо от начатков мысли и посреди текущей среды. У человека уже выразительно противопоставление себя и среды и более или менее в связи с этим противопоставление жизни и смерти. Человек уже знает практически, как можно переходить от жизни к смерти, от себя к разрешению в среде. Но человеку искони присуще желание жить в своей среде столь же целостно и нераздельно, как это удается животному. Искони видим попытки человека отдаться «слепой» жизни в своей среде. Однако человеку не освободиться от однажды пройденного рубежа и не вернуться ему к животному, к чисто инстинктивному и чисто безотчетному прозябанию в среде. Когда это как будто начинает удаваться, получается дисгармония, аномалия, патология! Слиться со средою, т. е. возобновить жизнь в принципиальной нераздельности с нею, человек может только сознательно, разумно, подотчетно. И это бывает тогда и на тех, доступных человеку вершинах, когда человек начинает проникать в разумный закон Бытия. Замечательно, что именно тут разрешается в тесном и внутренне увязанном ансамбле и проблема уразумения жизни и смерти по их существу, и проблема подлинного собеседования с другим человеком без предрассудочного превращения его в своего двойника, и проблема собеседования с Разумом Бытия, истории и идущих человеческих поколений.

В этом повторении смерти принадлежит совершенно закономерное место, как и «борьбе», конфликтам, противоречиям и смене поколений.

1937

Все дифферецирующееся, множащееся и однако не теряющее единства, – значит сохраняющее это единство во множестве через гармонию, – вот организм в своей – истории развития, пока она ему удается без нарушения, без изъяна, без преступления, без измены дорогому и доброму! Знамя-то, влекущее за собою, остается все-таки всегда впереди, не отягченное и не связанное разваливающимся множеством своих произведений!

Организм – оркестр из множества инструментов. Гораздо вероятнее в термодинамическом смысле состояние какофонии этого многоинструментального множества, когда каждый участник будет издавать звук своего инструмента по-своему! В этом смысле болезнь и дисгармония – состояния более понятные и вероятные, чем здоровье, т. е. физиологическая координация всего многообразного множества в гармоническую деятельность.

1937

Достаточно проницательная бдительность внимания и чтения себя самого – это редкое состояние человека. Обычно царит «досознательное». «Большая часть жизни нашей проходит в бесчувствии. В юности мы почти вовсе неразумны; когда наступает старость, то притупляется в нас всякое чувство» (Златоуст). Собственно «сознательная» и самоуправляющаяся личность есть редкое и очень трудно достигаемое состояние. Можно сказать, что господствует подлинно поддерживаемый дурман от страстей в ветхом Адаме. <…> Поэтому Н. Е. Введенский был прав, когда говорил, что подлинно сознательная, самопонимающая деятельность есть редкое состояние в человеке, – отдельные острова посреди преобладающего моря стихийного волнующегося психофизиологического ширения.

1937

Совершенно обыденный факт, что человек, внимание которого застлано текущими ближайшими впечатлениями и короткими рефлексами, не успевает в них разобраться, уловить их выгодную или невыгодную сторону, и лишь много спустя в другой обстановке начинает отдавать отчет в том, как надо было бы поступать, если бы можно было оказаться снова в прежних условиях. Можно даже сказать, что это особенно ценный дар и мудрость, когда человек оказывается способен очень быстро оценить ближайшую обстановку, не растеряться в коротких рефлексах и «уловить существенное» в мелочах текущей обстановки. Для этого нужен Наполеон, Тюренн и Суворов, чтобы сразу уловить в текущей обстановке главное для того, чтобы достичь желаемого. Так самое близкое и нагляднейшее может оказываться препятствием для понимания главного, пребывающего, того, что должно быть!

1937

Единство внимания и единство духа – единство и крепкая устойчивость личности в противоположность многоразличному распаду личности, психическому калейдоскопу больного и грешного внимания. Это не постоянно-данное, но становящееся, делающееся единство, – единство деятельного внимания, переносимого сосредоточенно на приходящее лицо, или вновь встреченный предмет так, чтобы читать его и заданную в нем его судьбу с возможной адекватностью. Это сосредоточенное собеседование со встречным лицом и лицами, когда они читаются до глубины и потому получают ответы на свои дела, которые для них самих еще не поняты, а только еще носятся в до-сознательном и готовятся открыться. Итак, собеседование, эмпирически данное и постоянно нас сопровождающее, еще не есть собеседование в подлинном смысле слова и в подлинном понимании каждым другого! Эмпирическое собеседование может быть сопряжено с солипсизмом. Настоящее собеседование есть дело трудного достигания, когда самоутверждение перестает стоять заслонкою между людьми.

1937

Нет такой деятельности человеческой, которая не сложилась бы постепенно в традицию. Тут есть своя хорошая сторона. Но есть и порочная, опасная сторона! «Ничего», «все благополучно» – вот как характеризуется для нас привычное, традиционное, успокаивающее своей традиционностью. В порядке привыкания и обыкновения «ничего», «все благополучно» постепенно превращаются в тяжкие пороки обыденной жизни и безобразные раны общественной жизни, искажающие достоинство человека! Вот почему самоутверждение, норовящее всегда укрепить и обеспечить человеку привычное «ничего» и «все благополучно», так часто и типично служит укреплению зла в мире и, во всяком случае, ни за что доброе само по себе не ручается, чаще же всего служит укреплению порока. «Ничего», «все благополучно» – это адаптация к тому, что только что перед этим вызывало отвращение и ужас!

Самые драгоценные моменты человеческой жизни превращаются в формально повторяемые абстракции. То, что падало на человека благодатным дождем, делается обыденной, безраздельной, уже никого не способной волновать и спасать формулой. Вот тот, кто умудрился безэмоционально и безразлично переживать в себе все, стоит на пороге шизофрении и душевного распада. Идеи и образы, равно как и вновь встречаемые лица, проносятся для такого, как безразличные облака! Это полярная крайность по сравнению с тем «бесстрастием», с которым человек нарочито обостренного внимания достигает наивысшей способности рецепировать всякого вновь приходящего человека, не отдаваясь, впрочем, инерции своего влечения к тому, что привлекает.

Если рассеянный и абстрактный во всем шизофреник не может уже остановиться ни на чем, за что пассивно цепляется его безразличная рецепция, то человек высоко лабильного внимания активно останавливается на любом новом предмете и лице, перебрасывая на него столь же зоркую рецепцию с ее перспективами в будущее, с какою в следующий момент та же рецепция будет посвящена уже новому лицу и порядку фактов с тою же зоркостью и прониканием в закон явлений.

Всегда в абстрактных облаках и в холоде безразличия! Таков – один. Всегда на бдительной страже и всегда с открытыми глазами и ушами. Таков – другой.

Иными словами: крайнее боление нечувствием в одном, высокое действие чувствилища в другом! Там трагедия самоутверждения и настаивания на своем, здесь дело растущего предания!

1937

Именно в эмоциональном мышлении человек и творец, и участник бытия. Здесь краешком ему приоткрыто быть одновременно (move together…)[127] и волевым, и интимно-чувствующим, и напряженно проникающим мыслью участником того участка бытия, с которым сейчас соприкасается его жизнь. Ведь воля, эмоция и мысль в их отдельности это только абстракции! Дело идет обыкновенно лишь о преобладании той или иной из этих сторон жизнедеятельности. Дон Кихот, Петрарка и Кант берутся за крайние типы. Но ни у одного из них нет исключительного действия только одного элемента пресловутой триады. В действительности они неразрывны!

1937

Когда я вижу стаю птиц, стройными линиями улетающую за море, я вижу здесь соревнование в порядке устремления к единой далекой цели, ради которой дорого участие в общем деле каждого из участников. Стая не велика, и каждому из участников принадлежит в общем деле свое место. Когда я вижу червей, неустанно копошащихся в густой массе навоза, я вижу соревнование за общую пищевую жижу в порядке непосредственной и ближайшей борьбы за существование. Червей множество, и они отнимают питательную массу друг у друга. Если говорить более или менее формально и абстрактно, первая и вторая форма соревнования переходят одна в другую, может быть, в зависимости от количественных условий, в зависимости от количества участников и его отношения к количеству материального потенциала, обладание которым создает влечение. В человеческих делах сплошь и рядом хочется и надо сказать, что, пока дело еще маленькое по сравнению к стоящим перед ним целям, крайне неразумно и вредно становиться на путь соревнования червей за общую жижу, следует же держаться пути соревнования стаи птиц, улетающей в далекие страны и к далеко намеченным целям.

1937

Любовь и смерть, когда они вместе, служат первым побуждением к тому, чтобы вышел человек из области инстинктивной жизни в подлинную область мысли с новыми собственными человеческими задачами. <…> Можно ведь быть большим ученым, известным общественным деятелем, поэтом и т. д., не выходя еще из полубезотчетной области инстинктивных побуждений. Нужно перейти через некоторый рубеж, чтобы вступить в собственно человеческую область мысли. Только с этого момента дикий дубок становится привитым, обрезанным и упорядоченным. На рубеже стоит смерть любимого – любовь и смерть, когда они вместе! Для человека это нечто вроде момента прозрения для котенка.

1938

Психофизиологически дело обстоит таким образом, что историческою последовательностью событий в организме и «поступками человека» определяется до деталей его мышление и восприятие мира. Пусть это будет ступор душевнобольного или страстный порыв солдата в бою. В порядке самоутверждения и самооправдания человек найдет затем «сознательное оправдание» всему этому! «Логическое объяснение» всегда ведь приходит post factum и зависит от находчивости и способности к абстракции! Ступорозный объясняет свое поведение тем, что иначе он разобьется, ибо он – стеклянный. Солдат объяснит свое поведение тем, что его «преследуют», а он «велик». Большие политики расчитывают обычно на то, что лишь бы человек сделал тот или иной шаг в своем поведении, пусть бы пришел «факт», а дальше он будет самоутверждаться, выдумывать себе «достаточные основания» для своего поведения в порядке инстинктивного самоутверждения.

1938

Как это может выйти, что Слово, носитель Истины и самое высокое достояние человека, вместе с тем оказывается в глазах таких знатоков словесной практики, как Талейран, по преимуществу «орудием для скрывания мысли» и, следовательно, так или иначе – для обмана? Эту сторону собеседования знают все практические работники, знают и мотивы такой практики! Дело в том, что Слово, кроме всего прочего, что в нем содержится, является исключительным по адекватности и по силе средством образования длительной, инерционной доминанты поведения, которая, мгновенно вызванная словом, может потом застрять надолго или даже навсегда! И если у нас есть опасение, не образовалась бы у наших контрагентов твердо направленная деятельность D1, то наиболее непрактичное дело было бы в том, чтобы заговорить о D1 с нашими контрагентами, ибо этот-то разговор и мог бы послужить первым толчком для зарождения D1 у контрагента. Напротив, если надо отстранить или хотя бы отдалить время наступления D1 у контрагента, надо говорить с ним о какой-нибудь совсем другой D2 хотя бы уже для того, чтобы выиграть время!

1938

<…> есть свои преимущества в общении личном, то есть «лицом к лицу», и есть свои преимущества в общении через письмо! Личное свидание дает очень много, помимо слов, чрез ту почти подсознательную наблюдательность одного собеседника за другим, которая очень тонко сопоставляет и сравнивает то, что было, с тем, что стало, и так обогащает впечатлениями и заметками, что словесная беседа несколько отступает даже на задний план, и люди говорят: «Так много было за это время, о чем надо говорить, а вот, когда свиделись, так и не знаешь, с чего начать и о чем говорить». В письме непосредственное общение лишь воображается, дело же идет преимущественно о передаче суждений. Здесь в самом деле говорится из накопившегося за время отсутствия адресата нечто отлившееся, сформировавшееся, кортикальное! Но, вместе с тем, личное, непосредственное общение несколько отходит на второй план, застилаясь абстракцией! Спрашивается: где человек более «объективен» в отношении своего собеседника? Там ли, где всем своим существом, – подсознательно-физиологическим, как и психологически-логическим, – вновь и вновь переузнает собеседника при новой встрече, перестраивая и себя по его новым чертам? Или там, где он преподносит ему успевшие отлиться и закончиться свои мысли, обращенные к воображаемому собеседнику? Многие, очень многие без колебаний скажут, что именно во втором случае, и только во втором случае впервые выступает «объективное» сообщение между людьми. Это здесь впервые начинается «великий путь человека в науку», которым человечество освобождается от всего личного и становится «выше самого себя»! И я вот дерзаю думать, что именно на этом пути расставлены ловушки для человеческой мысли, завлекающие иллюзиями «объективности» в самые субъективные из субъективных установок жизни, когда человек фактически отгораживается от собеседника непроницаемой каменной стеной и когда обращается к нему, то по существу говорит лишь с самим собою! Здесь-то и царит роковой солипсизм! Не обязательно, конечно, и первый путь обеспечивает подлинно-раскрытое к собеседнику собеседование с ним! Но он, во всяком случае, менее иллюзорен и скорее даст видеть, найдем ли в самом деле собеседника и есть ли данные для подлинного собеседования между людьми.

1938

Характерная и загадочная зависимость: человечество показало себя весьма заинтересованным в том, чтобы была устранена мысль о космической ответственности человеческих дел; при этом «философы» оказались склонными ставить Богу в упрек «аморализм» природы; с другой стороны, истинная надежда и установка жизни устремлены именно на этот индифферентизм Космоса к добру и злу, дабы избежать мысли об ответственности жизни! Все усилия и пафос Ренессанса в том, чтобы «освободиться от обязательств» и превратить обиход жизни, в том числе и брак, в забавное отправление природных побуждений, по возможности без «закона», без «правила», без «вынуждения», а в свое удовольствие. Существенно другой мотив, конечно, там, где предупреждается слишком упрощенное и прямолинейное перенесение на космос условно-человеческих представлений о добре, зле и возмездии.

«Нисей согреши, ни родители его, но да явятся дела Божия на нем». Это тот же мотив в Евангелии, как и в книге Иова.

Сплошь и рядом под знаменем закона добра и зла, излагаемого как закон справедливости (возмездия), гноится дух самоутверждения и самооправдания в виде зависти и ненависти (Златоуст). Отсюда веление Божие первому человеку не вкушать от древа познания добра и зла и отеческое показание, что и в раю совершенному во многом человеку познание это было еще не своевременно (Григорий Богослов). Требовался исторический процесс от праотцов до пророков и от пророков до Христа и церкви, чтобы воспитать человечество к известным степеням постижения добра и зла как мирового закона, служащего восхождению в еще более всеобъемлющий закон милосердия, приобщающий человека Жизни Божией.

Итак, не раздевание себя и совести по рецептам Jenseits des Guten und Bosen[128], и не принципиальный аморализм в качестве исповедуемого закона бытия, но высочайшая степень бдительного страха в оценках и в суде над событиями, через которые раскрываются реально добро и зло в мире как преступление и наказание. Пребывать должна и не заглушаться совесть как великий и наиболее дальнозоркий орган предвидения предстоящих событий и судеб мира. Она же знает превыше закона возмездия превышающий закон милосердия. <…> Закон возмездия и гнева, по апостолу, служит воспитателем к принятию закона милосердия.

1938

Златоуст говорит, что «пророчество состоит не в том только, чтобы предсказывать будущее, но и в том, чтобы узнавать настоящее». Узнавать подлинный смысл настоящего значит уже знать его будущее. И то и другое – дело Духа Святого. Кто-то сказал, что по-настоящему знать вещи – значит «узнавать, каковы они для нас». Но тут предстоит вопрос: кто такие мы-то? Ибо каковы мы, таковы и вещи для нас: надо же узнавать содержание и исторический смысл вещей, каковы они есть, независимо от нас, по каково их подлинное будущее. <…> Прочитать в достаточной полноте содержание и смысл происходящего сейчас – это уже пророчество!

1938

Люди воображают, т. е. восстанавливают ранее почерпнутые образы действительности, частью изучают по ним мелькнувшую перед ними в прошлом реальность (подчас лишь в оптических следах и уже при закрытых глазах открываем мы детали тех предметов, которые промелькнули перед глазами, но оценены были лишь в самых общих чертах!), частью дополняют и перестраивают эти образы прошлых соприкосновений с реальностью соответственно своим текущим тенденциям, пожеланиям, аппетитам (например, рисунок часового циферблата, восстановленный по памяти с цифрой IV вместо IIII). Вот с этими образами воображения человек идет навстречу новым соприкосновениям с действительностью, проверяя образы по действительности, строя действительность при помощи образов. Может быть, всего лучше эта роль воображения дается в миражах, когда истомленному каравану начинает видеться волнующаяся водная поверхность в низких берегах песков. Как раз то, что нужно и хочется, но чего именно и нет, оно-то и воображается с нарочитой настойчивостью, с этими-то образами воображения человек и идет навстречу действительности, ими-то и оплодотворяются и ведутся человеческие поиски во вновь открывающейся действительности.

Для того чтобы сказать, что «А нет», нужно, чтобы А так или иначе представлялось, воображалось, чтобы оно отвечало каким-то пожеланиям, исканиям, требованиям к действительности. «А нет» есть суждение, свидетельствующее о поисках А, о неуспехе этих поисков.

Итак, насколько поиски упорны, настолько они непримиримы с наглядными неудачами, насколько делосский пловец непреклонен в своем влечении к видящемуся и все уплывающему острову? С другой стороны, – насколько отчетливо известен А в своих признаках, чтобы его не пропустить, чтобы узнать его приход в тот час, когда он придет?

С одной стороны, Рахиль плачет по детям и не может утешиться потому, что их нет. С другой стороны, – кто вам сказал, что А должен служить вам подушкой под голову, что он должен быть для вас свет, а не тьма? Кто вы сами? Каковы ваши тенденции? Чего вы ищете?

Самая живая, самая конкретная и наиболее непререкаемая действительность есть Собеседование и узнавание-построение своего Собеседника или по типу действительно самостоятельного Собеседника, которого я слушаю и в которого вдумываюсь, которого заранее приветствую, – или по типу Двойника, которого не терплю, ибо он – я сам в своей самости.

1939

Рецепция нужного и полезного. Как она совершается?

Мы этого не знаем. Но она совершается как разыскивание в среде наиболее важного. Она вовсе не значит, что «контактное» непосредственно наиболее правильно. Вовсе не значит, что дело идет о приведении всего прочего поля рецепции к контактному «наиболее непосредственному отражению наличного». Дело идет о развертывании все новых и новых средств рецепции, причем основное устремление и метод науки направлены на то, чтобы научиться видеть в Бытии новое, до сих пор неуловленное (Делосский пловец)!

1939