Полное структурное изменение общества?

Уже лет за десять до этой войны не только громогласные проповедники той или иной политики социального действия, но и немало людей рассудительных, прежде всего социологи и экономисты, жили в твердом убеждении, что мы вступили в период неслыханных и всеохватывающих структурных изменений всего общества, изменений, которые происходят и должны происходить, потому что этого требовали цифры статистиков, – несмотря на всяческое сопротивление, которое хотели бы им оказать определенные группы людей. При расчетах грядущих больших общественных перемен на основании статистических данных за некий промежуток времени нередко делают чересчур скороспелые выводы. При этом часто забывают прежде всего обратиться к истории: не свидетельствовала ли она ранее о подобных далеко идущих изменениях. Порой забывают также, что люди сами не слишком меняются и что человеку вообще свойственно проявлять нетерпение в отношении своих мыслей и ожиданий. Определенные ожидания предстоящего обновления общества и всей жизни, несомненно, знал не один период истории. Во все времена были люди, которые не находили покоя или удовлетворения вне постоянной надежды и ожидания полного обновления общества, и при этом на совершенно иных основах. Такое состояние духа можно назвать революционным, если угодно.

Его нельзя выразить лучше, чем при помощи древнеримской формулы rerum novarum cupidi, жаждущие новых вещей. Ибо духовная суть этих жаждущих проявляется именно в желании нового, непрерывных изменений самих по себе – гораздо больше, нежели в догмах и формах, в которые облекается такое желание. В течение последних двухсот лет жажда все новых и новых изменений была доминантой культурной жизни в западном мире. Но не будем все-таки забывать, что стремление сохранять и ревностно почитать отеческое наследие уходит корнями в глубину веков и что дух сохранения прошлого наличествовал в самых высоких культурах.

Если мы спросим себя о степени осуществления ожидаемых изменений, то, как всегда оказывается в истории, увидим, что новшества далеко отстояли от желанного идеала и от всех ожиданий. Хотя мир 1815 г. отличался от мира 1788-го, а мир 1555 г. от мира 1520-го116*, в обоих случаях куда меньший результат произошедших изменений был насмешкой над энтузиазмом молодых революционеров или молодых реформаторов и гуманистов, зачинателей свершавшихся перемен.

Вполне возможно, что конечный результат этой еще никогда по размерам или ожесточению не имевшей себе равных войны также создаст ситуацию в мире, которая даже в чисто политической области даст сдвиг много меньший, чем полагают те, кто грезят о новых жизненных пространствах, то есть о территориях, которые нужно завоевать для получения дополнительного снабжения, сбыта и колонизации. Нет ничего более близорукого, чем поспешный детерминизм, который все предстоящее заранее интерпретирует как неотвратимый исход фатальной катастрофы. Ох, друзья, мы всегда и в самом глубоком смысле остаемся, как говорил Платон, игрушкой богов.

Разумеется, Западный мир не должен и не может удовлетвориться нынешним состоянием своей культуры. Мы все так хотели бы видеть ее излечившейся – от ущерба, нанесенного механизацией и технизацией жизни, от охватывающего ее со всех сторон страшного одичания. И мы знаем: если культуре суждено выздороветь, то принести ей выздоровление должны мы, люди. И чтобы суметь сделать это, мы должны прежде всего излечиться сами. Отношение человека к культуре сводится к вопросу: что может сделать человек, чтобы духовную среду, в которой он живет со всеми своими высшими функциями и способностями, уберечь от гибели и сохранить в чистоте?

Процесс выздоровления культуры нуждается в обновлении не обязательно в том смысле, как современное искусство врачевания обновляет наши носы или зубы. Иногда об обновлении говорят с такой уверенностью, потому что смешивают узкий – и широкий смысл этого слова. В широком смысле всякая вещь – новая в каждое следующее мгновение. В узком смысле не многие вещи в мире являются действительно новыми. Только близорукому взору, который видит не дальше поверхности, кажутся они таковыми. Так же точно и оздоровление культуры само по себе вроде бы могло означать восстановление прежнего состояния. Практически же, в потоке событий и в постоянном расширении уже осуществленных возможностей, простое возобновление прежнего состояния культуры немыслимо даже в ничтожных деталях. Нынешний человек может, пожалуй, вообразить на мгновение, что в мире около 1750 г. он чувствовал бы себя вполне приятно: без скоростного транспорта и комфорта, в безмятежной иллюзии благосклонного, рационально действующего Провидения и в идиллической красоте еще не механизированного и меркантилизированного окружения. Но до серьезного желания вернуться назад он не пожелал бы довести эту грезу. Путь назад в истории возможен в столь же малой степени, как и в жизни отдельного человека.

Однако, наряду с полным обновлением – и восстановлением старого, можно помыслить еще и третий вид оздоровления культуры, который обладает столь же динамичной природой, как и два вышеназванных; он не призывает останавливаться и держаться за старое, но, так сказать, объединяя понятия обновления и восстановления, возводит их в нечто третье. Этот третий принцип представляет собой, как мы уже говорили, самоограничение, сокращение потребностей, отказ, опрощение. Многое указывает на то, что на деле в сознательном и добровольном отбрасывании излишнего и вредного в культуре заключается единственная возможность ее спасения и оздоровления.

По всей видимости, наша западная культура почти во всех отношениях подошла к пределам своего воплощения и раскрытия. Во всяком случае, так нам кажется, даже если грядущие поколения откажутся придавать нашей эпохе характер предельного использования ресурсов и проникновения во все сферы возможного. Нам кажется, что наука уже достигла границ постижимого. Во всех ее дисциплинах основания для уверенности становятся все более шаткими. Старая математика стала всего лишь одной из многих возможных. Классическая логика теряет свою действенность, причинность – престиж. В историю – под именем мифа – нелепые фантазии вторгаются как непреложные истины. Техника каждый день производит все новые чудеса, но никто больше не чувствует к ней доверия, потому что она уже показала, что в гораздо большей степени способна разрушить, чем уберечь. Поэзия позволяет себе сознательно отдаляться от мысли, искусство – от природы. За каждой достигнутой степенью духовного напряжения или сверхнапряжения зияют пустота или хаос, и Ничто превращается для многих в пароль доступа к мудрости. Некоторые вместе с моралью отбросили неизменные основы права и обязывающие требования человечности.

Возникает вопрос, возможно ли, чтобы человеческий дух в этом надменном мире научился стремиться к всеобщему и действительно ценному, захотел отказаться от излишнего, бесполезного, лишенного смысла и вкуса. Совершенно очевидно, что такая готовность добровольно отказаться от всех мнимых желаний означает нечто иное, нежели безрассудное стремление к восстановлению идеализированного прошлого.

Но можно ли всерьез представить себе этот процесс, не говоря уже о том, вероятен ли он вообще? Прежде всего можно было бы подумать о том, что в некоем будущем определенные компоненты сегодняшней культурной жизни могли бы выйти из моды просто из-за того, что они всем надоели. Кажется почти неизбежным, что когда-нибудь человечество пресытится пустопорожней поверхностностью нынешней машинерии публичности. В конце концов даже полуобразованные массы устанут от ежедневной перегруженности продукцией кино и радио. Чудовищное порождение нашего технического века – реклама, будь то коммерческая или политическая, должна будет, наконец, утратить свое воздействие из-за отвращения пресытившейся публики.

Но эти негативные эстетические реакции смогли бы лишь сдуть пену с поверхности культуры. Бесконечно труднее представить ее восстановление, основанное на добровольном ограничении в некоторых областях интеллектуальной жизни. Допустим на мгновение, что мыслящее человечество смогло бы отдать себе отчет в необходимости упрощения сложившегося мира идей. Недостижимость глубинных основ познания и бесплодность проникновения до все больших глубин осознана была бы тогда столь болезненно, что человечество, со всем своим мышлением, захотело бы вернуться на твердую почву. Было бы это возможно? Может ли дух отказаться от того, что он познал, даже если он познал лишь не-знание? Смогло бы наше столетие отступить за линию Кьеркегор – Достоевский – Ницше? Чтобы начать все сначала? Разумеется, нет.

И все же задача нашего времени по спасению культуры имеет некоторое подобие с тем радикальным методом, который мы описали. Речь определенно идет о том, чтобы научиться довольствоваться не-знанием, чтобы научиться воздерживаться от внедрения и копания в залежах по ту сторону разума. Что нам жизненно необходимо, так это аскеза мысли во имя жизненной мудрости.

Хотим ли мы реставрации рационализма или, быть может, напротив – принятия философии, которая требует признать примат жизни над знанием? Ни то ни другое. Возврата к clare et distincte [ясно и отчетливо], как понимал это Декарт, нам не дано, хотя, несомненно, было бы достижением, если бы континентально-германский и славянский дух что-то усвоили от ясности латинского и практического реализма англосаксонского. Во всяком случае, необходимо вновь достичь всеобщего признания интеллектуальных ценностей, ибо без такого признания мы не сможем жить в этом мире рядом друг с другом.

Здесь действительно таится опасность. Дурно понятый иррационализм в предвоенные годы уже угрожал стать в руках полуобразованных масс смертельным оружием против всех видов культуры. За отказом от господства интеллекта во имя жизни в биологическом смысле слова всегда стоит колоссальное недоразумение. Снова и снова разум сам себя хватает за горло, reason reasoned away. Иррациональный Мюнхгаузен опять за собственную косицу вытаскивает себя из болота. Полемика против разума может вестись лишь по правилам логики. Мы давно уже знаем, насколько он недостаточен, наш разум, но ведь это – все наши ресурсы. Разум нам дан как мера вещей и заслон от безумия и хаоса. В конце концов, это самый надежный инструмент духа, которым мы обладаем.

Человек действительно образованный может даже среди шумного и обезображенного мира выгородить для себя гармоничную жизнь. Но так не спасти культуру. Проблема здесь – подтянуть массы. Это кажется возможным прежде всего в эстетической сфере: как результат их пресыщенности и скуки. В конце концов также и массы перестанут смотреть и слушать все то, что коммерциализированное производство подсовывает им под видом культуры. В области мысли новое воспитание масс в духе культуры, очищенной от всего лишнего, возможно, оказалось бы более легким – именно потому, что благодаря современной технологии культуры массы вообще отучились думать.

Но с другой стороны, логическое строение культуры гораздо глубже обосновано и прочнее укоренено, чем эстетическое, и поэтому будет сильнее сопротивляться тенденции устранять лишнее. Предположим все-таки, что в обеих областях эстетического и логического такое добровольное ограничение и опрощение, которое кажется нам единственным выходом из тупика упадка культуры, само по себе будет возможно, – спасет ли это культуру? Ни в коем случае. Ибо останется незатронутой важнейшая часть дела, а именно моральная позиция общества, которая как раз и решает, удастся ли обществу осуществить civilitas humana. Вопрос не только в том, живет ли там или здесь большинство людей благочестиво и благонравно. Люди вообще живут, вероятно, в данное время и в данном уголке земли не более нравственно, чем везде и всегда. Речь идет о том, чтобы всеми признанное стремление к лучшему и высшему пронизывало и воодушевляло все общество. Только нравственная опора на summum bonum [высшее благо] может сделать массы носителями культуры.

Мы опять возвращаемся к тому, что культура попала в сети политики. Во многих местах Государство формирует этос, который обусловливает культуру. Я, говорит Государство, – или, по сути, та группа, которая говорит от имени Государства, – я наделяю всех вас стремлением к высшему, и оно придает форму той культуре, которая вам нужна; я даю вам концентрацию сил для достижения цели, моральную опору, которая облагораживает всю вашу жизнь. Но Государство могло бы претендовать на это только в том случае, если бы оно указывало на нечто высшее, нечто большее, чем само Государство, на то высшее, где осуществляются все эти требования, и если бы само Государство следовало тому нравственному идеалу, служения которому оно требует от своих подданных. От последнего же отказываются самым решительным образом именно те государства, которые наиболее властно берут на себя роль хранителей всеобщей морали и выступают воспитателями своих народов. Ибо для себя они требуют нравственной, скорее безнравственной, автономии.

Это далеко не новое учение – о государстве, избавившем себя от морали. Макиавелли и Гоббс полагали, что заимствовали его из действительности и что большинство политиков поступали в согласии с ним, хотя и не признавали себя его сторонниками. Ему еще долго противостояли христианские представления, а также и то, что практически не было никакой необходимости полностью следовать ему во всех случаях. Однако чем сильнее становились средства принуждения в руках государства, тем опаснее делалась эта теория. Государство, возвышающее себя до меры всех вещей и одновременно прокламирующее свой аморальный характер, менее всего призвано быть нравственным руководителем своего народа. Претендуя быть выше морали, государство обращает область своей деятельности в пристанище зла и становится центром, притягивающим к себе извечную людскую злобу. Мое глубокое убеждение, что учение об аморальном государстве – гноящаяся рана на теле нашей культуры, отравляющая весь ее организм.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК