1 Фрагменты несвоевременные

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1

Фрагменты несвоевременные

Следуя совету Ницше, мы могли бы заставить понятия отзываться на удары молота, оценивая их на слух… Наверное, нам стоит использовать этот прием в наших беседах… Тем более, что Ницше — человек, озарения которого воздействовали на вас на протяжении всей вашей юности…[29]

Эти озарения то пронзают тебя, подобно молнии, то оставляют в покое, порой на довольно длительное время… В юности я являлся страстным поклонником Ницше: я познакомился с его работами очень рано, едва приступив к занятиям философией; и мне даже довелось и письменно, и устно анализировать его тексты в ходе конкурсных испытаний по немецкому языку на замещение должности преподавателя. Здесь меня, впрочем, постигла неудача — с выводами, к которым я пришел, члены жюри были абсолютно не согласны. Помешав моему избранию, Ницше, видимо, отомстил мне за самонадеянность; хотя, может быть, и наоборот, оказал большую услугу… После этого я полностью перестал читать его книги, сохраняя сформулированные им идеи в своего рода квазиглубинной памяти и извлекая из нее лишь то, что действительно хотел извлечь. Естественно, мне случалось вспоминать те или иные элементы его мысли, а иногда — особенно если это были афоризмы — они вспоминались и сами. Такого рода состояние длилось достаточно долго, но я уже шел собственным путем… Получается, что Ницше, собственно говоря, никогда не выступал для меня в качестве эталона [r?f?rence]: он дорог мне как, если угодно, некий изначальный образ моей памяти…

Однако был период, на протяжении которого ссылаться на него считали своим долгом практически все, начиная с Мишеля Фуко и заканчивая Жилем Делёзом, в том числе Жан-Франсуа Лиотар, а также Филипп Соллерс[30]. В эти десятилетия моды на мыслителя каждый из них носил с собой его томик и обязательно участвовал в яростных дискуссиях по поводу его идей!

К спорам вокруг Ницше я отнесся абсолютно равнодушно. Зато он нужен мне сейчас, и у меня есть идея вернуться к чтению его книг на немецком… Когда завершается определенный этап твоего творчества, в работах Ницше ты всегда можешь найти если не отправную точку дальнейших исследований, то по крайней мере какую-то стимулирующую тебя мысль, а это многого стоит! Но я не люблю быть комментатором чьих-либо, пусть и превосходных, текстов… Отсюда не следует, что мое отношение к Ницше как-то изменилось — он был и останется вписанным в меня под знаком, как он сам выражался, unzeitgemаss, несвоевременного

Однако, когда я начал писать, моим отправным пунктом всё же стала некая современность… Стремясь непосредственно окунуться в область политики, в сферу семио-социологического, я на какое-то время расстался с ницшеанскими озарениями…

Ведя сейчас с вами беседу о Ницше, я подумал, в частности, о его генеалогическом методе, который позволяет устанавливать, что скрывается за теми или иными идеями, который дает возможность понять, каковы их действительные истоки…

Я применял данный метод, но в рамках исследования нашей повседневности. И могу сказать: он представляет собой лучший способ мышления. Ницше в этом отношении, на мой взгляд, по-настоящему уникален, он просто не имеет себе равных… Однако надо иметь в виду, что моя философская культура, как мне кажется, оставляет желать лучшего, особенно в плане знания мной наследия философов-классиков: Канта, Гегеля… или даже Хайдеггера, которого я, конечно, читал, но не по-немецки и довольно выборочно. Возможно, у нас вообще есть только один серьезно изучаемый нами философ, как есть лишь один крестный отец и лишь одна ключевая идея нашей жизни. Да, я развивался под сильным влиянием Ницше, однако вовсе не хотел быть его последователем и даже, по существу, не ощущал какой-либо зависимости от его взглядов. Конечно, мне доводилось цитировать его тексты, но это случалось достаточно редко. И мне никогда не приходило в голову интерпретировать их таким образом, чтобы они делали выигрышной мою собственную позицию. Если я обращаюсь к ним в настоящее время, то исключительно потому, что в последние годы снова испытываю слабость к форме афоризма — и как человек пишущий, и как человек, занимающийся фотографией… Хотя ницшеанская афористичность чаще всего представляет собой, пожалуй, нечто большее, чем просто афористичность. Как бы то ни было, афористическое использование Ницше — отнюдь не то же самое, что использование его имени в области философии или идеологии…

Или политики, разумеется. Вы говорите, что мы являемся обладателями лишь одной главной идеи нашей жизни… Вот заявление, направленное против устойчивого мнения современности, мнения, согласно которому продуктивное мышление должно постоянно обновлять свою проблематику! Как будто бы из века в век мыслители не перечитывали того или иного выдающегося философа с тем, чтобы в первую очередь извлечь все следствия из одной, но великой идеи!..

Идей бывает множество, но речь-то идет о настоящей мысли! Я действительно думаю, что она в нашей жизни всегда одна…

И какова она, мысль, что живет в вас с самого начала?

Это хороший вопрос, но на него нет ответа. Никто не в состоянии найти некую точку омега, разместившись в которой мы могли бы охватить единым взором эту весьма неоднородную туманность, каковой является наше персональное мышление…

Но возьмем, к примеру, Клемана Россе[31][32]: его цель, как мне кажется, всегда заключалась лишь в том, чтобы подчеркнуть простоту реальности, ее, если угодно, идиотизм, и все его творчество — не более чем развитие этой «интуиции» юности… По-видимому, можно сослаться и на Декарта с тремя его снами[33], в которых ему открылось существо знаменитого метода… В обоих случаях мы имеем дело с достаточно рано сформировавшейся мыслью!

Первое наваждение, которое я помню, — наваждение предметности, взятой, однако, в своеобразной магической плоскости. Ощущением этой магии явившегося в грезах предмета была пронизана вся моя критика объектов, системы вещей, общества потребления. Во всяком случае, тогда я определенно стремился освободиться от философской парадигмы субъекта…

Здесь снова чувствуется влияние Ницше, постоянно иронизировавшего по поводу субъекта, по поводу «я», которого он рассматривал не иначе, как в качестве грамматической фикции. «Прежде, веря в душу, верили в грамматику»…

Конечно, но был и еще один фактор — патафизика.[34] Знакомством с ней я обязан прежде всего своему преподавателю философии, Эммануэлю П., позднее ставшему руководителем коллежа патафизики…[35]

Вы были учеником лицея в Реймсе, городе, где зародилось движение «Гран Же». Я имею в виду, естественно, Рене Домаля, Роже-Жильбера Леконта и Роже Вайяна с объединяющим их проектом «побудить людей разочароваться в себе и в обществе»…[36]

О «Гран Же» мы много слышали от П., но по-настоящему я его открыл для себя в более поздний период. Данное интеллектуальное движение мне хорошо знакомо и в некотором смысле весьма симпатично, и я, честно говоря, испытываю известное удовольствие от того, что оно сформировалось в моем родном Реймсе, хотя этот город и не вызывает у меня каких-либо сильных ностальгических чувств… Что касается патафизики, то она оказала на меня, особенно на первых порах, достаточно мощное очищающее воздействие…

И в чем оно выразилось?

В лицее я был весьма успешным учеником; в частности, я обладал удивительной памятью… И вот меня стали мучить угрызения совести, наступил момент юношеского раскаяния в духе Рембо… Под воздействием патафизики я должен был осуществить sacrificio del intelletto[37]… Возможно, я сделал бы это в любом случае, но следует признать, что влияние своего рода наркотика патафизики было поразительным… Оно сразу же вызвало во мне очень глубокие изменения культурного плана…

Меня захватила идея начать с нуля, освободиться от мешавшего мне интеллектуального мусора. За время учебы в средней школе я самым примитивным образом впитал в себя множество знаний, которыми, между прочим, бессовестно пользовался в университете, где, практически не занимаясь, без особого труда переходил с курса на курс… Но перелом уже случился! В итоге, моими первыми опубликованными работами стали не эссе, а тексты, которые трудно отнести к какому-либо жанру. Хотя не исключено, что это тексты поэтические. Они составили сборник «Гипсовый ангел»… Все написанное ранее я уничтожил… Мое первое отношение к языку, таким образом, было не столько рациональным, сколько глубоко личностным, пронизанным поэзией…

И вы некоторым образом его восстанавливаете…

Да, сегодня у меня есть желание, к примеру, откорректировать сделанные мной ранее переводы Гёльдерлина, а также Ницше и даже вернуться к патафизи-ке, потребность в которой в настоящее время возникает в определенном аналитическом контексте— в связи с попытками теоретического осмысления феномена интегральной реальности, феномена современной реализации мира, осуществляемой посредством всего многообразия наших технических систем… Сформировавшись, такого рода реальность представляет собой истинное воплощение гротеска! И единственное, что в конечном счете находится в соответствии с данным феноменом, — это именно патафизика, взятая в ее принципиальной неоднозначности: с одной стороны, будучи имманентной распространившейся интегрально-сти, она не является ее критикой, она выступает ее специфическим, имеющим статус науки наук продолжением, но, с другой — в ней все же есть что-то от монстра. В патафизике необходимо видеть сразу и науку о воображаемых решениях, и миф о них. Более того, она сама должна рассматриваться как воображаемое решение в этой ситуации финального решения, которая конституируется нынешним положением дел.

Данный поворот к патафизике вовсе не результат размышлений и сознательного выбора, он происходит исключительно в воображении и означает трансформацию восприятия происходящего. И я не буду обосновывать его необходимость, ибо это противоречило бы сути патафизики: оставаясь сама собой, она не может быть философией или метафизикой! Очевидно, что она всегда будет игрой и в то же время активно действующим началом. Я имел возможность высказаться по этому поводу в тексте, посвященном Арто[38] и патафизике, который я попытался выдержать в поэтико-метафорическом ключе. Мне было тогда около двадцати лет, и тема захватила меня полностью. Я сопоставил театр жестокости, жестокости кровавой, дикой, необузданной, и патафизику, которая является его абсолютным противовесом: в последней нет никакой примитивной сценичности, ничего грубого и беспощадного, она царствует в сфере виртуальной фантасмагории… Этот текст стал моим даром Эммануэлю П., человеку, история которого воссоздана в романе Анри Тома[39] «Украденное время года», аллюзии на книгу Рембо[40] (П. располагал ее первым изданием).

В сущности, патафизика тогда была для меня некой эзотерической сферой… Но сегодня, погрузившись в эту интегральную реальность, в этот особый интегризм реальности, реального и рационального, мы живем в мире, который, сам того не ведая, оказался полностью патафизическим!

Гротескным помимо своей воли!

Однако слишком жестко привязывать патафизику к наличной ситуации — значит допускать ошибку. Мы должны сохранить ее как нечто экстравагантное, как своего рода радикально внешнюю гипотезу… Она должна остаться исключительно полезным средством описания нашего загроможденного, наполненного до отказа мира, пресыщенного подобно королю Убю,[41] являющемуся символом наглой, самодовольной жестокости. А разве эта жестокость не характерна для современности?

Убю, который, когда ему скучно, затевает войну!

И запирает свою совесть в сундук… Но патафизика для меня — тоже не эталон, она обязана исчезать! Какой бы тип мышления мы ни взяли: характерный для Ницше, Гёльдерлина, патафизики или любой другой — все они в нашем творчестве должны подвергаться анаграмматизации. Необходимо, чтобы мы перестали иметь дело с понятиями и дефинициями как таковыми, необходимо, чтобы они существовали исключительно в форме анаграммы… Они обязаны раствориться, рассеяться подобно тому, как анаграмматически рассеивается в поэме имя Бога…

На память приходит Борхес с его превосходными рассуждениями о каббале[42], о которой он говорит, что она является не только музейной вещью, но и метафорой мысли…

Борхес находится в моем воображаемом списке, в моем — если участвовать в этой интеллектуальной игре[43] — идеальном бестиарии рядом с Вальтером Беньямином, Роланом Бартом… Вместе с примыкающим к ним Бодлером все они на букву «Б»…

Любая цепочка имен так или иначе конструируется a posteriori, и она неизбежно ориентирована на того, кто ее создает… Она существует не сама по себе, а только по назначению! И надо уметь освободить ее от телеологии…

Действительно, это всегда своего рода идеальная ретроспектива. Мне следовало, видимо, упомянуть еще и Рембо и Арто… Именно их поэтическое вдохновение передалось мне в начале моего пути.

Идея жестокости, которую активно развивал Арто, предполагает культивирование деструктивных противоречили за счет систематического использования диссонанса. Является ли она в этом своем качестве по-прежнему продуктивной?

Арто мечтал элиминировать репрезентацию, которая, с его точки зрения, выступает препятствием для развертывания телесности, взятой в плане ее беспощадности. Тело надо принять, даже если оно своенравно, принять как актера поставленной им самим пьесы. И театр должен согласовываться с этой драматургией телесности. Но тому, к чему стремился Арто, на мой взгляд, по-настоящему не может соответствовать ни один театр, включая и его собственный… Устранение репрезентации достигается отнюдь не путем культивирования насилия и инцеста! Можем ли мы все еще мыслить в терминах жестокости, в терминах находящейся в оппозиции смыслу крови? Можем ли мы и сегодня, так сказать, сдирать с мира его кожу? Арто — это сингулярность, с ним практически никто не в состоянии сравниться, продолжать или повторять его работу — занятие абсолютно напрасное, даже если оно адекватно тенденции самораскрытия какой-то вселенной…

Но остается еще необходимость полного ниспровержения основ метафизики…

Арто все же имеет дело с телесностью, уловкой телесности, в том числе и с хитростью сексуального, которое прибегает к стратегии тотального преследования. И он хочет устранить все это, чтобы обнаружить бог знает какую материю… Обращаясь к жестокости, беспощадности, дикости, он мечтает об основании — основании, найти которое в свое время в той или иной степени пытался каждый из нас… Но сегодня, как мне кажется, мы можем двигаться в радикально ином направлении, ибо нам стоит обратить внимание на зло. Зло связано с насилием, исходящим не от телесности, — оно предполагает принудительность более метафизическую, к примеру принудительность иллюзорного. И Арто некоторым образом тоже пребывал в иллюзорном: жестокое всегда является иллюзией, и вселенная жестока потому, что она есть иллюзия. Но мне трудно спроецировать его опыт беспощадности на сегодняшний мир…

Арто и патафизика — а я в одинаковой мере дорожил обоими, — на мой взгляд, несовместимы. Патафизический мир гораздо более безнадежен, чем вселенная Арто, которая будит воображение и у которой есть язык… Язык, являющийся, быть может, выкриком безумия, глоссолалией, но жестокость, тем не менее, получает с его помощью выражение, а это немаловажно. Во вселенной Арто, таким образом, мы сталкиваемся с последней возможностью если не репрезентации, то по крайней мере символической драматургии. То же самое имеет место и в творчестве испанского фотографа Небреда, который играет своим телом, играет смертью и у которого, однако, в последний момент всегда находится средство высказать все это в форме своеобразного извержения. Такого рода высказывание представляет собой некий нелингвистический акт, некий acting out на грани возможного. Небреда жил в уединении на протяжении двадцати лет, он подвергал свое тело воздействию различных жертвенных манипуляций, но он фотографировал себя с поразительным искусством, делал это удивительно виртуозно…

В случае с Арто у нас появляется также повод поставить весьма серьезный вопрос: как нам быть с абсолютными сингулярностями? Все, что нами высказывается, высказывается благодаря осмысленному дискурсу. Поэтому к тем, кто выражает нечто действием, мы не знаем, как относиться: они не в состоянии нас ничему научить, у нас нет никаких шансов использовать их опыт в нашем контакте с миром… Желательно, чтобы абсолютными сингулярностями стали все, но этого не случится, поскольку все не могут быть сумасшедшими или, подобно Энди Уорхолу,[44] машинами.

Однако есть ли еще в нашем мире место для сингулярностей?

Думаю, что да… Но те из них, которые мы наблюдаем сейчас — в политической или каких-то других сферах, — по большей части либо реактивны, либо освобождаются от подавленных желаний. Увы, это относится и к искусству: мне, например, весьма трудно отделаться от впечатления, что все создаваемые сегодня произведения остаются в рамках одного и того же мира… Что касается патафизи-ки, то она не предполагает никакой сингулярности, Большое Брюхо[45] — это уже не сингулярность, это, как говорил Лихтенберг,[46] трансцендентное чревовещание. В газообразной туманности, из которой осуществляется великий патафизический выброс, мы все являемся Молотилами[47]… Арто представляет собой крайность, предел дошедшей до жестокости метафизики, но здесь метафизическое еще не исчезло, здесь оно по-прежнему заявляет о себе в разгуле дикости, тогда как в случае с патафизикой, на что указывает само ее название, от него не остается и следа. Однако превращать патафизику в последнюю инстанцию было бы ошибкой: если она и олицетворяет собой некое завершение, то исключительно в смысле отмены иллюзорного, в том смысле, что является не иллюзией, а чистым иллюзионизмом — только и всего. И в качестве мысли гипер- или ультракритической, гораздо более критичной, чем самая критичная мысль, она заслуживает самой высокой оценки…

Но, вероятно, возможность пробить в ней брешь все же существует?

Действительно, пожалуй, можно отыскать иллюзию, которая была бы сразу и безжалостно-радикальной, и находилась в отношении соответствия наличному миру. Иллюзия мира имеет место, если мы в состоянии ее разглядеть, — она отнюдь не обязательно подчиняет нас своей власти; по сути, это нечто иное наличной реальности, это некая параллельная вселенная. Примером является сама жизнь: «Жизнь есть то, что происходит с нами, когда мы заняты чем-то другим». Очевидно, что в мире концентрации и тотализации, в пространстве, где господствует центростремительная сила, радикализм возможен уже только в форме эксцентричности. И здесь повсюду возникают феномены параллелизма, феномены параллельных движений, параллельных обществ, параллельных рынков и т. п. Зоны эксцентричности, как бы мы к ним ни относились, — это закономерный продукт интеграции.

Сингулярности свойствен также и эксцесс…

Совершенно верно. Здесь мы затрагиваем один из аспектов того, что я назвал прозрачностью зла. Мир, взятый в его беспощадности, есть зло. И когда мы пытаемся это зло устранить или хотя бы ограничить сферу его активности, оно начинает производить метастазы, наросты, подобные тем, о которых мы говорим… Сегодня меня больше всего интересуют именно параллельные вселенные… Конечно, я не в состоянии уследить за всеми достижениями физики микромира, однако она сообщает об этих вселенных много интересного. Но дело-то в том, что мы должны выйти из области физики!

Если вы не читали или мало читали великих философов, то вы, по крайней мере, наслаждались художественной, и не только «необузданной» французской, литературой…

Это так, я прочел множество романов, в частности произведения Фолкнера, Достоевского, Стендаля. Позднее я увлекся книгами американских романистов…

А Селин?[48]

Безусловно, в круг моего чтения вошел и Селин, но его произведения — это особый случай, настолько они необычны и захватывающи. Сотворенная им вселённая не отпускает никого, кто однажды оказался в ее пределах… Приступив, если так можно выразиться, к теоретическим изысканиям, к анализу, я сориентировался в другом направлении: именно тогда мое внимание привлекли Ницше и Гёльдерлин. Сейчас мне уже достаточно сложно восстановить в памяти детали этого поворота… Затем я снова обратился к романам, а точнее, к книгам Владимира Набокова, Сола Беллоу,[49] Гвидо Черонетти[50]… Но речь идет отнюдь не об истории моих идей… Что стоит добавить? Наверное, возвращаясь к прошлому, я все же должен был бы указать наиболее значимые вехи моего движения, однако поскольку я, по существу, сделал все, чтобы они забылись, эта попытка вряд ли может увенчаться успехом… Во всяком случае, мой путь нельзя назвать эволюционным; эволюция, как мне кажется, вообще не свойственна культуре, которая на любом отрезке времени всегда уникальна… Мой интеллектуальный путь не предполагает никакой аккумуляции, никакой глобальной конечной цели, а значит, строго говоря, вовсе не является эволюционным процессом… К тому же, для меня характерно это почти патологическое стремление забывать, стирать из памяти, элиминировать то, что мне наиболее дорого.

В какой-то момент я ощутил свое родство с Роланом Бартом, который говорил, что прилагает огромные усилия к тому, чтобы сказанное им воспринимали как таковое, само по себе, а не в контексте некоего развития его концепции. Поскольку эта позиция мне очень близка, я решил добиваться того же самого. Как бы то ни было, для меня очевидно одно: моя интеллектуальная жизнь вовсе не представляет собой непрерывную кумулятивную историю.

И более того, она не вписывается в общую связную и векторизированную историю идей, предполагающую феномены авторства, определяющего влияния, преемственности…

Согласен, и я даже сознательно избегаю постоянного обращения к авторитетам…

Всякая мысль так или иначе отталкивается от других мыслей… Трудно представить себе, чтобы дело могло обстоять как-то иначе. Но ваша система отсылок весьма своеобразна, во всяком случае, она явно не академическая — достаточно полистать ваши книги; постраничные сноски, которые являются атрибутом любой серьезной научной публикации, у вас почти полностью отсутствуют!

В самом деле, их немного… Я просто решил о них совершенно не заботиться! В результате, правда, возникли значительные проблемы у моих переводчиков… Но не надо приписывать мне никакого кокетства! Даже если что-то приходит к тебе со стороны, важно, чтобы в твоих текстах оно предстало так, как если бы ты был первым, кому оно открылось…

Кажется, Оскар Уайльд сказал, что человек, который неточно цитирует, демонстрирует тем самым недостаток культуры…

У меня есть абсолютно выдуманные цитаты…

Вот еще нечто в высшей степени борхесовское!

Самое забавное связано с заглавной цитатой, приведенной мной в «Симуля-крах и симуляции»,[51] цитатой, которую я приписал Екклезиасту: «Симулякр — отнюдь не то, что скрывает собой истину: он есть истина, скрывающая, что ее нет». Имитации никто не заметил! За исключением одной швейцарской читательницы, которая, поскольку эта фраза ей очень понравилась, принялась разыскивать ее в Библии и, конечно же, ничего подобного там не нашл. В отчаянии она написала мне письмо, умоляя помочь ей в ее поисках!

Люди убеждены, что Библия неисчерпаема и что в ней, следовательно, можно обнаружить все! Все и противоположность всему…

В некотором смысле так оно и есть. Но в моем случае понятия были все же не библейскими! Если угодно, я делаю ставку не на референциальное, а на преференциальное… И академические сценарии исследования мне не подходят. Меня никогда по-настоящему не занимал вопрос — в сущности, достаточно сложный — о том, каков статус отсылок, вопрос, который неизбежно встает перед теми, кто постоянно — и иногда даже с большим успехом — к ним прибегает. У Жака Деррида, к примеру, должны быть какие-то соображения относительно того, что представляет собой непрерывное обращение к уже существующим текстам, что значит все время писать книги о книгах… Такой метод работы, конечно, возможен, но брать его на вооружение, раз за разом использовать, не говоря уже о том, чтобы им злоупотреблять, — это мне достаточно чуждо.

Деррида опирается на традиции иудейской и феноменологической герменевтикиОн настаивает на том, что письмо — архиписьмо, которое пронизывает весь языковой мир, — первично по отношению к речи! И обращение к письму, следовательно, — нечто основополагающее!

Какая-то референциальность, безусловно, имеет место всегда. Но она не должна выходить на первый план. Главное — это наше творчество, все держится именно на нем, в нем вся суть; и вполне допустимо — а почему бы и нет? — заново открывать самые простые вещи, которые, возможно, уже были кем-то открыты…

Мне вспоминается достаточно шокирующий призыв ситуационистов[52] отдавать свое и брать у других: они выступили против всякой собственности, в том числе и интеллектуальной! Любая мысль, коль скоро она обнародована, на вполне законных основаниях принадлежит тому, кто ею пользуется.

В этом плане право собственности теряет какую бы то ни было силу… В чем-то такого рода явно циничная позиция, пожалуй, даже и оправдана: если нечто может быть у вас украдено, оно, действительно, не принадлежит вам в полной мере… Утверждение, что у каждого должны быть собственные идеи, верно лишь в отношении формы их изложения, ибо идеи циркулируют, их содержание переходит из рук в руки! Форма же это совсем другое дело: у каждого должна быть оригинальная форма выражения идей…

То есть свой стиль, который, согласно Жилю-Гастону Гранже[53], является не только модальностью экспрессии, но и тональностью мысли… Или, как говорил Гомбрович[54], представляет собой особое состояние духа, порождаемое необъективируемыми вспышками озарения…

Стиль, действительно, есть нечто уникальное, неповторимое, и даже в каком-то смысле неотчуждаемое… Что же касается всего остального, то пусть оно циркулирует! Мне приходилось так или иначе использовать чьи-то идеи, когда они в точности соответствовали направленности моего мышления и когда кому-то удавалось сформулировать их лучше, чем это мог бы сделать я сам. Но точно так же кто-то заимствовал и мои мысли, что вовсе не вызывало у меня какой-либо отрицательной реакции. Думаю, здесь не стоит приводить примеры… Конечно, бывают и случаи недобросовестности… Хотя к вопросу о недобросовестных заимствованиях следовало бы подойти более внимательно… Если бы мы ориентировались исключительно на истинность, если бы мы все время оставались в границах соответствующего дискурса, недопустимыми и достойными осуждения надо было бы считать любые формы присвоения чужого; однако поскольку данный тип дискур-сивности для нас не единственный, наша оценка заимствований должна быть несколько иной. Все дело в том, что за пределами дискурса истины вполне возможно такое нетривиальное, в частности ироническое, использование текстов других авторов, а равно и материала, предоставляемого самой действительностью, которое вовсе не связано с игнорированием тех или иных нравственных принципов… Я, кстати, никогда не проводил жесткой границы между сферой фактов, событий, с одной стороны, и сферой текстов — с другой…

Но правда и то, что мы порой с трудом узнаем свои мысли, процитированные другими!

Это может быть и недобросовестное использование цитат… Я заметил, что критики очень часто избирают способ цитирования, при котором позиция автора и в самом деле искажается до неузнаваемости. Цитаты нужны им исключительно для того, чтобы убедить аудиторию в правильности их собственных выводов, то есть служат некоему корыстному интересу… Увы, это любимая стратегия также и журналистов… Цитирование — отнюдь не невинная процедура, оно нередко оказывается коварным оружием, как, впрочем, и отсылка к референту, которая функционирует в аналогичном режиме, ибо первородного референта, как известно, не существует. В сущности, все подчинено какой-то стратегии… Что касается меня, то я в данном случае скорее моралист, я предпочитаю начинать с нуля и обычно заявляю: то, что я буду делать, я буду делать сам. Наверное, такого рода поведение как-то связано с особенностями моего характера! То, что я могу делать, я буду делать как можно лучше, но самостоятельно… Возможно, здесь дает о себе знать некий фантазм или комплекс одинокого ребенка…

Как бы то ни было, работать самостоятельно — мое самое заветное желание. Разумеется, если тебе хочется делать свое дело хорошо, ты не должен изолироваться от окружающего мира, но ты обязан, тем не менее, держаться на расстоянии от разного рода сомнительных доктрин, а также избегать того, чтобы быть современным любой ценой… Необходимо учиться у мастеров и учиться мастерству, но не надо быть лишь учеником… Когда ты руководствуешься такого рода правилами, ты следуешь особым, непроторенным, неизведанным путем. Это и есть мой путь…

Правда, здесь тебя неизбежно подстерегает опасность авто-референтности. Работая самостоятельно, ты, сам того не желая, начинаешь обращаться исключительно к собственным мыслям, замыкаться в кругу своих идей, становишься заложником своих текстов… Чтобы избежать этого, необходимо, по-видимому, взять на вооружение стратегию афоризма, которая, в соответствии с буквальным смыслом слова «афоризм»,[55] предполагает, что мы отделяемся, отграничиваемся от наличного, исключаемся из него, то есть обретаем статус постоянного исключения.