5 Фрагменты антропологические

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

5

Фрагменты антропологические

Возможно, имеющийся у нас образ человека слишком антропоморфен.

Станислав Ежи Лец

Мне хотелось бы, чтобы мы вернулись к противопоставлению — на мой взгляд, весьма продуктивному — социального пари и социального контракта… Неужели можно всерьез полагать, что социальный контракт — это средство решения проблем, к примеру, насилия на улицах городов или в школах? В приверженности такого рода идее, безусловно, есть что-то сюрреалистическое. Как будто не очевидно, что вдалбливая в головы населения принципы договора как основы существования правового государства нельзя справиться ни с одним серьезным социальным конфликтом!

Феномен социального претерпел трансформацию, совпадающую с трансформацией антропологии. Он возник как идея, которая выражала собой разрыв со всем религиозным, со всем трансцендентным, которой был присущ некий радикализм — в той мере, в какой она находилась в тесной связи с динамикой общественного развития, с порождаемыми историей коллизиями. На следующем этапе мы имеем дело с социальностью, превратившейся в своего рода абсолютное и, я бы даже сказал, агрессивное понятие: под него начинают подпадать не только наличные, но и, с одной стороны, все прошлые, а с другой — все возможные в будущем общественные образования. Очевидно, что в этот период социальное полностью утрачивает свою определенность: если социальным является все, от начала и до конца исторического процесса, то им не является ничего — именно таков печальный итог тотализирующей концептуализации действительности. В сущности, та же метаморфоза произошла с понятием человеческого, когда его стали использовать для описания обществ, к которым оно практически не прило-жимо в силу их уникальности. И наконец, была осознана необходимость рассматривать общественные системы с учетом их сингулярности: часть антропологов занялась анализом обществ модерности с позиций релятивизма, что не могло не нанести серьезного удара универсализирующей мысли. Феномен социального контракта — это результат работы, имеющей целью утвердить абстрактное, зафиксировать некую ускользающую реальность. Именно аналитическая абстракция и сотворила «социальное». А наряду с ним и, например, «политическое». В самом деле, какой объект мы обозначили соответствующим термином?

Что касается меня, то я склонен воспринимать вещи в границах форм реверсивности, форм вызова и соблазна. А этот подход абсолютно отличен от чисто концептуально-аналитического, подчиняющего предметность научной терминологии, силе учреждения. Когда ты мыслишь исключительно концептами, твое мышление неизбежно оказывается в плену казенного языка!

Социальное, если я вас правильно понял, есть нечто неуловимое [introuvable]?

Пока оно располагалось лишь в сфере утопии, дестабилизации, в сфере, исключающей любые институции, оно обладало определенностью разрушительной величины. Но как только его институировали, прежде всего в терминах контракта, ситуация изменилась. Выполнял ли когда-либо социальный контракт свою функцию? Это покрыто тайной… Он был действующей институцией для тех, кто его составил, но признавался ли он по-настоящему обществом? Можно, впрочем, сформулировать и более общий вопрос: действительно ли в эпоху модерности имела место рационализация мира? По меньшей мере начиная с XVIII века социальность существует уже только в качестве некоего постоянно воспроизводящего себя гипертекста, которым интеллектуалы и политики дорожат, в частности, и как областью их общения. И проблема тут не в оторванности такого рода монстра от реальности — проблема в том, что рядом с ним нет никаких других текстов, что он функционирует один, иначе говоря, демонстрирует черты весьма совершенного технического устройства. Теперь вещи даны нам лишь посредством социального, иных путей доступа к ним у нас не осталось: стоило нам забраться в этот черный ящик, и его крышка захлопнулась. К счастью, однако, сегодня в мире заявляет о себе то, над чем социальность уже не властна… Возьмите такие ключевые в данном отношении феномены, как безработица, коровье бешенство…

И педофилия… Три события, выступающие — как вы пишете в «Cool memories IV» — скорее антисобытиями, не-событиями…

Совершенно верно. Речь идет о любом событии, которое по самой своей сути не зависит ни от социального, ни от политического, но которое мы, тем не менее, стремимся политизировать, надеясь, как, например, в случае с зараженной кровью,[107] придать ему некий политический смысл. Сегодня политическое имеет дело уже исключительно с такого рода явлениями, однако справиться с ними оно не в состоянии, поскольку они укоренены в иной вселенной: каждое из них — это протест против его господства, исходящий из сферы биологии и других расположенных за пределами политики областей. Мечта политического разместить все происходящее в пространстве социального конфликта оказалась несбыточной. Если посмотреть, какое место в современном обществе занимает анализ социальных и политических проблем, то выясняется, что ими интересуется и их, рискуя так никогда и не прийти к единому мнению, обсуждает в своем кругу лишь небольшая группа людей, в то время как остальных все эти дебаты абсолютно не заботят. Я столкнулся с данным обстоятельством, когда обратил внимание на феномен массы, молчаливого большинства. Массы, на мой взгляд, уже не принадлежат социальному! Мы по-прежнему рассматриваем их в терминах социологии, как если бы они представляли собой открытую социализации, рационализируемую прогрессом субстанцию. Но это ошибка: по мере эволюции социального они все больше превращаются в некую избегающую его черную материю…

Это инстанция, которую вы называете еще и загадочной антиматерией социального… Массы, с вашей точки зрения, суть инерция, могущество нейтрального. Молчаливое большинство, не являющееся ни проводником социального, ни проводником политического, ни проводником смысла…

Перед нами, действительно, абсолютно резистентная, неодолимая «материя», которую мы решили описать, используя методы зондажа, статистики и т. п., по аналогии с тем, как физики описывают хаос, опираясь на теорию вероятности. В результате на свет появилась некая аналитическая наука, призванная, стать своего рода зеркалом и для социального, и для масс. Однако, учредив ее, мы продемонстрировали полное непонимание природы того, что выступает не в качестве антивласти, а в качестве молчаливого могущества — или антимогущества, — чуждого сфере социального контракта и имеющего прямое отношение к порядку вызова…

В случае с массами место социального контракта занимает социальный вызов…

Вызов является игроком против социальности, переживающей, судя по всему, далеко не лучшие свои времена… Обратите внимание на многообразие приемов, которые берут на вооружение люди, оказывая скрытое, завуалированное сопротивление репрезентации. И не только политической, хотя, безусловно, именно она вызывает сегодня наибольшее неприятие, но и всем другим видам репрезентативности. К чему приведет нас это своеобразное движение отрицания под лозунгами «я больше не нуждаюсь в репрезентации» и «я не должен быть репрезентирован»? Возможно, нам суждено обрести некую абсолютную суверенность, однако совершенно не исключено, что мы будем полностью поглощены вселенной рассеянных в безграничном пространстве обезличенных элементов и навсегда утратим и представление о том, кто мы такие, и идеалы, за которые стоило бы бороться. Конечно, сегодняшние интеллектуалы и политики склонны не замечать происходящего, ибо репрезентация — необходимое условие существования близкой их сердцу демократии. Но наше нежелание быть репрезентированными становится все более сильным, и оно, по-видимому, вышло на тот уровень, когда мы не хотим быть представленными даже в слове, когда нас охватывает искушение оказаться вне языка как системы означивания.

Так можно зайти достаточно далеко…

Отрицание языковой репрезентации не лежит на поверхности и мало кем принимается в расчет, но оно, на мой взгляд, составляет существенную черту нашего времени.

Мы должны ускользать из-под власти языка — в котором «рабство и власть переплетены неразрывно»[108] — ценой, как выражался Барт, невозможного…

Речь, разумеется, идет о языковом феномене, взятом в том аспекте, в каком он, согласно Барту, выступает в качестве фашиста: здесь язык — что характерно для любого фашизма — имеет целью заставить говорить[109]… И люди, вероятнее всего, не хотят говорить именно на этом языке… Ограниченностью страдают не все политики — некоторые из них, несомненно, кое о чем догадываются, но даже они не в состоянии принять отказ молчаливого большинства от репрезентации как некую безусловную данность. В конце концов я пришел к выводу, что политические деятели, политический класс в целом, существуют не иначе как для того, чтобы заведовать своеобразной ложной проклятой долей (хотя что с ней делать, им неизвестно), каковой, по-видимому, является совокупность остатков социальности, и что масса (а она отнюдь не тождественна сумме множества индивидов) без всяких угрызений совести абсолютно не обращает внимания на накопившийся в обществе социальный хлам, перекладывая бремя заботы о нем на членов этой, если угодно, клики, мафии, каждый из которых, таким образом, обречен на выполнение весьма грязной работы. Нам, судя по всему, необходимо самым радикальным образом пересмотреть нашу аналитическую оценку масс Вместо того чтобы ожидать от них критики политического, коррупции и т. п., гораздо уместнее было бы признать, что они придерживаются, по сути дела, прямо противоположной — исключающей какой-либо расчет, а потому и безупречной — стратегии: молчаливое большинство весьма снисходительно относится к тому, что происходит на политических подмостках (в том числе и к дополнительным барышам, которые получают политики, пользуясь его снисходительностью), ибо, в сущности, единственное чувство, испытываемое им к власти, — это презрение! Мысль, будто власть желаема массами, внушена нам тем рационализмом, который с особой силой заявил о себе в период, когда власть и желание сочетались друг с другом, образуя своего рода идеальный коктейль. Однако этот тезис об укорененности власти в коллективном желании, точно так же как и аналогичные тезисы, касающиеся репрезентации, истины и даже блага, трудно назвать сколько-нибудь убедительным. Сегодня некоторые исследователи сетуют: человек уже не является существом социальным. Но дело-то в том, что он, скорее всего, никогда им и не был!

Положение о социальной сущности человека — один из краеугольных камней всего здания антропологии…

Антропологи, безусловно, весьма дорожат этим положением, поскольку постановка его под вопрос чревата самыми серьезными последствиями для сложившейся системы мышления. По существу, именно данный постулат определяет в настоящее время наше отношение к сфере информации, точнее, к журналистам, которым мы ставим в упрек, что они злоупотребляют фактичностью, эксплуатируют чистую событийность. Они, впрочем, и сами чувствуют себя виноватыми, а потому нередко выступают с публичными покаяниями… Если, однако, исходить из того, что область средств информирования и информации есть своеобразное царство вирулентности, то сразу же обнаруживается: наши претензии к профессионалам, занятым в этой сфере, абсолютно не обоснованы. Давать критическую оценку событиям — дело вовсе не журналистов, которые призваны снабжать аудиторию всего лишь своего рода сырым материалом, оставляя за ней право самой решать, как с ним поступить. Чему нельзя не радоваться, ибо у людей должна сохраняться возможность, по крайней мере, сомневаться в том, что им рассказывают, и воспринимать информационное пространство таким, каким оно и является, то есть видеть в нем пространство спектакля, пародийности, имитации происходящих в мире событий, а не привязывать сообщаемое к некоему исходному объекту, о котором мы получаем информацию в возвышенном смысле этого слова, иначе говоря, к объекту исследования, исследовательского процесса. Журналистов, таким образом, нужно рассматривать как журналистов, не пытаясь поучать и не требуя от них бог знает какой объективности… Нет, их задача — простое функционирование в информационном поле. Но, что касается меня, я обязан отстаивать свое право наблюдать за тем, что они делают, со стороны и не вступать с ними в сообщничество. Они производят информацию? Вот и прекрасно! Это как в театре, где мне очень удобно в зрительном зале: пусть актеры играют и воспринимают меня исключительно в качестве зрителя. Давайте попробуем сохранить хотя бы такого рода суверенитет. Вместо того чтобы поддерживать тотальную социализацию, всеобъемлющую интерактивность, скажем: «Нет, господа! Это ваши проблемы, меня они не касаются…»

И к чему мы в итоге придем?

Что может случиться? Весьма сложный вопрос. Будем исходить из того, что люди действительно уже не нуждаются в репрезентации, что они не хотят, чтобы нечто говорилось от их имени, даже если это нечто в конечном счете говорится ими самими, что они, иными словами, больше не склонны участвовать в разговоре вообще (полагать, будто существует некая особая инстанция желания и власти, — значит предаваться иллюзии)… Какими мы будем, если устраним систему репрезентации, — большая загадка, но ее, конечно, очень хочется разгадать. Что останется в мире за вычетом этих вездесущих суперструктур? Нет сомнения, в нем уже не найти человеческой природы, ибо она тоже выступает в качестве своеобразной суперструктуры. Мы не обнаружим здесь также природного в собственном смысле слова, а значит, по-видимому, и близкой моему сердцу дуальности, ведущим принципом которой является развертывание всех процессов в форме привлечения / отвлечения [attraction / distraction], форме, не оставляющей места ни определенности ответственности, ни определенности свободы… Это игра! Мне и в самом деле очень дорога идея о наличии в мире сферы противостояния, неустранимого антагонизма. Но мы, разумеется, всегда пытались отгородиться от этой области исходных, так сказать, спонтанных феноменов с помощью репрезентации, рассудка, интеллекта, понятия…

То есть посредством, собственно говоря, целого комплекса возводимых нами защитных сооружений…

Мы, следовательно, столкнулись с действительно великой неясностью. И главное, я думаю, — это то, что такого рода неясность, такого рода радикальная неопределенность пронизывает не только наш универсуме она заявляет о себе как в границах трехмерного пространства репрезентации, так и в рамках своеобразного четвертого измерения вселенной, которым пространство репрезентации будет уничтожено. А отсюда проблема: во что же все-таки превращается в этом четвертом измерении дуальное, чем становится оно там, где проблему того, чем оно становится, уже невозможно сформулировать?

В то время как одни исследователи вашего творчества зачисляют вас то в разряд философов, то в разряд писателей, другие утверждают, что вы являетесь социологом, причем социологом «по образованию». Это достаточно забавно, поскольку вы не раз говорили об отсутствии у вас социологического образования…

Я уже устал возражать… Но обычно во мне все же видят или философа, или писателя. Пусть называют, как им нравится! Хотя кое-кому следовало бы обратить внимание на предпринятый мной критический анализ социологии, который можно найти в работе «В тени молчаливого большинства, или Конец социального».[110] В ней я попытался в известном смысле свести счеты с этой наукой. Путем активного критического разбора социального пошли в свое время основатели Коллежа социологии, в частности Кайуа;[111] по отношению к социальности они заняли весьма удачную исследовательскую позицию, в основе которой, кстати говоря, лежала уже вовсе не парадигма социального контракта.

Коллеж социологии, как мы помним, был создан в 1937 году[112] Жоржем Батаем, Роже Кайуа и Мишелем Лейрисом[113] — по существу, при журнале «Ацефал»[114] — с целью изучения присутствия сакрального в социальных явлениях.[115]

Здесь мы имеем дело отнюдь не с репрезентацией социального, отнюдь не с этой, так сказать, социотерапией, каковой является нынешняя социология. В процессе своей эволюции социальность, — по-прежнему выступая в качестве объекта академической науки, — постепенно превратилась в некий весьма специфический универсум, из которого были исключены целые категории оказавшихся в итоге экстрасоциализированными индивидов. Более того, в ближайшее время, когда этот мир станет интегральным, обернется интегральной реальностью, в нем не останется ни одной живой души — он будет миром пустыни! И безусловно, поскольку из него исчезнет всякая репрезентация, мы не обнаружим здесь никаких признаков социального контракта! То, что мы увидим, будет весьма безрадостным: мертвые воды интегральной социальности и плывущий по ним сгусток политического, некая старая льдина, выступающая площадкой для лжепредставления, которое дается не актерами, а фигурантами… Но, к счастью, пока еще существует и иная, особая, параллельная вселенная, вселенная, где происходят действительные события. И она вовсе не является объектом социологии! По очень простой причине: социологи никогда не расстанутся с идеей рационального, устремленного к конечной цели и в конечном счете прозрачного социального.

С идеей реализующихся в самых различных формах социальных отношений!

Те, кого интересует какое-либо из исключений, мыслят в прежней парадигме — они подходят к нему как к несчастью! Но мы должны рассмотреть его сквозь призму идеи зла, нам необходимо сказать себе примерно следующее: может быть, процесс исключения и является несчастьем, однако за данным процессом стоит судьба, и в этой связи он представляет собой нечто совсем иное, в этой связи он принадлежит игре, принадлежит жизни. Увы, сегодня мы по привычке видим в любом индивиде только пассивное существо! Тут нет ничего удивительного: понятия благородства, вызова, чести — все эти понятия, которые кажутся нам слишком аристократическими, а значит, архаичными, Давно вытеснены из нашего мышления категорией свободы и ее не менее примечательной спутницей — категорией несчастья!

В данном случае имеет место социальная театрализация жертвы, жертвы, ставшей чем-то избранным и почитаемым. На первый план выходит своего рода элитаризм наизнанку, который, как отмечает Бертран Вержели[116][117], конституирует новую аристократию времен эгалитаризма…

Сегодня все озабочены тем, как бы поудобнее устроиться в области несчастья! Что ж, в наши дни это единственная сфера, где еще хоть как-то угадывается старое доброе социальное… Сколь бесславен, однако, итог его эволюции! Социальное, которое было в свое время красивой идеей, которое оформилось, заменив собой политическое, на наших глазах исчезает, поглощаемое культурным. Несчастная судьба социальности, несчастная судьба социологии! Путь, намеченный Бурдье, путь своего рода активистской регрессии во имя отверженных, — пожалуй, единственный, которым может идти социологическая наука, если надеется выжить. И все же мне не понятно, почему все эти знакомые с работами Ницше и других авторов люди так и не сделали для себя выводов из прочитанного… Как можно и сегодня, когда изменения в мире очевидны, продолжать варить убогую социологическую похлебку на убогой кухне социологии?

Мне жаль — это не стоит понимать буквально, ибо на самом деле жалеть не надо никого, ни себя, ни кого-либо другого, — интеллектуалов, которые стали заложниками некогда сложившихся у них теоретических установок, некогда принятой ими системы ценностей. Они навсегда связали себя с той или иной научной дисциплиной, той или иной реальностью, той или иной общественной группой, они постоянно что-то защищают, что-то поддерживают. Они погрузились во все это и в результате уже не в состоянии взглянуть на мир с более широкой точки зрения. Мыслителей, живущих исключительно данными заботами — своего рода протекционизмом, — у нас немало; что поделаешь: иная жизнь им, судя по всему, не по силам.

Однако сегодня всё напрямую контактирует cо всем, всё проникает во всё — именно таковы последствия произошедшего технологического сдвига, благодаря которому интегризм реальности поднялся на новый и уже предельный уровень своего развития… За этим состоянием всеобщего смешения имеет смысл понаблюдать: мир явно судорожно сжимается, и сжимается потому, что стал добычей неумолимого водоворота. В некотором отношении мы находимся уже по ту сторону своего конца, а значит, хотя людям трудно это признать, ни на какую конечную цель наше движение больше не ориентировано… Люди живут совсем не так, как им кажется, они уже распрощались со своей прежней жизнью, с репрезентацией, с социальностью, с избирательной системой. Возьмите, к примеру, комедию выборов, которая к настоящему времени превратилась в полнейшее безумие, и не только в Соединенных Штатах! Но я все же плохо представляю себе, что может прийти на смену структурам репрезентации. Вероятно, им на смену вообще ничего не придет! Вероятно, мы оказались в зоне пустоты, зоне своего рода инсценированного вакуума!

И тем не менее у вас есть описание нынешней ситуации — позволю себе процитировать ваш текст: «Что же имеет место по ту сторону конца? По ту сторону конца располагается виртуальная реальность, иначе говоря, обязанная своим существованием некой программе особая действительность, в пространстве которой все, чем мы обладаем, как то: память, чувства, мышление, а также сексуальность и способность к труду — все это шаг за шагом превращается в нечто совершенно бесполезное. По ту сторону конца, в эпоху трансполитики, трансэстетического и транссексуального, все наши машины желания сначала трансформируются в устройства по производству исключительно сценических эффектов, а затем становятся всего-навсего конструкциями в духе Дюшана[118] — машинами на холостом ходу, механизмами, работающими абсолютно впустую. Режим обратного отсчета не что иное, как режим неизбежного исчезновения мира».[119]

Это движение «по ту сторону конца» лежит в основе определенной исследовательской установки, но поскольку положение дел в мире стремительно меняется, в наши дни использование данной стратегии сталкивается с немалыми трудностями. Мысленно разместиться по ту сторону финала — значит принять во внимание иную направленность времени, значит учесть воздействие, которое оказывает на события вероятная развязка. Каким тогда оказывается происходящее? Я часто прибегал к такому способу анализа, однако сегодня он, по-видимому, утрачивает свою продуктивность: сегодня делать ставку на предвосхищение конца крайне сложно, ибо конец уже наступил, развязка перестала быть ожидающим нас будущим. Финал здесь, мы живем в эпоху, когда он налицо.

Предпоследние — последние люди, которые еще существуют: постпоследним существования не дано!

Совершенно верно! Предпоследнее, пароксизм (буквально данное слово означает как раз «перед концом») — это еще нечто, но постпоследнее — уже ничто! И чтобы обозначить такого рода темпоральную пустоту, нужно, по-видимому, найти еще один «оксизм»…