Двадцать первая серия: событие
Двадцать первая серия: событие
Часто мы не решаемся называть стоицизм конкретным и поэтическим образом жизни, словно такое название доктрины слишком книжно или абстрактно, чтобы указывать на глубокую личную связь с раной. Но откуда же тогда рождаются доктрины, как не из ран и житейских афоризмов, которые часто становятся спекулятивными анекдотами, несущими на себе весь груз своих примеров-провокаций? Жо Боске можно считать стоиком, ибо рану, глубоко запечатленную в собственном теле, он воспринимает в ее вечной истине как чистое событие. Поскольку события осуществляются в нас, они нас ожидают и манят, они подают нам знак: «Моя рана существовала до меня, я рожден, чтобы воплотить ее»[112]. Речь идет о том, чтобы обрести желание, которое событие порождает в нас; стать квази-причиной происходящего в нас; стать Оператором, производить поверхности и их двойников, где событие отражается, становится бестелесным и проявляется в нас во всем своем нейтральном великолепии — как нечто безличное и до-индивидуальное, ни общее, ни особенное, ни коллективное, ни частное, — а это и значит стать гражданином мира. «Что касается событий моей жизни, то с ними было все в порядке, пока я не сделал их своими. Переживать их — значит невольно отождествиться с ними, как если бы они вбирали в себя самое лучшее и совершенное, что есть во мне».
Либо в этике вообще нет никакого смысла, либо все, что она может сказать нам, сводится к одному: мы заслужили то, что с нами происходит. И наоборот, видеть в происходящем незаслуженную нами несправедливость (всегда виноват кто-то другой) — значит усугубить наши раны, породить личное озлобление: озлобление против события. Нет иной болезни воли. Что действительно аморально, так это употребление этических понятий типа справедливое-несправедливое, заслуга-вина. Так что же это такое — воля к событию? Не покорное ли это приятие войны, раны, смерти — когда они происходят? Весьма вероятно, что покорность — лишь одна из фигур озлобления, поскольку у последнего поистине много фигур. Если воля к событию — это прежде всего высвобождение его вечной истины, которая словно огонь питает событие, то эта воля достигает точки, где война борется против войны, где рана выступает как шрам всех ран, где смерть, обращенная на себя, восстает против всех смертей. Мы имеем дело с волевой интуицией и превращением. «Мою тягу к смерти, — говорил Боске, — которая была поражением воли, я заменяю на страстное желание смерти, ставшее апофеозом воли». В этой перемене нет, по сути, ничего, кроме изменения воли: это что-то вроде прыжка на месте, совершаемого всем телом, меняющим свою органическую волю на духовную. Тело желает теперь не того, что именно происходит, а чего-то такого в происходящем, что совмещалось бы с ним по законам скрытого, юмористического соответствия: События. Именно в этом смысле Amor fati сопровождает борьбу свободного человека. Печать моего несчастья лежит на всех событиях, но в этом же — красота и яркость, помогающие сносить судьбу, и благодаря которым вызванное волей событие осуществляется в наикратчайшей точке, на самой кромке действия. Все это — эффект статичного генезиса и непорочного зачатия. Красота и величие события и есть смысл. Событие — не то, что происходит (происшествие). Скорее, оно внутри того, что происходит, — чистое выраженное. Оно подает нам знаки и ожидает нас. Согласно трем предыдущим определениям, событие — это то, что должно быть понято, на что направлена воля и что представлено в происходящем. Боске продолжает: «Стань хозяином своих несчастий, научись воплощать их совершенство и блеск».
Тут нечего добавить. Лучше не скажешь: стать достойным того, что происходит с нами, а значит желать и освобождать событие, стать результатом собственных событий и, следовательно, переродиться, обрести вторую жизнь — это и есть стать результатом собственных событий, а не действий, ибо действие само есть результат события.
Актер не равен богу, скорее он — «анти-бог». Бог и актер противоположны в своем восприятии времени. То, что для человека — прошлое и будущее, Бог проживает в своем вечном настоящем. Бог — это Хронос: божественное настоящее — полный цикл, тогда как прошлое и будущее — измерения отдельного фрагмента цикла, вырванного из единого целого. Напротив, настоящее актера — самое узкое, самое тесное, самое мгновенное и самое точечное. Эта точка находится на прямой линии, без конца разделяя ее на прошлое-будущее и неся это деление в самой себе. Актер принадлежит Эону: вместо самого основательного, самого полного и распростертого настоящего — охватывающего все прошлое и будущее, — здесь возникает беспредельное прошлое-будущее, отраженное в пустом настоящем, обладающем «толщиной» зеркала. Актер представляет. Но то, что он представляет, всегда либо еще в будущем, либо уже в прошлом, где оно бесстрастно и делимо, где оно развернуто без разрывов, не действует само и не подвергается никакому воздействию. Именно в этом смысле можно говорить о парадоксе комедианта. Последний удерживает себя в мгновении ради того, чтобы разыграть что-то, что постоянно ожидается и медлит, на что надеются и о чем вспоминают. Играемая актером роль — это не роль персонажа. Это — тема (сложная тема, или смысл), задаваемая компонентами события, то есть, взаимодействующими сингулярностями, полностью свободными от ограничений индивидуального и личного. Высшее напряжение личности актера происходит в момент, который всегда можно дробить дальше во имя того, чтобы открыться навстречу безличной и до-индивидуальной роли. Играя одну роль, актер всегда разыгрывает при этом другие роли. Роль относится к актеру так же, как будущее и прошлое относятся к мгновенному настоящему, которое соответствует им на линии Зона. Значит, актер осуществляет событие, но совершенно по-иному, чем событие, осуществляемое в глубине вещей. Точнее, актер дублирует космическое или физическое осуществление события своими средствами, то есть сингулярностями поверхности-и поэтому более отчетливо, резко и чисто. Итак, актер задает границы оригинала, выводит из него абстрактную линию и оставляет от события только его контур и величие, становясь, таким образом, актером каких-то собственных событий — контр-осуществлением.
Физическая смесь в строгом смысле существует только на уровне целого, в полном цикле божественного настоящего. Но в каждой из частей налицо много несправедливого и низкого, много паразитизма и каннибализма, вызывающих ужас от происходящего с нами и озлобление на то, что происходит. Юмор неотделим от способности выбора: в том, что происходит (в происшествии), он отбирает чистое событие. В поедании он отбирает говорение. Боске перечисляет черты юмориста-актера: скрываться, когда это нужно; «держаться среди людей и возбуждать в них горькое чувство от своей жизни», «связывать с бедствиями, тираниями и самыми страшными войнами комическое ничтожество власти»; короче, обнажать в чем угодно «его непорочную часть», язык и волю — Amor Fati[113].
Почему же всякое событие — это что-то вроде чумы, войны, раны или смерти? Действительно ли события несут скорее несчастья, чем благо? Нет, это не так, ибо речь идет о двойной структуре каждого события. Любое событие подразумевает момент собственного осуществления в настоящем, когда оно воплощается в положении вещей, в индивидуальности или личности — момент, который мы обозначаем, говоря: «И вот наступил момент, когда…». Будущее и прошлое события различаются именно по отношению к этому определенному настоящему и с точки зрения того, что его воплощает. Но с другой стороны, есть будущее и прошлое события самого по себе, отделенного от всякого настоящего, свободного от всех ограничений положения вещей, безличного и до-индивидуального, нейтрального, ни общего, ни частного — eventum tantum… У такого события нет иного настоящего, кроме настоящего того подвижного момента, который его представляет, который всегда разделен на прошлое-будущее и формирует то, что мы назвали контр-осуществлением. В одном случае это — моя жизнь, которая кажется мне столь уязвимой и ускользает от меня в той точке, что стала — для меня — настоящим. В другом случае это я сам — слишком слабый для жизни, и жизнь — подавляющая меня, рассыпающая вокруг свои сингулярности, не имеющие отношения ни ко мне, ни к тому моменту, который воспринимается мной как настоящее, а только к безличному моменту, разделенному на еще-будущее и уже-прошлое. Морис Бланшо как никто показал, что такая двойственность является по существу двойственностью раны и смерти — смертельной раны. Смерть самым тесным образом связана со мной и с моим телом, она укоренена во мне. Но при этом, она и не имеет ко мне абсолютно никакого отношения — ведь она нечто бестелесное, неопределенное, безличное, ее основание — в ней самой. На одной стороне — часть события, которая реализуется и совершается. На другой — та «часть события, которая не может реализовать свое свершение». Итак, есть два свершения, подобно тому, как есть осуществление и контр-осуществление. Именно в этом смысле смерть и вызывающая ее рана — не просто события среди других событий. Каждое событие подобно смерти. Оно — двойник и безлично в своем двойничестве. «Событие — это провал настоящего, время без настоящего, с которым у меня нет связи, и в направлении которого я не способен проецировать себя. Ибо в нем Я не умирает. Я утратило способность умереть. В этом провале „умирается“ — вечно умирается, но никогда не удается умереть»[114].
Сколь отличается эта ситуация от банальной повседневности. Это ситуация безличных и до-индивидуальных сингулярностей, ситуация чистого события, в которой «умирается», точно так же как «темнеет» или «моросит». Достоинство этой ситуации — это достоинство чистого события, или грамматического четвертого лица. Вот почему нет частных и коллективных событий, как нет среди них индивидуальностей и универсалий, частностей и общностей. В них все сингулярно, а значит, одновременно коллективно и частно, особенно и всеобще, не-индивидуально, но и неуниверсально. Например, какая война не бывает частным делом? И наоборот, какая рана не наносится войной и не производна от общества в целом? Какое частное событие обходится без всех своих координат, то есть, всех своих безличных социальных сингулярностей? Тем не менее, было бы нечестно утверждать, что война страшна для всех, ибо это не так: она не пугает тех, кто использует ее или служит ей — порождений озлобления. И такая же ложь в словах, что у каждого своя война или своя особенная рана, ибо это не так для тех, кто растравляет свои болячки, — порождений горечи и озлобления. Это справедливо только для свободного человека, который улавливает событие и дает ему осуществиться не иначе, как только инсценировав его — для актера, его [события] контр-осуществления. Следовательно, только свободный человек постигает все насилие в единичном акте насилия и всякое смертельное событие в одном Событии, в котором больше нет места происшествию, которое осуждает и отменяет власть озлобления в индивидуальности так же, как и власть подавления в обществе. Только плодя озлобление, тираны вербуют союзников — рабов и прислужников. Одно лишь революционное свободно от озлобления, с которым мы всегда участвуем в порядке подавления и извлекаем из него выгоду. Одно и то же Событие? Смесь, которая выделяет, очищает и отмеряет все содержимое беспримесного момента вместо перемешивания всего со всем. Все формы насилия и подавления соединяются в этом единичном событии, которое осуждает все, осуждая что-то одно (ближайшее и конечное состояние вопроса). «Психопатология, которую осваивает поэт, — это не некое зловещее маленькое происшествие личной судьбы, не индивидуальный несчастный случай. Это не грузовичок молочника, задавивший его и бросивший на произвол судьбы, — это всадники Черной Сотни, устроившие погром своих предков в гетто Вильно… Удары сыпятся на головы не в уличных скандалах, а когда полиция разгоняет демонстрантов… Если поэт рыдает, оглохший гений, то потому, что это бомбы Герники и Ханоя оглушили его…»[115]. Именно в такой подвижной и малой точке, где все события собираются воедино, происходит превращение: в этой точке смерть восстает против смерти; здесь умирание служит отрицанием смерти, а его безличностность указывает уже не на момент, когда я исчезаю из себя, а скорее на момент, когда смерть теряет себя в себе, а также на фигуру, форму которой принимает сама единичная жизнь, чтобы подменить меня собой[116].