Четырнадцатая серия: двойная каузальность
Четырнадцатая серия: двойная каузальность
Хрупкость смысла легко можно объяснить. У атрибута совсем иная природа, чем у телесных качеств. У события совсем иная природа, чем у действий и страданий тела. Но оно вытекает из них: смысл — это результат телесных причин и их смесей. Таким образом, причина всегда угрожает присечь событие. Последнее избегает этого и подтверждает свою самобытность, но только в той мере, в какой причинная связь подразумевает неоднородность причины и эффекта: связь причин между собой и связь эффектов между собой. Иными словами, бестелесный смысл — как результат действий и страданий тела — сохраняет свое отличие от телесной причины лишь в той мере, в какой он связан на поверхности с квази-причинами, которые сами бестелесны. Стоики ясно видели: событие подчиняется двойной каузальности, отсылая, с одной стороны, к смесям тел, выступающим в роли его причины, а с другой — к иным событиям же, которые суть его квази-причины[75]. И наоборот, если эпикурейцы не преуспели в развитии своей теории оболочек и поверхностей и не дошли до идеи бестелесных эффектов, то, возможно, потому, что «симулякры» остаются для них подчиненными одной лишь каузальности тел в глубине. Но необходимость учета двойной каузальности ясна даже с точки зрения чистой физики поверхностей: события на поверхности жидкости отсылают, с одной стороны, к межмолекулярным изменениям, от которых они зависят как от своей реальной причины, а с другой — к вариациям поверхностного натяжения, от которого они зависят как от своей квази-причины — идеальной или «фиктивной». Мы попытались обосновать эту вторую каузальность ссылкой на ее соответствие бестелесному характеру поверхности и события. Нам казалось, что событие как таковое — то есть смысл — отсылает к парадоксальному элементу, проникающему всюду как нонсенс или как случайная точка и действующему при этом, как квази-причина, обеспечивающая полную автономию эффекта. (Эта автономия отнюдь не противоречит ранее упомянутой хрупкости поверхности, поскольку две фигуры нонсенса на поверхности могут в свою очередь превращаться в два «глубинных» нонсенса страдания и действия, а бестелесный эффект может быть впитан глубиной тел. И наоборот, хрупкость поверхности не ставит под сомнение ее автономию, поскольку смысл обладает собственным измерением).
Итак, автономия эффекта задается, во-первых, его отличием от причины, а во-вторых, его связью с квази-причиной. Однако, эти два аспекта придают смыслу очень разные и даже с виду противоположные характеристики. Ибо постольку, поскольку он утверждает свое сущностное отличие от телесных причин, положений вещей, качеств и физических смесей, смысл как эффект-событие характеризуется поразительной бесстрастностью (он световодозвуконепроницаем, стерилен, бесполезен, ни активен, ни пассивен). Бесстрастность характеризует отличие смысла не только от обозначаемого положения вещей, но также и от выражающих его предложений: с этой точки зрения он выступает как нечто нейтральное (чистый экстракт, дважды отжатый из предложения, приостановка всех модальностей последнего). Напротив, как только смысл ухвачен в своем отношении к квази-причине, которая производит его и распределяет на поверхности, он становится ее наследником, соучастником и даже оболочкой, обретая силу этой идеальной причины. Мы увидели, что такая причина — ничто вне своего эффекта, что она идет по пятам этого эффекта и удерживает с последним имманентную связь, превращая продукт — в самый момент его производства — в нечто продуктивное. Нет нужды повторять, что смысл, по существу, производится: он никогда не изначален, но всегда нечто причиненное, порожденное. Однако, такое порождение двунаправленно и, в связи с имманентностью квази-причины — задает путь, по которому смысл следует и который он заставляет ветвиться. В данных условиях эту порождающую силу следует увязать с предложением, поскольку выражаемый смысл активирует остальные измерения предложения (сигнификацию, манифестацию и денотацию). Но нужно понять ее и в связи с тем способом, каким эти измерения выполняются, и даже в связи с тем, что именно их выполняет — в той или иной степени, тем или иным образом. Другими словами, понять ее в связи с обозначаемым положением вещей, манифестируемым состоянием субъекта и сигнифицируемыми понятиями, свойствами и классами. Как же примирить эти два противоположных аспекта? С одной стороны — бесстрастность в отношении положений вещей и нейтральность в отношении предложений; с другой — порождающая сила в отношении измерений предложения и положений вещей. Как примирить логический принцип, согласно которому ложное предложение имеет смысл (так что смысл как условие истины остается безразличен как к истине, так и ко лжи), с не менее определенным трансцендентальным принципом, согласно которому предложение всегда обладает истинностью, либо же ее частью или разновидностью, которой оно заслуживает и которая принадлежит ему в соответствии с его смыслом? Было бы недостаточно сказать, что эти два аспекта объясняются двойной фигурой автономии, когда в одном случае мы рассматриваем эффект только в его сущностном отличии от причины, а в другом — в его привязке к идеализированной квази-причине. Дело в том, что две данные фигуры автономии ввергают нас в противоречие, никак не разрешая последнее.
Такое противостояние между простой формальной логикой и трансцендентальной логикой пронизывает всю теорию смысла. Обратимся, например, к Идеям Гуссерля. Мы помним, что Гуссерль раскрывает смысл как ноэму акта [восприятия] или как то, что выражено предложением. Следуя здесь за стоиками, он раскрыл бесстрастность смысла в выражении благодаря методу феноменологической редукции. Ноэма не только с самого начала заключает в себе нейтрализованного двойника тезиса и модальности выражающего предложения (воспринятое, вспоминаемое, воображаемое), но и обладает ядром, совершенно независимым от модальностей сознания и тетических характеристик предложения и полностью отличным от физических качеств объекта, полагаемых как реальные (например, чистые предикаты вроде ноэматического цвета, куда не входят ни реальность объекта, ни способ, каким мы его осознаем). Здесь, в этом ядре ноэматического смысла возникает нечто еще более сокровенное, некий «верховный», трансцендентальный «центр», являющийся ничем иным, как отношением между самим смыслом и объектом в его реальности. Отношение и реальность должны теперь возникать или полагаться трансцендентальным образом. Поль Рикёр, вслед за Финком, отметил этот сдвиг в четвертом разделе Идей: «не только сознание выходит за свои пределы к усматриваемому смыслу, но и этот усматриваемый смысл выходит за свои пределы к объекту. Усматриваемый смысл является при этом только содержанием — разумеется интенциональным, а не реальным… (Но теперь) отношение ноэмы к объекту само должно быть установлено посредством трансцендентального сознания как предельной структуры ноэмы»[76]. Углубляясь в суть логики смысла мы неизбежно возвращаемся к этой проблеме, к этому чистому понятию как переходу от стерильности к генезису.
Но гуссерлианский генезис, по-видимому, — лишь ловкий обман. В самом деле, ведь ядро определяется как атрибут; но атрибут понимается как предикат, а не как глагол — то есть как понятие, а не как событие (вот почему выражение, согласно Гуссерлю, производит форму понятийного, а смысл не отделим от некоего типа общности, хотя эта общность не совпадает с общностью вида). Далее, связь смысла и объекта — это естественный результат связи между ноэматическими предикатами: нечто = X, которое может служить в качестве их [смысла и объекта — пер.] поддержки или объединяющего начала. Значит, это нечто = Х вовсе не похоже на внутренний и соприсутствующий со смыслом нонсенс или на точку нуля, не предполагающую ничего из того, что она с необходимостью порождает. Это, скорее, кантовский объект = Х — где «X» означает «вообще» — который находится со смыслом во внешнем рациональном отношении трансценденции и придает себе уже готовую форму денотации — так же как смысл в качестве предицируемой всеобщности придавал себе уже готовую форму сигнификации. По-видимому, Гуссерль не мыслил генезис на основе необходимо «парадоксальной» и, собственно говоря, «не-идентифицируемой» инстанции (утрачивающей свою идентичность и свое происхождение). Напротив, он мыслил его на основе прирожденной способности общезначимого смысла, ответственной за усмотрение самотождественности объекта вообще, и даже на основе здравого смысла, ответственного за бесконечный процесс идентификации любого объекта[77]. Это ясно видно в гуссерлианской теории doxa [мнения], где различные виды мнений появляются как функция Urdoxa [прамнения], которое выступает как способность общезначимого смысла по отношению к специфическим способностям. То, что явно присутствовало у Канта, присутствует и у Гуссерля: неспособность их философии порвать с формой общезначимого смысла. Какая судьба уготована такой философии, которая полностью отдает себе отчет, что не отвечала бы своему названию, если, хотя бы условно, не порывала с конкретными содержаниями и модальностями doxa [мнения], но, тем не менее, продолжает говорить о сущностях (то есть, формах) и с легкостью возводит в ранг трансцендентального простой эмпирический опыт в образе мысли, объявленной «врожденной»? При этом в ней не только измерение сигнификации дается уже готовым при смысле, понимаемом как общий предикат; и не только измерение денотации уже задается в предполагаемом отношении смысла со всяким определяемым и индивидуализированным объектом. В ней имеется еще целое измерение манифестации, которое — в позиции трансцендентального субъекта — сохраняет личностную форму, то есть форму личностного сознания и субъективной самотождественности, и которое, не мало не смущаясь, выводит трансцендентальное из характеристик эмпирического. То же самое, что мы видим у Канта, когда он непосредственно выводит три трансцендентальных синтеза из соответствующих психологических синтезов, не менее очевидно и у Гуссерля, когда тот выводит прирожденное и трансцендентальное «видение» из перцептивного «зрения».
Значит, не только все то, — что должно порождаться посредством понятия смысла, уже дано в понятии смысла, но и — что более важно — все это понятие в целом теряет четкость, когда мы смешиваем выражение с другими измерениями [предложения], от которых мы пытались его отличить. Мы «трансцендентально» смешиваем его с измерениями, от которых хотели отличить его формально. Метафора ядра настораживает; она заслоняет саму суть вопроса. Действительно, по Гуссерлю дар смысла предполагает адекватное появление однородных и регрессивных серий степень за степенью; затем он предполагает появление организации неоднородных серий, то есть ноэзисов и ноэм, пробегаемых двусторонней инстанцией (Urdoxa и объект вообще)[78]. Но это только рациональная или рационализированная карикатура на подлинный генезис, на наделение смыслом, который должен вызвать этот генезис посредством самореализации внутри серии; наконец это карикатура на двойной нонсенс, который должен предшествовать дарованию смысла, выступая как квази-причина последнего. Фактически, наделение смыслом на основе имманентной квази-причины и статичного генезиса других измерений предложения может происходить только внутри трансцендентального поля, отвечающего условиям, сформулированным Сартром в его программной статье 1937 года: безличное трансцендентальное поле, не имеющее формы синтетического сознания личности или субъективной самотождественности. Напротив, субъект всегда конституируется[79]. Основание никогда не походит на то, что оно обосновывает. Об основании недостаточно сказать, что оно из другой материи — у него также и другая география, хотя это и не другой мир. Трансцендентальное поле смысла должно исключать не только форму личного, но также формы общего и индивидуального. Ибо первая форма характеризует только манифестирующего себя субъекта; вторая — только означаемые объективные классы и свойства; а третья — только подлежащие обозначению системы, которые индивидуализируются объективным образом, отсылая к субъективным точкам зрения, причем последние сами являются индивидуализирующими и обозначающими. Итак, мы не считаем, что таким образом можно продвинуться в решении обсуждаемой проблемы, даже при том, что Гуссерль вписывает в трансцендентальное поле центры индивидуации, индивидуальные системы, монады и точки зрения Я подобно тому, как это делал Лейбниц, а не форму Я, как это делал Кант[80]. Тем не менее, здесь обнаруживается, как мы еще увидим, очень важное изменение. Ибо трансцендентальное поле и неиндивидуально, и не-лично; оно ни общее, ни универсальное. Значит ли это, что оно — нечто бездонное, безобразное и аморфное, что оно — шизофреническая бездна? Все противоречит подобному заключению, начиная с поверхностной организации этого поля. Идея сингулярностей — а значит, антиобщностей — которые, однако, и безличны, и доиндивидуальны, должна теперь послужить нам гипотезой для определения данной области и ее порождающей силы.