1. ДИАЛЕКТИЧЕСКАЯ СТРУКТУРА ЛЕГЕНДЫ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1. ДИАЛЕКТИЧЕСКАЯ СТРУКТУРА ЛЕГЕНДЫ

Бердяев назвал Достоевского гениальным диалектиком и величайшим русским метафизиком[31] потому, что идеи в его творчестве занимают первостепенное, можно сказать центральное место. Но несмотря на это, его произведения отнюдь не становятся романами ? la th?se. Однако идеи Достоевского -- это не тезисы, истинность которых он хотел бы доказать своими произведениями. Они не являются и случайно возникшими авторскими воззрениями, которые всегда остаются чужеродным телом в художественном творчестве. Идеи Достоевского — это мысли его действующих лиц, мысли метафизические, которые, несмотря на свою абстрактность, мучают их, как самые сильные страсти. Мережковский обращает наше внимание на то, что существуют мысли, которые словно подливают масло в огонь страстей и этим сильнее возбуждают кровь и плоть человека, нежели самые развратные его настроения.[32] Следователь Раскольникова однажды замечает, что преступление последнего является порождением теорий раздраженного сердца.[33] То же самое, по Мережковскому, можно сказать о всех героях Достоевского. Их страсти, их преступления, которые они совершили или совершить которые им позволяет их совесть, есть неизбежное следствие их диалектики, которая, будучи холодной и острой, как бритва, не только не гасит страстей, но еще больше их разжигает. Герои Достоевского глубоко чувствуют, ибо глубоко мыслят. Они бесконечно страдают, ибо бесконечно много познают. Они осмеливаются желать, ибо осмеливаются мыслить. И чем больше они отчуждаются от жизни, тем пламеннее их мышление, тем глубже они вторгаются в жизнь и тем неизгладимее последствия, оставляемые на живой плоти и крови человека.[34] Писатели прошлых веков предполагали, что страстность ума не заслуживает пера художника. Объектом своих произведений они охотнее избирали страстность сердца и плоти. Ум был оттеснен в сторону. Поэтому образ человека в литературе прошлого не был полным. Были хорошо изучены излучины его сердца, волнения его тела, но взлеты и глубины его ума были почти забыты. Между тем именно Достоевский осмелился раскрыть эту, до сих пор запущенную область. Он отважился показать нам, какова связь между трагедией нашего сердца и трагедией нашего ума, между страстностью нашего тела и нашим философским и религиозным сознанием. Поэтому герои Достоевского являются более полными личностями, нежели большинство героев других писателей-модернистов. Правда, у героев Достоевского, как справедливо замечает Гвардини, нет центра, и поэтому они становятся похожими на ландшафт. Но это уже черта русского человека. В «Преступлении и наказании» Свидригайлов, беседуя с сестрой Раскольникова, говорит: «Русские люди вообще широкие люди,Авдотья Романовна, широкие, как их земля». И здесь же Свидригайлов добавляет, что «беда быть широким без особенной гениальности»[35]. Однако это последнее замечание относится уже не столько к русскому человеку вообще, как к самому Свидригайлову, который действительно был широк, но не гениален, и поэтому, оказавшись не в состоянии принять кару за свою распущенную жизнь, пустил себе пулю в правый висок. Свидригайлов думал. Он много думал. Он только не продумал всего до конца, как Раскольников. Страсть даже и этого развращенного человека связана с его сознанием. Ведь человек всегда один и един: и философствуя, и молясь, и любя. Таким образом, если искусство стремится раскрыть человека во всей полноте, оно должно рассматривать его как единое целое, не раздробляя его — это его тело, это — его сердце, это — его ум. Способы подхода к этому человеческому целому могут быть весьма разнообразны. Однако во всяком произведении искусства должен раскрываться весь человек. Толстой, ведя нас к сердцу своих героев, идет через их плоть, через их физическую структуру, так и не достигая при этом глубин идейной сферы. У Достоевского же, напротив, всё начинается именно с идейной сферы. Столкнувшись с героями Достоевского, мы прежде всего узнаем их установку по отношению к глубочайшим вопросам бытия. Мы познаем их метафизику, их жгущие и обжигающие мысли, а позже через эти мысли мы проникаем в тайны их сердца и плоти. Поэтому герои Достоевского обладают не только живой плотью, не только трепетным сердцем, но и глубоким умом. Они мыслят всем своим существом, и эта мыслительная деятельность становится одной из самых могучих функций их жизни. Обогащение человека идейным началом — характернейшая черта творчества Достоевского.

Но это начало в творчестве Достоевского проявляется весьма своеобразно. Достоевский прекрасно понимал, что идеи, которые содержатся в субъективной душе человека, не застывают, как в произведениях культуры, но постоянно изменяются, требуют, принуждают и мучают. Кириллов в «Бесах» — этот атеист и нигилист, признается, что мысль о Боге мучила его всю жизнь. Иван Карамазов тоже одержим проблемой существования Бога и бессмертия души. А Зосима, разве он не мученик любви к ближнему? Идеи существования Бога, бессмертия души, зла, страдания, искупления, греха мучают всех героев Достоевского. Все они терзаемы этими, слишком абстрактными для западного человека мыслями, которые словно огненные реки затопляют их сознание, затемняют или обостряют их видение, иногда занося их туда, куда они совершенно не предполагали попасть. Идейное начало в человеке Достоевского необычайно динамично. Оно — не статичная категория, уже предопределившая человека, но — постоянно волнующаяся живая сила, всегда действенная и беспокойная.

Динамизм и жизненность эта сила черпает из своей диалектики. Жизнь идей в творчестве Достоевского протекает в противоречиях. Они борются сами с собой, они развиваются до самоотрицания, они живут в постоянной тревоге из-за сомнений, совпавших с ними. Идеи Достоевского — это не спокойные эпические переживания, но — внезапные, неожиданные драматические повороты, внезапные переломы, во время которых раскрываются глубины человеческой души и открывается природа самих идей. В каждой идее Достоевского кроется и её противоположность. Структура каждой его идеи диалектична. Всякий раз эта идея может обернуться своей антитезой и изменить направление, по которому человек следовал на совершенно противоположное. Раскольников, желая доказать, что он — не «дрожащая тварь», но — «господин~будущего», убивает старуху процентщицу, никому не нужное, возможно, даже вреднейшее существо — просто вошь. Неужели свехчеловеку нельзя самому вершить суд? Однако удар топором раскрывает другую сторону идеи сверхчеловека. Раскольников хотел «переступить через…» что-то.[36] Он хотел переступить через свой инстинктивный страх быть обыкновенным человеком. Он хотел одним махом попасть в среду «настоящих людей», где всё позволено и где они сами являются вершителями бытия, как Бог. Преступление должно было показать ему, что он, не дрогнув, может это совершить и вынести. «Я не человека убил, — говорит сам себе, горячась, Раскольников. — Я принцип убил…». И здесь же с сожалением признается, что все же «переступить-то не переступил, на этой стороне остался».[37] Практическое осуществление идеи сверхчеловека раскрыло Раскольникову глаза и он увидел, что убил он все-таки обыкновенную старушку, а не нравственный принцип; что принцип остался таким же, каким и был — живым, определяющим и взыскующим. Идея сверхчеловека прорвалась здесь глубоким постижением сущности «дрожащей твари» и привела Раскольникова к следователю, в тюрьму, в Сибирь, где и началось его возрождение. Иван Карамазов, как мы видели, желая убедить Алешу в том, что он поступает достойно, отрицает Божий порядок и устами инквизитора критикует Христа так, как никто до него Его ещё не критиковал. Однако в дальнейшем в этой критике начинает проявляться другая идея, совершенно противоположная той, которая была высказана Иваном, и в результате этого критика Иисуса становится Его апологией. Рогожин в «Идиоте», одержимый любовью к Настасье Филипповне, видя, что она собирается замуж за Мышкина, похищает и убивает её, надеясь таким образом убить свою любовь к ней. Но удар ножа открывает ему (подобное произошло и с Раскольниковым), что убил-то он только объект своей любви, но не саму любовь, что любовь только сейчас и прорвалась во всей своей неудержимости. Поэтому теперь его прежняя ненависть к Мышкину становится её противоположностью, и они оба; как два истинных друга, проводят ночь у тела Настасьи Филипповны в глубокой медитации.

То же самое происходит со всеми героями Достоевского. Все они в большей или меньшей степени движимы какими-то идеям, все они в большей или меньшей степени переживают трансформацию этих идей в их противоположности. В произведениях Достоевского и в созданных им персонажах диалектика есть способ существования и действия идей. Это характернейшая черта произведений Достоевского.

В легенде «Великий инквизитор» эта диалектика достигает своей вершины. Здесь она становится особенно напряженной и потому особенно выразительной. Всё произведение -- от структуры внешних обстоятельств, включая всё его содержание, вплоть до разрешения конфликта — всё это пронизано диалектическим началом. Всё произведение построено на противоположностях, которые управляют его формой, его действием и развязкой этого действия.

Центральная личность легенды — Христос. И хотя Он не произносит ни слова, но мы совешенно ясно чувствуем, что Он здесь главное действующее лицо, что всё здесь сосредоточено на Нем. Он появляется на определенной сцене, на определенном фоне, при определенных обстоятельствах. Эта сцена, этот фон и эти обстоятельства удивительно противоречивы. Христос, бранивший своих учеников за то, что они призывали огонь на непринявшие их города; Христос,бранивший на Елеонской горе в канун своей муки Петра за то, что тот схватился за меч, дабы Его защитить, — этот же Христос возжелал снизойти в мир в таком месте, где во славу Его костры взрывались пламенем в небе, сжигая закоренелых еретиков. Отрицатель огня и меча появляется на земле именно там, где огонь и меч стали основными средствами провозглашения и распространения Его наследия. Это не ирония. Это глубокое противоречие, кроющееся в истории человечества и проявляющееся даже в исторических формах подвига самого Христа. Уже само место, выбранное Достоевским для появления Христа, раскрывает трагически противоречивый характер жизни человечества.

И некоторые другие моменты появления Христа соответствуют выше сказанному. Во времена своих Палестинских странствий Христос почти всегда был один. Ему самому приходилось искать последователей, велеть им оставить свои сети, свои семьи и следовать за Ним; Ему приходилось много говорить, спорить и критиковать; совершать много чудес, вершить знамения, дабы люди поверили Его словам. Земля Палестины -- эта «terra deserta et invia et inaquosa»1 (Пс. 2, 3), где Его божественное семя не раз упадало на скалы или в терновник, не была благоприятной для подвига Христа. Между тем, когда Он в шестнадцатом столетии появился на площади Севильского собора, а «Он появился тихо, незаметно, и вот все — странно это — узнают Его… Народ непобедимою силой стремится к Нему, окружает Его, нарастает кругом Его, следует за Ним». Правда, и здесь он вершит чудеса: исцеляет слепого старика, воскрешает умершую девочку, которую несут хоронить. Но эти Его чудеса словно воздаяние за любовь людей, которой охвачены все в Севилье. Это акт обоюдной любви и доверия. Здесь Ему не надо обосновывать свою миссию или подкреплять её удивительными делами, ибо здесь все верят в Него, признают и принимают Его. «Дети бросают перед ним цветы, поют и вопиют ему: Осанна!». Первый Его приход был отягощен тяжким трудом, долгими странствиями, преследованиями и недоверием. Второй приход на улицах Севильи становится сплошным огромным триумфом. В первый приход Его называли слугой дьявола и бесноватым. Теперь же толпа все громче и громче кричит -- «Это Он, это сам Он, — повторяют все, — это должен быть Он, это никто как Он». «Он молча проходит среди них с тихой улыбкой бесконечного страдания. Солнце любви горит в Его сердце, лучи света, Просвещения и Силы текут из очей Его и, изливаясь на людей, сотрясают их сердца ответной любовью. Она простирает к ним руки, благославляет их…». Кажется, что мир полностью изменился. Кажется, что уже настал момент окончательного и всеобщего очищения, что по прохождении шестнадцати столетий Он обрел людей, верных Ему, знающих Его, ждущих Его и истосковавшихся по Нему. Кажется, что семя Его, принесенное с каменистой земли Палестины, нашло удобренную и плодоносную почву.

Однако проследим этот триумф до конца и тогда перед нами предстанет его противоположность. В момент наивысшего восхищения и поклонения, когда Христос произносит: «talit? kum»2  и девочка поднимается из гроба и удивленными глазками озирается вокруг и ещё слабыми ручками трогает цветы, которыми она была осыпана, а люди повергаются ниц перед Ним, плача от счастья, — в эту минуту «вдруг проходит мимо собора на площади сам кардинал великий инквизитор. Это девяностолетний почти старик, высокий и прямой, с иссохшим лицом, со впалыми глазами», облаченный не во вчерашний пурпур Римского кардинала, но в грубую жесткую монашескую рясу. «Он останавливается пред толпой и наблюдает издали. Он всё видел, он видел, как поставили гроб у ног Его, видел, как воскресла девица, и лицо его омрачилось. Он хмурит седые густые брови свои, и взгляд его сверкает зловещим огнем». Триумф Христа движется к своей противоположности. Севилья — ещё не новый Иерусалим, где Он сможет беспрепятственно праздновать свой триумф. Севилья — всё ещё обычная повседневность, находящаяся в ведении и во власти инквизитора. Даже кардинальский пурпур — этот символ любви и крови — здесь надевается крайне редко. Грубая монашеская ряса здесь является выражением этой повседневной жизни. И Севилья ещё под властью хозяина этого одеяния. «Он простирает перст свой» и велит страже схватить Христа. Его власть настолько велика, а толпа настолько ему послушна, что она безмолвно раздвигается перед стражей, которая среди гробового молчания хватает и уводит Христа. И толпа, как один человек, склоняется перед старым инквизитором. «Тот молча благословляет народ и проходит мимо».

В этой сцене задержания диалектика достигает своей вершины. Поведение противоположностей почти идентично. Они оба -- инквизитор и Христос — молчаливы, оба пожинают лавры, обоим поклоняется толпа, оба владеют этой толпой и благославляют её. Толпа, человеческая масса — это то пассивное историческое поле, на котором происходит столкновение идейных начал. Та же самая толпа, которая здесь вопиет Христу — Осанна, здесь же падает ниц перед инквизитором, а завтра подбросит пылающие уголья в костер, горящий под ногами Христа. Толпа осталась всё той же, какой она и была шестнадцать столетий тому назад: в Вербное воскресенье она устилала путь пальмами и одеждами под ногами ослицы Христа, а в пятницу издевалась над Ним на всем пути на Голгофу. Поэтому ни один участник этой всеобщей мировой диалектики не может быть уверен том, как поведет себя эта непреображенная толпа, услышав голос противоположного начала. Этого никто не знает. Триумф Христа в Севилье оказался обманчивым. Этот триумф был всё ещё далек от той, возвещаемой Апокалипсисом, окончательной мировой победы Агнца. Но, как вскоре увидим, инквизитор тоже чувствует, что власть его весьма хрупка, что наступает время, когда он сам будет осужден и уничтожен. Но в данную минуту он ещё торжествует.

Таким образом, внешне драматургия действия в легенде выстроена так, что противоположности жизни проявляются в ней во всей своей яркости. Даже всего лишь предварительные обстоятельства показывают нам, что мировая история управляется законом диалектики, что в ней действуют противоположные начала, которые никогда не утверждаются в ней, вечно изменяются и колеблются. Если легенда «Великий инквизитор», как уже говорилось, являет собой образ истории человечества, то уже само введение в нее дает возможность предположить, что этот образ будет образом борьбы, борьбы постоянной и непримиримой.

Эта же борьба, только с ещё большей напряженностью, проявяется и в самом действии легенды, которое составляет диалог между инквизитором и Христом. Мы сознательно подчеркиваем слово «диалог», несмотря на то, что Христос здесь не произносит ни слова, ибо, как увидим позже, вся речь инквизитора предопределяется этим молчанием Христа.

«Стража приводит пленника в тесную и мрачную сводчатую тюрьму в древнем здании святого судилища и запирает в нее». День проходит спокойно. Но «среди глубокого мрака вдруг отворяется железная дверь тюрьмы, и сам старик великий инквизитор со светильником в руке медленно входит в тюрьму». На этот раз он приходит один, без стражи и без сопровождающих. Долго стоит он, всматриваясь в лицо Христа. «Наконец тихо подходит, ставит светильник на стол и говорит Ему…». Именно здесь и начинается настоящее действие легенды. Если подходить поверхностно, то это действие составляет только речь инквизитора. Христос на протяжении всего этого долгого монолога не произносит ни слова. Но именно в этом молчании Христа и кроется вся диалектика действия легенды.

После дневной внешней победы великий инквизитор приходит сразиться с Христом ночью, с глазу на глаз, где средствами борьбы будут не его могущество и власть, но его принципы, его установка, его логика. Поэтому он приходит один, без всяких знаков внешнего отличия, свидетельствующих о его власти, держа в руках лишь обыкновенный светильник. Он знает, что эта схватка будет для него куда более трудной, нежели тот внешний триумф во время задержания Христа. Он знает, что здесь ему придется бороться, сосредоточив все свои силы, ибо победа его маловероятна. Поэтому несмотря на то, что на протяжении всей его речи Христос молчит, это Его молчание значительнее всяких слов. Именно оно и определяет всю речь инквизитора. Инквизитор все время чувствует, что молчащий Христос упрекает его, словно говоря нечто противоположное тому, что звучит в его собственной речи. Он замечает, как в его речи постоянно проявляется нечто совершенно противоположное его идеям. Поэтому он часто спрашивает Христа: «Ты не веришь, что кончено крепко? (свобода — Авт.)... Но это сделали мы, а того ли ты желал, такой ли свободы?... Реши же сам, кто был прав: ты или тот, который тогда вопрошал тебя?» (дух пустыни — Авт.) и т. д. Эти вопросы вплетены во всю легенду. Но Христос ничего на них не отвечает. И всё же в Его молчании инквизитор слышит ответ или, точнее говоря, находит его в своих собственных идеях как нечто противоположное им. Поэтому, продолжая свою речь, инквизитор борется с этой противоположностью. Молчание Христа принуждает его говорить всё больше и больше, оно заставляет его полностью высказать себя и полностью себя раскрыть. Инквизитор, как уже говорилось, старик, которому без малого девяносто лет, следовательно, он являет собой символ долгой и постоянной жизни. Всю свою жизнь он осуществлял определенную идею. Однако теперь, в конце своей жизни он столкнулся со своей Противоположностью. Он встал перед Тем, кого он опроверг, от кого отвернулся и от кого отрекся. Поэтому он хочет говорить и выговориться. Когда Алеша, прерывая рассказ Ивана, спрашивает: «Я не совсем понимаю, Иван, что это такое?», то есть что означает вся эта речь инквизитора, Иван отвечает: «Тут дело в том только, что старику надо высказаться, что наконец за все девяносто лет он высказывается и говорит вслух то, о чем все девяносто лет молчал».

Однако желание высказаться в данном случае не только обычная болтовня старого человека. В желании инквизитора высказаться кроется скрытое намерение оправдать свою установку и свои действия. Именно поэтому он столь жестко критикует Христа и указывает на Его ошибки. Именно поэтому он так яростно борется с тем противоположным, что возникает в его речи. И наконец, именно поэтому он взывает к человеческой любви, к любви слабых, во имя которой он пожертвовал собой, приняв на себя грех и осуждение. Однако чем дольше он говорит, тем явственне ощущает, что его монолог становится острейшим диалогом, в котором он всё время проигрывает, и вместо того чтобы оправдать себя, начинает себя осуждать. Он всё время утверждает себя в качестве выразителя, носителя человеческого счастья, который сделал счастливыми миллионы. Поэтому, когда настанет время последней схватки — когда в конце веков Христос вновь придет со своими избранниками — «я тогда встану, — говорит инквизитор, — и укажу тебе на тысячи миллионов счастливых младенцев, не знавших греха. И мы, взявшие грехи их для счастья их на себя, мы станем перед тобой и скажем: "Суди нас, если можешь и смеешь"». Однако, исходя из той картины жизни, которую живописует инквизитор в своей речи и исследованием которой мы займемся несколько позднее, становится совешенно очевидным, что такая жизнь — не счастье, но страшное внутреннее и внешнее рабство, позорнейшее преклонение человека перед человеком, где один предрешает судьбу другого, такого же, как и он сам человека, определяет и его совесть, и его личность, и его семью, и общество. Сам инквизитор чувствует ненастоящность созданного им счастья и потому не верит в возможность быть оправданным Христом. Указание на миллионы счастливых здесь, в сущности, ничего не решает, ибо такое счастье — всего лишь обман этих наивных людей. Их жизнь окутана ложью. Правда, инквизитор пытается найти для себя опору в этом ложном их счастье. Но в то же время он чувствует, что эта опора слишком слаба, что в конце концов она оборачивается против него самого и послужит его осуждению. Поэтому в конце своей речи инквизитор отбрасывает в сторону все свои нравственные обоснования, всю свою логику и вновь призывает на помощь все атрибуты своего внешнего могущества, как это было в случае взятия Христа под стражу: «Повторяю тебе, завтра же ты увидишь это послушное стадо, которое по первому мановению моему бросится подгребать горячие угли к костру твоему, на котором сожгу тебя за то, что пришел нам мешать. Ибо если был кто всех более заслужил наш костер, то это ты. Завтра сожгу тебя. Dixi»3.

Здесь диалектика действия легенды достигает своей глубины. Инквизитор пришел в одиночку тюрьмы не как представитель высшей власти, но как представитель определенного внутреннего принципа, а кончил тем, что призвал на помощь силу. Он пришел, желая защитить свой принцип острой и холодной логикой. Однако логика его речи разбилась о логику молчания противоположного начала. Вместо того, чтобы защитить свой принцип, он его осудил. Поэтому ему осталось либо сожалеть и просить прощения, либо применить физическое насилие. Он выбрал второй путь. Но и этим путем следуя, он поступает подобно Раскольникову: он может сжечь физическую личность Христа, но он не в состоянии уничтожить Христа как принцип. Принцип всё равно остается, глумясь над костром, над послушной стражей и над всем инквизиторским могуществом. Эту свою беспомощность чувствует и сам инквизитор. Поэтому в его последних словах ощущается нервозность,—смятение, безысходность. Его трагизм становится невыносимым. В своей длинной речи инквизитор обнажает себя полностью, раскрывая себя он себя осуждает. В его разочаровании и безнадежности ему только и остается прибегнуть к физическому насилию и уничтожить свою противоположность. Он разбился сам о себя. Промолчав девяносто лет, он так и не заметил выявившейся в нем противоположности. Начав говорить, он выявил эту противоположность до конца, облек свою деятельность в форму законченной мысли, сформулировал её в четком образе и, благодаря этому, увидел свое поражение. Монолог инквизитора — это предъявленный им отчет за всю свою долгую деятельность. Очитываясь, он надеялся на счастливую возможность успешно довести свой отчет до конца. Однако, перелистывая перед глазами Христа одну за другой страницы этого отчета, он всё больше запутывается, отчетливее обнаруживает свою ошибку и в конце концов окончательно отказывается от этого своего намерения и приходит к решению уничтожить своего Великого Контролера. Решение инквизитора возвести Христа на костер не является следствием ни его могущества, ни его победы. Оно -- всего лишь плод окончательно им осознанного и пережитого своего безнадежного поражения. Это жест человека, который видит и понимает свою ошибку, но который, будучи психологически заторможенным, не в состоянии пасть на колени и покаянно просить пощады. Поэтому он и прибегает к насилию.

Развязка легенды тоже своеобразна. «…когда инквизитор умолк, то некоторое время ждет, что пленник ему ответит. Ему тяжело его молчание. Он видел, как узник все время слушал его проникновенно и тихо, смотря ему прямо в глаза и, видимо, не желая ничего возражать. Старику хотелось бы, чтобы тот сказал ему что-нибудь, хотя бы и горькое, страшное». Это ожидание вполне понятно. Молчание Христа всё время беспокоило инквизитора как постоянное опровержение им излагаемых мыслей. Однако теперь, когда все мысли уже высказаны, когда все они сведены в своеобразную систему, когда они предстали перед Христом в своем объективном виде, инквизитору хотелось бы услышать решающий, окончательный и обобщенный приговор, который, вне сомнения, — и инквизитор это определенно чувствует — будет осуждением. И всё же такой приговор для инквизитора был бы более отраден, нежели полное молчание. Речь инквизитора была борьбой. Поэтому он хотел бы увидеть завершение этой борьбы в её объективном облике. Осознав свою ошибку, он прибегает к физическому насилию как к последнему средству защиты своей установки, ибо не защитил её ни при помощи логики, ни морально. Но что на это может ответить его Противоположность? Что противопоставит Христос угрозе костром? Не подаст ли Он хоть какой-нибудь знак? Произнесет ли Он хотя бы только одно слово? Неужели борьба инквизитора так и останется незавершенной? Я. Буркхардт4, говоря о произведениях культуры, совершенно справедливо заметил, что незавершенное пробуждает в нас беспокойство. Установка инквизитора в его речи объективировалась и превратилась в своеобразное произведение. Но поскольку это произведение выросло из диалога, из глубокого и сущностного диалога между речью и молчанием, то оно, естественно, нуждается в законченности и со стороны второго партнера. Для того, чтобы оно стало оканчательно завершенным инквизитору нужна хотя бы одна фраза, хотя бы один только жест. Ему нужен ответ Христа. Вот почему инквизитор, произнеся свое торжественное «Dixi», не поворачивается и не уходит, но всё еще медлит, ибо чувствует, что не ему принадлежит последнее слово.

И Христос действительно отвечает. «…Он вдруг молча приближается к старику и тихо целует его в его бескровные девяностолетние уста». Это и есть ответ. Но это ответ, которого инквизитор совершенно не ожидал. Смысл этого ответа мы будем исследовать позже. Теперь нас интересует лишь его диалектический характер. Инквизитор ожидал осуждения. Логически рассуждая, осуждение должно было прийти. Однако в действительности оно превратилось в прощение. Осуждение преобразовалось в свою противоположность. И эта противоположность разрушила все планы инквизитора. Прежде он кичился своим могуществом и грозил сжечь Христа, как злейшего еретика. Инквизитор ожидал осуждения и таким образом надеялся укрепиться и утвердиться в своей установке. Осуждение стало бы окончательным и неизбежным призывом к непримиримой борьбе, которая привела бы Христа на костер, как некогда привела Его на крест на Голгофе. Но Христос ответил прошением. Как поступить с Ним теперь? Старик инквизитор сломлен. «Что-то шевельнулось в концах губ его; он идет к двери, отворяет ее и говорит ему: "Ступай и не приходи более... Не приходи вовсе... никогда, никогда!"». И выпускает Его на «темные стогна града».

Это развязка трагедии. Поражение инквизитора здесь становится окончательным. В своей речи Он уже сам осудил себя как представителя определенного принципа. Но у него ещё оставалась физическая сила, воспользовавшись которой он собирался уничтожить своего узника. Однако поцелуй Христа разрушил и эту его последнюю опору. Инквизитор — противоположность Христа. Однако он — не негодяй. Он — идеалист. И хотя этот его идеализм демонический, коверкающий совесть человека, его свободу и его выбор, всё -таки это — идеализм. Поэтому инквизитор, не будучи негодяем и бесчестной тварью, не может остаться при своем первоначальном решении — сжечь Христа. Сжечь Его можно было только тогда, когда Он в своем молчании был представителем определенной идеи, выразителем определенного принципа. Инквизитор мог бы Его сжечь и в том случае, если бы Он критиковал его, выступая в своих речах защитником определенной идейной установки. Но поцелуй не является идеей. Поцелуй — это акт, в котором люди встречаются не как идеи, не как выразители тех или иных установок, но как люди, как живые, страдающие и ищущие личности. Поцелуй Иуды в Гефсиманском саду подл потому, что Иуда этот личностный интимнейший и человечнейший знак использовал как знак предательства, следовательно, как удостоверение чего-то абстрактного, не личного. Иуда коснулся лика Христа не как человек, не как личность, но как представитель предмета. Этим он осквернил и поцелуй, и самого себя, ибо в поцелуе два человека сходятся только на глубочайшем личностном уровне. Это и произошло в поцелуе Христа. Поцелуй перенес и Христа, и инквизитора из идейного уровня на уровень личностный, на уровень открытых душ, где борьба уже не является истреблением друг друга, как это происходит на идейном абстрактном уровне, но — взаимопониманием и прощением. Здесь Христос ответил инквизитору не как принципиальный Судия — Он это сделает в день Последнего Суда — но как прощающий и милосердный Богочеловек, который даже носителя и воплотителя антихристова начала любит и прощает, ибо тот все-таки — человек. Инквизитор тоже принял этот ответ не как представитель демонической идеи, но как человек, в концах губ которого что-то шевельнулось и в котором сломалось первоначальное казалось бы бесповоротное решение и вера в идеологическое насилие. Поэтому он идет к двери, отворяет ее и выпускает Христа. Идейная борьба осталась незавершенной, ибо её участники увидели один в другом человека.

Вне сомнения, столкновение на личностном уровне и им обоснованное примирение никоим образом не уничтожает идейной принципиальной установки. Ни Христос, ни инквизитор не отказываются от своих принципиальных убеждений. В легенде Достоевского Христос и инквизитор — символы. Поэтому они и вечны. В истории человечества они заявляли и заявляют о себе постоянно. Их принципиальная борьба будет продолжаться до конца веков. Поэтому инквизитор, хотя в концах губ его что-то и шевельнулось, остался таким же, каким и был. Свою легенду Достоевский заканчивает словами: «Поцелуй горит на его сердце, но старик остался в прежней идее». Встреча человеческих личностей, которые превратились в символы, и даже возникшая между ними определенная близость отнюдь не уничтожает их идейной диалектики. Как символы они и в дальнейшем остаются представителями определенных мыслей и определенных установок. Но если говорить о человеческой личностной их экзистенции, они понимают и прощают друг друга, противоположность их миссий здесь не становится причиной борьбы и уничтожения. Ответ Христа инквизитору тем и значителен, что он раскрыл главную черту Его природы: Христос никогда не есть только идея, но всегда — полная абсолютная богочеловеческая Личность. Инквизитор в своей речи забыл о том, что он — человек и что его речь предназначается тоже человеку. Поэтому он осуждает Христа во имя счастья человека, осуждает как представитель идеи счастья и даже решается уничтожить Его за то, что тот взамен счастья предлагает человеку свободу. Между тем Христос слушал эту долгую речь не только как представитель идеи свободы, но и как живой, конкретный и любящий человек-личность. В ходе легенды Достоевский часто напоминает нам о том, что Христос любящим взором смотрит на сурового инквизитора; что Он внимательно слушает осуждающие Его слова; иначе говоря, Он отвечает не столько как носитель идеи, но как человек-личность, то есть всем своим сердцем. Своим молчанием Христос критиковал идею инквизитора, вынуждая развертывать её до полного её разрушения. Своим ответом Он простил инквизитора - человека (не принцип!), Он простил его ошибочный и вводящий в заблуждение идеализм и напомнил ему, что тот является человеком. Последний поступок инквизитора — освобождение Христа из тюрьмы — акт не идейный, но личностный. Поэтому он указывает всего лишь на прорыв его человечности, но не на изменение его воззрений или на сожаление по поводу допущенных в прошлом ошибок и прегрешений.

 Таким образом, в развязке легенды, как мы видим, сходятся в одну точку все те же самые начала. Но именно поэтому здесь и сосредоточена вся диалектика легенды. Легенда — это образ идейной борьбы. Однако, приближаясь к своему концу, она превращается в образ человеческого личностного примирения и взаимопонимания. Идейная сфера трансформируется в конкретную экзистенциальную действительность. Поворот радикален. Но именно он вдохнул жизнь в легенду, спасая её от аллегоричности и делая её произведением высокого искусства. Христос и инквизитор действуют в ней не как некие бескровные условные аллегории, но как жизнеспособные, реально существующие личности, необычайно глубокие в своих установках и необычайно человечные в своих переживаниях. Поэтому, будучи конкретными и живыми, они и могут представлять в истории борющегося человека, могут быть символами его жизни, его борьбы и его страданий. Их диалог в одиночке Севильской тюрьмы становится диалогом на всеобъемлющей мировой сцене.