РОЖДЕНИЕ И БУДУЩАЯ КОНЧИНА КАПИТАЛИСТИЧЕСКОЙ МИРОСИСТЕМЫ: КОНЦЕПТУАЛЬНАЯ ОСНОВА СРАВНИТЕЛЬНОГО АНАЛИЗА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

РОЖДЕНИЕ И БУДУЩАЯ КОНЧИНА КАПИТАЛИСТИЧЕСКОЙ МИРОСИСТЕМЫ: КОНЦЕПТУАЛЬНАЯ ОСНОВА СРАВНИТЕЛЬНОГО АНАЛИЗА

Рост индустриального сектора капиталистической мироэкономики (так называемая «промышленная революция») сопровождался развитием очень сильного течения мысли, которое характеризовало эти изменения в терминах процесса органического развития и прогресса. Были теоретики, считающие это экономическое развитие и сопутствующие ему изменения в социальном строе некоей предпоследней стадией мирового развития, нахождение которым своей окончательной формы не более чем вопрос времени. Можно назвать таких разных мыслителей, как Сен-Симон, Конт, Гегель, Вебер, Дюркгейм. А кроме того, были критики, самый заметный среди них — Маркс, которые доказывали, если угодно, что настоящее XIX столетия было лишь стадией развития, предшествующей предпоследней, что капиталистическому миру предстояло познать катаклизм политической революции, которая затем приведет в полном своем развитии к завершающей форме социума, в этом случае к бесклассовому обществу.

Одной из сильнейших сторон марксизма было то, что, как оппозиционное и потому критическое учение, он привлекал внимание не просто к противоречиям системы, но и к противоречиям ее идеологов, апеллируя к эмпирически очевидным историческим фактам, тем самым вскрывая негодность моделей, предлагаемых для объяснения общества. Критики-марксисты видели в абстрактных моделях рационализацию конкретных интересов и обосновывали свой подход, указывая на неудачи оппонентов в анализе социального целого. Как сформулировал это Лукач, «не первичность экономических мотивов в историческом объяснении составляет решающее различие между марксизмом и буржуазной мыслью, но подход с точки зрения целостности».[5]

В середине XX столетия теории развития, господствовавшие в странах, составлявших сердцевину капиталистической мироэкономики, мало что добавили к концепциям основоположников этой школы, живших в XIX в., если не считать квантификации моделей и придания им еще большей абстрактности добавлением поправок типа эпициклов, позволяющих справляться со все большими отклонениями прогнозов от эмпирических данных.

Что является неверным в этих моделях, было показано уже много раз и с разных позиций. Я сошлюсь только на одного критика, не марксиста, Роберта Нисбета, заключающего свои очень убедительные размышления о том, что он называет «западной теорией развития», таким резюме:

«[Мы] обращаемся к истории и только к истории, если то, что мы ищем, — реальные причины, источники и условия открытого изменения моделей и структур в обществе. Вопреки обывательской мудрости современных социальных теорий, мы не найдем объяснения изменениям в тех исследованиях, которые абстрагируются от истории; будь то исследования малых групп в социальной лаборатории, групповая динамика в целом, эксперименты с использованием методов социальной драмы по социальным взаимодействиям или математический анализ так называемых социальных систем. Не обнаружим мы источника изменений и во вновь появившихся в наше время образцах сравнительного метода с его иерархиями случаев культурных сходств и различий, заимствованных из разных мест и времен»[6].

Обратимся ли мы в таком случае к критическим школам, особенно к марксизму, чтобы они дали нам лучшее описание социальной реальности? В принципе, да; на практике, однако, существует много разных, часто противоречащих друг другу, дошедших до нас версий «марксизма». Но что еще более существенно — во многих странах марксизм является сегодня официальной государственной доктриной. Марксизм более не является исключительно оппозиционным учением, как это было в XIX в.

Социальная судьба официальных доктрин состоит в том, что они испытывают постоянное толкающее их к догматизму и апологетике социальное давление, которому очень трудно, хотя не вовсе невозможно противостоять. Именно поэтому они часто попадают в тот же интеллектуальный тупик построения антиисторических моделей. Именно на это обращена критика Фернана Броделя:

«Марксизм содержит в себе целый ряд моделей социальных явлений... Я бы присоединил и мой голос к его [Сартра] протестам, но не против модели как таковой, а против некоторых способов ее употребления. Гений Маркса, секрет силы его мысли состоит в том, что он первый сконструировал действительные социальные модели, основанные на долговременной исторической перспективе. Эти модели были увековечены в их первоначальной простоте тем, что к ним стали относиться как к неизменным законам, априорным объяснениям, автоматически приложимым ко всем обстоятельствам и всем обществам... Эта жесткая интерпретация ограничила творческую силу самой мощной системы социального анализа, созданной в прошлом веке. Восстановить ее возможно только в долговременном анализе».[7]

Ничто не иллюстрирует искажающего воздействия внеисторических моделей социального изменения лучше, чем дилеммы, порождаемые понятием стадий развития. Если мы должны иметь дело с социальными трансформациями долговременного характера («длительная временная протяженность» Броделя) и если мы должны дать объяснение как преемственности, так и преобразованию, мы должны логически разделить длительный период на отрезки с целью проследить структурные изменения между временем А и временем Б. Но на самом деле в реальности эти отрезки времени не дискретны, а непрерывны: ergo они являются «стадиями» в «развитии» социальной структуры, в развитии, которое мы тем не менее определяем не a priori, но a posteriori. То есть, иначе говоря, мы не можем дать конкретное предсказание будущего, но мы можем предсказывать прошлое.

Важнейшая проблема при сравнении «стадий» — определить те исторические единицы, синхронистическим описанием (или, если угодно, «идеальным типом») которых являются «стадии». И фундаментальная ошибка а-исторической общественной науки (включая а-исторические версии марксизма) состоит в овеществлении частей целостности в таких единицах и сравнение затем этих овеществленных структур.

Например, мы можем взять способы распределения сельскохозяйственной продукции и назвать их выращиванием урожая для собственного потребления и выращиванием урожая на продажу. Мы можем затем рассматривать их как единицы анализа, являющиеся «стадиями» развития. Мы можем говорить о решениях групп крестьян перейти от одной к другой. Мы можем описывать иные частичные объекты, например государства, как имеющие внутри две отдельные «экономики», каждая из которых основана на особом способе распределения сельскохозяйственной продукции. Если мы предпримем каждый из этих последовательных шагов, каждый из которых является ошибочным, мы закончим вводящей в заблуждение концепцией «дуальной экономики», как многие либеральные экономисты, занимающиеся так называемыми слаборазвитыми странами мира. Хуже того — мы можем овеществить неверное прочтение истории Великобритании в систему универсальных «стадий», как это сделал Ростоу.

Марксистские ученые часто попадали в точно такую же ловушку. Если мы возьмем способы оплаты труда в сельском хозяйстве и противопоставим «феодальный» способ, когда работнику позволено удерживать из продукции часть, необходимую, чтобы обеспечить свое существование, капиталистическому способу, где тот же самый работник передает собственнику земли все произведенное, получая часть обратно в виде заработной платы, мы можем начать рассматривать эти два способа как «стадии» развития. Мы можем говорить об интересах «феодальных» землевладельцев, препятствующих превращению их способа оплаты в систему заработной платы. Затем мы можем объяснять тот факт, что в XX в. частичный объект, скажем латиноамериканское государство, еще не стал индустриальным вследствие господства таких землевладельцев. Если мы предпримем каждый из этих последовательных шагов, каждый из которых является ошибочным, мы закончим вводящей в заблуждение концепцией «государства, где господствуют феодальные элементы», как будто бы такое явление могло бы существовать в капиталистической мироэкономике. Но, как ясно показал Андре Гундер Франк, такой миф долгое время господствовал в «традиционной марксистской» мысли Латинской Америки[10].

Неверная идентификация объектов, подлежащих сравнению, не только приводит нас к ложным концепциям, но и создает несуществующую проблему: можно ли миновать те или иные стадии? Этот вопрос является логически осмысленным лишь если мы имеем «стадии», которые «сосуществуют» внутри единых эмпирических рамок. Если внутри капиталистической мироэкономики мы определяем одно государство как феодальное, другое как капиталистическое, а третье как социалистическое, то лишь в этом случае мы можем поставить вопрос: может ли страна «перескочить» из феодальной стадии на социалистическую стадию национального развития, «минуя капитализм».

Но если такой вещи как «национальное развитие» (если под этим мы понимаем естественный ход развития) нет и адекватным объектом сравнения является мировая система, то проблема минования стадий — бессмыслица. Если стадию можно миновать, значит, это не стадия. И мы знаем это a posteriori.

Если мы собираемся говорить о стадиях развития — а нам надо говорить о стадиях, — это должны быть стадии развития социальных систем, то есть целостностей. А единственными целостностями, которые существуют или существовали исторически, являются минисистемы и миросистемы, а в ХIХ-ХХ вв. существовала лишь одна миросистема — капиталистическая мироэкономика.

Мы берем в качестве определяющей характеристики социальной системы существование внутри нее разделения труда, так что различные секторы либо географические зоны внутри нее зависимы от экономического обмена с другими для беспрепятственного и непрерывного обеспечения потребностей зоны. Ясно, что такой экономический обмен может существовать без общей политической структуры и даже, что еще более очевидно, без общей разделяемой всеми культуры.

Минисистема —это объект, содержащий внутри себя полное разделение труда и единые культурные рамки. Такого рода системы можно найти только в очень простых аграрных или охотничье-собирательских обществах. Таких минисистем в мире более не существует. Более того, их и в прошлом существовало гораздо меньше, чем это часто предполагается, поскольку любая такая система, которая становилась привязанной к империи уплатой дани в качестве «платы за защиту»[11], тем самым переставала быть «системой», не обладая более самодостаточным разделением труда. Для такого района уплата дани означала сдвиг, говоря языком Полани, от экономики взаимности к участию в более широкой перераспределительной экономике[12].

Оставляя в стороне ныне не функционирующие минисистемы, единственным видом социальной системы является миросистема, которую мы определяем очень просто — как общность с единой системой разделения труда и множественностью культурных систем. Отсюда логически следует, что могут существовать две разновидности такой миросистемы — с общей политической системой и без нее. Мы можем описать их соответственно как мир-империю и как мир-экономику.

Эмпирически оказывается, что миры-экономики исторически были нестабильными структурами, которые приходили либо к дезинтеграции, либо к завоеванию одной группой и тем самым к трансформации в мир-империю. Примерами таких миров-империй, возникших, из миров-экономик, являются все так называемые великие цивилизации в период до нового времени: Китай, Египет, Рим (в соответствующие периоды своей истории). С другой стороны, так называемые империи XIX в., такие как Великобритания или Франция, были вовсе не мирами-империями, а национальными государствами с колониальными придатками, действующими в рамках единой мироэкономики.

Миры-империи по своей экономической форме в основе были перераспределительными. Несомненно, они питали группы купцов, вовлеченных в экономический обмен (прежде всего в торговлю на большие расстояния), но такие группы, пусть и значительные, составляли лишь небольшую часть всей экономики и не играли определяющей роли в ее судьбе. Такая торговля на большие расстояния имела тенденцию, как доказывал Полани, быть «администрируемой торговлей», использующей «вольные торговые города», а не рыночной торговлей.

И лишь с возникновением современного мира-экономики в Европе XVI в. мы видим полное развитие и преобладание рыночной торговли. Это была система, которую называют капитализмом. Капитализм и мироэкономика (то есть единая система разделения труда при политическом и культурном многообразии) являются двумя сторонами монеты. Одна не является причиной другой. Мы просто определяем один и тот же неразделяемый феномен разными характеристиками.

Как и почему случилось, что этот особый европейский мир-экономика XVI в. не преобразовался в перераспределительный мир- империю, но развился в конечном счете в капиталистическую мироэкономику, я объяснил во многих других местах[13]. Генезис этого поворотного пункта мировой истории не является предметом, обсуждаемым в данном докладе, который касается скорее вопроса о понятийном аппарате, необходимом для анализа развития в рамках именно капиталистической мироэкономики.

Давайте, в связи с этим, обратимся к капиталистической мироэкономике. Мы постараемся разобраться с двумя псевдопроблемами, порожденными ловушкой отказа от анализа целостностей. Это проблема так называемой устойчивости феодальных форм и проблема так называемого создания социалистической системы. Делая это, мы предложим альтернативную модель, которую применим к сравнительному анализу, укорененному в исторически специфической целостности, каковой является мировая капиталистическая экономика. Таким образом мы хотим продемонстрировать, что историческая специфичность вовсе не исключает аналитической универсальности. Напротив, единственный путь к номотетическим предположениям лежит через исторически конкретное, точно так же как в космологии единственный путь к теории законов, управляющих вселенной, лежит через конкретный анализ исторической эволюции этой самой вселенной[14]. В обсуждении проблемы «феодализма» мы берем в качестве отправной точки принадлежащую Франку концепцию «развития слаборазвитости», то есть тот взгляд, что экономические структуры современных слаборазвитых стран — не форма, которую «традиционные « общества принимают в результате контакта с «развитыми» обществами, и не более ранние стадии в «переходе» к индустриализации. Это скорее результат вовлечения в мироэкономику в качестве периферийной, сырьевой зоны, или, как сказал Франк применительно к Чили, «слаборазвитость... необходимый продукт четырех столетий самого существования капитализма»[15].

Эта формулировка направлена против большой группы работ,

касающихся слаборазвитых стран, написанных в период 1950-

1970-х гг., против литературы, которая искала факторы, объясняющие

«развитие» в таких не являющихся системами единицах, как

«государства» или культуры, а открыв, как предполагали авторы,

такие факторы, настаивала на их воспроизводстве в слаборазвитых

регионах как на пути к спасению[16].

Теория Франка направлена также, как мы уже отмечали, против людей, принявших ортодоксальную версию марксизма, долгое время доминировавшую в левых партиях и интеллектуальных кругах Латинской Америки. Этот «старый» марксистский взгляд на Латинскую Америку как совокупность феодальных обществ на более или менее добуржуазной стадии развития пал перед критикой Франка и многих других, равно как и перед политической реальностью, символизируемой кубинской революцией со всеми ее многочисленными последствиями. Недавние работы, анализирующие ситуацию в Латинской Америке, вместо этого сделали своим центральным понятием «зависимость».[17]

Тем не менее недавно Эрнесто Лакло предпринял атаку на Франка, в которой, принимая его критику теории отсталости и дуальной экономики, одновременно отказывается принять определение государств Латинской Америки как капиталистических. Вместо этого Лакло утверждает, что «мировая капиталистическая система... включает, на уровне своего определения, различные способы производства». Он обвиняет Франка в смешивании понятий «капиталистический способ производства» и «участие в мировой капиталистической экономической системе».[18]

Конечно, если все дело в определениях, тогда и спорить не о чем. Полемика в этом случае вряд ли имеет большую пользу, поскольку сводится к вопросам семантики. Далее, Лакло настаивает, что определение принадлежит не ему, а Марксу, что более спорно. Роза Люксембург указала на ключевой элемент марксовой двусмысленности или непоследовательности в этом конкретном обсуждении, двусмысленности, которая позволяет как Франку, так и Лакло возвести свои идеи к Марксу:

«Маркс обстоятельно рассматривает как процесс присвоения некапиталистических средств производства (NB: Люксембург имеет в виду первичные продукты, производимые в периферийных регионах в условиях принудительного труда. — И. В.), так и процесс превращения крестьянства в капиталистический пролетариат. Вся 24 глава I тома «Капитала» посвящена возникновению английского пролетариата, земледельческого класса капиталистических арендаторов и промышленного капитала. Особую роль в возникновении последнего Маркс приписывает ограблению колониальных стран европейским капиталом. Но все это рассматривается под углом зрения так называемого «первоначального накопления». Названные процессы иллюстрируют у Маркса лишь – генезис, час рождения капитала; они изображают муки родов при выходе капиталистического способа производства из недр феодального общества. Когда он дает теоретический анализ процесса капитала — производства и обращения, — он постоянно возвращается к своей предпосылке, к общему и исключительному господству капиталистического производства (NB: то есть производства, основанного на наемном труде. — И. В.)»

В конечном счете этот спор идет по содержательному вопросу. На самом деле это тот же самый вопрос, который лежал в основе спора между Морисом Доббом и Полем Суизи в начале 1950-х гг. о «переходе от феодализма к капитализму», происходившем на заре современной Европы[20]. Содержательный вопрос, с моей точки зрения, касается подходящей единицы анализа, используемой в целях сравнения. Суизи и Франк не вполне ясно выразили свою точку зрения, а Добб и Лакло могут сослаться на тексты Маркса, казалось бы явно свидетельствующие, что они более преданно следуют аргументации последнего. Тем не менее в главном, я полагаю, Суизи и Франк лучше следуют духу, если не букве[21] Маркса и, даже оставляя Маркса за кадром, подводят нас ближе к пониманию того, что происходило и происходит на самом деле, чем их оппоненты.

В чем состоит как с исторической, так и с аналитической точки зрения картина, которую выстраивает Лакло? Суть проблемы сводится к существованию свободного труда как определяющей характеристики капиталистического способа производства:

«Основное экономическое отношение капитализма состоит в продаже свободным (курсив мой —И. В.) работником своей рабочей силы, необходимой предпосылкой чего является потеря непосредственным производителем собственности на средства производства...

Если мы теперь противопоставим утверждению Франка, что социально-экономические комплексы Латинской Америки были капиталистическими с периода Конкисты, доступные и сейчас эмпирически очевидные факты, мы может прийти к выводу, что тезис о «капитализме» не выдерживает критики. В регионах с плотным автохтонным населением — в Мексике, Перу, Боливии или Гватемале —непосредственные производители не были лишены своей собственности на средства производства, в то время как внеэкономическое насилие с целью максимизировать различные системы службы трудом... последовательно интенсифицировалось. На плантациях Вест-Индии хозяйство было основано на способе производства, сущность которого определялась рабским трудом, в то время как в горнодобывающих районах развивались скрытые формы рабства и другие типы принудительного труда, которые не несли в себе ни малейшего сходства с формированием свойственного капитализму пролетариата»[22].

Именно в этом суть проблемы. Западная Европа, по крайней мере Англия начиная с конца XVII в., имела преимущественно безземельных наемных работников. В Латинской Америке тогда, а отчасти и сейчас, работники были не пролетариями, а рабами и «крепостными». Есть пролетариат, значит, есть капитализм. Конечно. Нет сомнения. Но является ли единицей анализа Англия, или Мексика, или Вест- Индия? Или же единицей анализа является (для XVI-XVIII вв.) европейский мир-экономика, включая Англию и Мексику, а если так, то что является «способом производства» в этом мире-экономике?

Прежде чем обсуждать наш ответ на этот вопрос, давайте обратимся к совершенно иной дискуссии, происходившей между Мао Цзэдуном и Лю Шаоци в 1960 г. по поводу того, является ли Китайская Народная Республика «социалистическим государством». Это была полемика, имеющая длительную предысторию в развитии общественной мысли марксистских партий.

Маркс, как часто отмечалось, фактически ничего не говорил о постреволюционном политическом процессе. Энгельс говорил в своих довольно поздних работах о «диктатуре пролетариата». Теорию об этой диктатуре оставалось тщательно разработать Ленину в его произведении «Государство и революция», опубликованном в августе 1917 г.[23], на последнем этапе перед тем, как большевики захватили власть в России. Приход к власти большевиков привел к важным дискуссиям о природе того режима, который был установлен. В конечном счете было определено теоретическое различие между «социализмом» и «коммунизмом» как между двумя стадиями исторического развития, одна из которых осуществлена в настоящем, а другая — будет осуществлена только в будущем. В 1936 г. Сталин провозгласил, что СССР стал социалистическим (но еще не коммунистическим) государством. Как мы знаем, прочно утвердилось представление о том, что после буржуазного правления проходят три стадии — послереволюционное правительство, социалистическое государство и, наконец, коммунизм. Когда после Второй мировой войны в разных государствах Восточной Европы были утверждены различные режимы, возглавляемые коммунистическими партиями, эти режимы были объявлены «народно-демократическими», новое наименование, данное послереволюционному этапу. Позже некоторые из этих стран, например Чехословакия, доказывали, что они перешли ко второму этапу и стали социалистическими республиками.

В 1961 г. XXII съезд КПСС изобрел четвертую стадию, находящуюся между бывшими второй и третьей, а именно —социалистическое государство, ставшее «общенародным». Утверждалось, что СССР достиг этой стадии. В Программе, принятой съездом, утверждалось, что «государство, как общенародная организация, сохранится до полной победы коммунизма»[24]. Один из комментаторов определил «внутреннюю сущность и основные отличительные черты» этой стадии так: «Сокровенный смысл общенародного государства как раз и состоит в том, что оно представляет собой первое в мире государство, где нет классовой борьбы, а стало быть, классового господства и подавления»[25].

Одним из наиболее ранних признаков основного несогласия, возникшего между Коммунистической Партией Советского Союза и Коммунистической Партией Китая в 1950-х гг., стала теоретическая дискуссия по вопросу о «постепенном переходе к коммунизму». По существу КПСС утверждала, что различные социалистические страны будут по отдельности совершать такой переход, в то время как КПК доказывала, что все социалистические страны будут переходить к коммунизму одновременно.

Как мы можем убедиться, эта последняя форма дискуссии о «стадиях» подспудно поднимала проблему единицы анализа, поскольку КПК по существу утверждала, что «коммунизм» является характеристикой не национальных государств, но мироэкономики в целом. Эта полемика была перенесена на внутриполитическую сцену Китая в форме идеологических дебатов, имевших, как теперь известно, глубокие и далеко уходящие корни и приобретших в конечном счете форму «культурной революции».

Одним из побочных проявлений этих споров о «стадиях» стал вопрос о том, будет ли продолжаться классовая борьба в послереволюционном государстве вплоть до наступления коммунизма. XXII съезд КПСС в 1961 г. утверждал, что СССР стал государством без внутренней классовой борьбы, государством, в котором больше не существуют антагонистические классы. Ничего не говоря о СССР, Мао Цзэдун в 1957 г. доказывал в Китае: «Классовая борьба еще не закончилась... Классовая борьба... остается длительной и сложной, а иногда и очень ожесточенной борьбой... Как среди населения в целом, так и среди интеллигенции марксисты по-прежнему остаются в меньшинстве. Поэтому марксизм, как и прежде, должен развиваться в борьбе... Такая борьба никогда не прекратится. Это — закономерность развития истины, и, конечно, закономерность развития марксизма»[26].

Если такая борьба никогда не кончится, то многие поверхностные обобщения о «стадиях», которые проходят «социалистические» государства, ставятся под вопрос.

Во время «культурной революции» доказывалось, что доклад Мао «О правильном разрешении противоречий внутри народа», цитируемый выше, так же как и еще один, «полностью опровергали «теорию отмирания классовой борьбы», которую защищал Лю Шаоци»[27]. Мао особенно настаивал на том, что «отмена системы собственности эксплуататорских классов посредством социалистических преобразований не означает исчезновения борьбы в политической и идеологической сферах»[28].

Действительно, такова логика культурной революции. Мао утверждает, что даже если достигнута политическая власть (диктатура пролетариата) и произведены экономические преобразования (упразднение частной собственности на средства производства), революция все еще далека от завершения. Революция — это не событие, а процесс. Этот процесс Мао называет «социалистическим обществом» — с моей точки зрения, это какой-то бессвязный набор слов, но это не важно, — и «социалистическое общество занимает довольно длительный исторический период»[29]. Более того, «классы и классовая борьба существуют на протяжении всего периода социалистического общества».[30] X Пленум Центрального Комитета КПК восьмого созыва (24- 27 сентября 1962 г.), принимая взгляды Мао, вообще отказался от слов «социалистическое общество», говоря вместо этого об «историческом периоде пролетарской революции и пролетарской диктатуры... историческом периоде перехода от капитализма к коммунизму», который, как было сказано, «будет продолжаться десятки лет или даже дольше», и во время которого «существует классовая борьба между пролетариатом и буржуазией и борьба между капиталистическим и социалистическим путем»[31].

Мы не располагаем прямыми возражениями Лю. Мы можем, однако, считать выражением альтернативной позиции недавно опубликованный в СССР анализ отношений между социалистической системой и мировым развитием. Там было признано, что в некий неуточненный момент после Второй мировой войны «социализм перерос границы одной страны и стал мировой системой»[32]. Далее утверждается, что «капитализм, возникший в XVI в., стал мировой экономической системой только в XIX в. Буржуазным революциям потребовалось 300 лет на то, чтобы покончить с властью феодальной элиты. Социализму потребовалось 30 или 40 лет для того, чтобы собрать силы для новой мировой системы»[33]. Наконец, в книге говорится о «капиталистическом международном разделении труда»[34] и «международной социалистической кооперации труда»[35] как о двух раздельных явлениях, из этой противоположности выводится политическое заключение: «Единство социалистической системы серьезно пострадало от раскольнического курса, проводимого руководством Китайской Народной Республики», этот курс определяется как «великодержавный шовинизм Мао Цзэдуна и его группы»[36].

Обратите особое внимание на контраст между этими двумя позициями. Мао Цзэдун вел дискуссию, исходя из видения «социалистического общества» скорее как процесса, чем как структуры. Как Франк и Суизи, и вновь скорее неявно, чем определенно, Он берет для анализа в качестве целого скорее миросистему, чем национальное государство. Анализ, проводимый советскими учеными, напротив, особо доказывает наличие двух мировых систем с двумя разделениями труда, существующими бок о бок, хотя признавалось, что социалистическая система «разделена». Если она разделена политически, объединена ли она экономически? Нужно думать, что едва ли. На основании чего же в таком случае доказывается существование системы? Или это только моральный императив? И означает ли это, что советские ученые строят свои концепции на основе метафизики Канта?

Давайте посмотрим теперь, не сможем ли мы интерпретировать вопросы, затронутые в двух этих дискуссиях, в рамках общей системы концепций, которая могла бы быть использована для анализа функционирования миросистем, и особенно исторически специфической капиталистической мироэкономики, которая к настоящему моменту существует уже четыре или пять столетий.

Мы должны начать с того, как доказывается существование единого разделения труда. Мы можем рассматривать разделение труда как сеть взаимозависимостей. Экономические акторы действуют в некоем допущении (очевидно, редко ясном для каждого из них), что целостность их существенных потребностей — в поддержании жизни, защите и удовольствии — будет удовлетворена в разумные по длительности сроки комбинацией их собственных производственных усилий и обмена в той или иной форме. Сеть взаимозависимостей наименьшего размера, которая в основном удовлетворяла бы ожидания подавляющего большинства акторов в этих пределах, составляет единую систему разделения труда.

Причина, по которой маленькая земледельческая община, единственная значимая связь которой с внешним миром состоит в выплате ежегодной дани, не может рассматриваться в качестве такой единой системы разделения труда, состоит в том, что человек, живущий в ней, ожидает обеспечения своей защиты в связи с «обменом» с другими частями мира-империи.

Это понятие сети отношений обмена предполагает, однако, различение между существенными актами обмена и тем, что может быть названо актами обмена «предметами роскоши» (или «безделушками»): Несомненно, такое различие коренится в социальном восприятии акторов, причем связано как с их социальной организацией, так и с культурой. Восприятие может меняться. Но различение имеет значение, если мы не попадаем в ловушку отождествления любой деятельности по обмену с существованием системы. Составные части системы (будь то минисистема или миросистема) могут быть связаны ограниченными обменами с элементами, расположенными вне системы, во «внешней зоне» системы.

Формы такого обмена очень ограничены. Элементы двух систем могут быть вовлечены в обмен безделушками. То есть каждый из них может экспортировать другим то, что в его системе социально оценивается как не имеющее большой цены, импортируя в обмен нечто, полагаемое весьма ценным. Это не просто педантическое упражнение в образовании терминов, поскольку обмен безделушками между миросистемами может быть чрезвычайно важным в исторической эволюции данной миросистемы. Причина, почему он так важен, состоит в том, что при обмене безделушками импортер стремится «сорвать куш», а не стремится к получению нормальной прибыли. Оба партнера по обмену могут одновременно гнаться за удачей, но лишь один при этом получает максимум прибыли, в то время как обмен прибавочной стоимостью внутри системы — игра с нулевой суммой.

Мы подходим, как вы видите, к существенной черте капиталистической мироэкономики, состоящей в производстве для продажи на рынке, где цель состоит в получении максимальной прибыли. В такой системе производство постоянно расширяется, пока рост производства остается прибыльным, и люди постоянно обновляют способы производства вещей, чтобы расширить пределы прибыльности. Экономисты-классики пытались доказать, что такое рыночное производство является неким «естественным» состоянием человека. Но сочетание трудов антропологов и марксистов оставило мало сомнений, что такой способ производства (в наше время называемый «капитализмом») был лишь одним из нескольких возможных способов.

Поскольку, однако, интеллектуальные споры между либералами и марксистами происходили в эру промышленной революции, de facto появилась тенденция к смешению капитализма и общества с господством промышленности. После 1945 г. это поставило либералов перед дилеммой, потребовалось объяснение, каким образом стало индустриальным некапиталистическое, по-видимому, общество — СССР. Наиболее изощренный ответ состоял в доказательстве, что «либеральный капитализм» и «социализм» были двумя вариантами «индустриального общества», обреченными на «конвергенцию». Этот аргумент был ярко изложен Раймоном Ароном[38]. Но то же самое смешение поставило марксистов, в том числе и. самого Маркса, перед проблемой объяснения, что за способ производства господствовал в Европе с XVI по XVIII в., то есть до промышленной революции. Большинство марксистов говорили о «переходной» стадии, что на самом деле является размытым понятием-пустышкой без операциональных указателей. Эта дилемма становится еще более острой, если в качестве единицы анализа берется государство, в этом случае приходится объяснять, почему в разных странах переход происходил в разное время и с разной скоростью[39].

Сам Маркс справлялся с этим, прописав различие между «торговым капитализмом» и «промышленным капитализмом». Это, я полагаю, неудачная терминология, так как она ведет к заключениям типа того, которое Морис Добб делает о «переходном» периоде:

«Но почему о нем вообще надо говорить как о стадии капитализма? Работники в общем еще не были пролетаризованы: то есть они не были отделены от орудий труда, а во многих случаях и от занимаемого ими участка земли. Производство было рассеянным, децентрализованным и неконцентрированным. Капиталист все еще был главным образом торговцем (курсив мой. — И. В.), который не осуществлял прямого контроля за производством и не навязывал своей собственной дисциплины труда ремесленникам, которые работали как индивидуальные (или семейные) предприятия и сохраняли значительную степень независимости (пусть и постоянно уменьшающейся)»[40].

Можно задать вопрос: как это так? Особенно если вспомнить, как несколькими страницами раньше Добб подчеркивал, что капитализм — это способ производства (как же тогда капитализм может быть главным образом торговым?), что он основан на концентрации собственности в руках немногих, что капитализм — не синоним частной собственности и отличается от системы, в которой собственниками являются «мелкие производители — крестьяне или ремесленники». Добб доказывает, что определяющая черта частной собственности при капитализме состоит в том, что одни «обязаны [работать на тех, кто является собственниками], поскольку [сами не владеют] ничем и [не имеют] доступа к средствам производства [и поэтому] не имеют иных средств к жизни»[41]. Принимая во внимание это противоречие, даваемый Доббом ответ на его собственный вопрос является, на мой взгляд, чрезвычайно слабым:

«Хотя верно, что ситуация в это время была переходной, и отношения наемный труд-капитал еще не развились до зрелости, тем не менее они уже начали приобретать свои характерные черты»[42].

Если капитализм — это способ производства, производства для извлечения прибыли на рынке, тогда мы должны, я полагаю, рассмотреть, существовало или нет такое производство. На самом деле оказывается, что существовало, и в весьма реальной форме. Однако большей частью это не было промышленное производство. То, что происходило в Европе с XVI по XVIII в., может быть описано следующим образом. В большом географическом районе, в Европе от Польши на северо-востоке к западу и юго-западу, а также в значительной части Западного полушария рос мир-экономика с единым разделением труда, внутри которого был мировой рынок, на который люди производили главным образом сельскохозяйственные продукты, чтобы продавать их и получать прибыль. Я бы полагал, что проще всего назвать это аграрным капитализмом.

Это, помимо прочего, разрешает проблему, порожденную неправильным использованием понятия наемного труда как определяющей характеристики капитализма. Индивид не становится в меньшей степени капиталистом, эксплуатирующим труд, если государство помогает ему платить своим работникам низкую зарплату (в том числе и натурой) и отрицает за работником право сменить место занятости. Рабство и так называемое «второе издание крепостного права» не следует оценивать как аномалии в капиталистической системе. Скорее так называемый крепостной в Польше или индеец в испанской энкомьенде в Новой Испании в мире-экономике XVI в. работали на землевладельца, который «платил» им (при всей эвфемистичности этого термина) за производство урожая на продажу. Это отношение, в котором рабочая сила выступает в качестве товара (где это может проявляться сильнее, чем при рабстве?), совершенно отличное от отношения феодального серва к своему сеньеру в Бургундии XI в., где экономика не была ориентирована на мировой рынок и где рабочая сила (именно из-за этого?) ни в каком смысле не покупалась и не продавалась.

Капитализм, таким образом, совершенно точно означает труд как товар. Но в эпоху аграрного капитализма наемный труд — лишь один из способов привлечения и возмещения труда на рынке труда. Рабство, принудительное производство урожая на продажу (мое название для так называемого «второго феодализма»), издольщина и аренда — все это альтернативные способы. Было бы слишком долго рассматривать здесь условия, в которых различные регионы мира- экономики приходили к специализации на различных видах сельскохозяйственной продукции, — я сделал это в другом месте[43].

Что нам необходимо отметить сейчас — эта специализация произошла в специфических и отличающихся друг от друга географических регионах мира-экономики. Эта региональная специализация пришла как результат стремления акторов на рынке уйти от нормального функционирования рынка повсюду, где оно не приводило к максимизации их прибыли. Попытки этих акторов использовать нерыночные средства для обеспечения краткосрочных прибылей заставляло их обращаться к политическим общностям, которые на самом деле обладали необходимой мощью, чтобы воздействовать на рынок — к нациям-государствам. (Вновь возникающий вопрос — почему на этой стадии развития они не могли обратиться к городам- государствам — вовлек бы нас в долгое обсуждение, но оно несомненно должно было бы касаться состояния военной и морской технологии, потребности европейцев XV в. в заморской экспансии, если они хотели сохранить уровень доходов различных групп аристократии, в сочетании с состоянием политической дезинтеграции, в которое Европа впала в Средние века.)

В любом случае местные капиталистические классы — землевладельцы, производящие зерно на продажу (часто, и даже обычно, представители знати), и купцы — обращались к государству не только чтобы освободиться от нерыночных ограничений (как традиционно подчеркивала либеральная историография), но и чтобы создать новые ограничения на новом рынке, рынке европейского мира-экономики.

Серией случайностей — исторических, экологических, географических — северо-западная Европа оказалась в XVI в. лучше приспособленной, чем другие части Европы, чтобы разнообразить свою сельскохозяйственную специализацию, добавив к этому и кое-какую промышленность (текстиль, кораблестроение, металлообработку). Северо-западная Европа возникла в качестве сердцевинной зоны этого мира-экономики, специализирующейся на сельскохозяйственном производстве, требующем более высокого уровня квалификации, что способствовало (по причинам, вновь слишком сложным, чтобы объяснять их здесь) развитию аренды и наемного труда как форм контроля над трудом. Восточная Европа и Западное полушарие стали периферийными зонами, специализирующимися на экспорте зерна, драгоценных металлов, дерева, хлопка, сахара — все это благоприятствовало использованию рабства и барщины как форм контроля над трудом. Европейское Средиземноморье стало полупериферийной зоной этого мира-экономики, специализирующейся на дорогой промышленной продукции (например, шелк), кредитной деятельности и трансакциях со специями, что имело своим следствием развитие в сельскохозяйственных районах издольщины как формы контроля над трудом и небольшой экспорт в другие регионы.

Три структурные позиции мира-экономики — сердцевина (центр), периферия и полупериферия — стабилизировались примерно к 1640 г. Как конкретные районы вошли в определенные зоны, а не в другие — долгая история[44]. Ключевой факт состоял в том, что в северо-западной Европе изначально заданные легкие отличия совпали с интересами различных местных групп, приведя к развитию сильного государственного механизма, а в периферийных районах они остро разошлись, приведя к ослаблению государственного механизма. Как только мы получили разницу в силе государственных машин, в действие вступил «неравный обмен»[45], навязываемый сильными государствами слабым, государствами сердцевины периферийным регионам. Таким образом, капитализм использует не только присвоение собственником прибавочной стоимости, производимой работником, но и присвоение зоной сердцевины прибавочной стоимости, производимой в мироэкономике в целом.

В раннем средневековье, конечно же, существовала торговля. Но она была в основном либо «локальной», в районе, который можно рассматривать как «расширенное поместье», или же «дальней», преимущественно предметами роскоши. Не существовало обмена «основными « товарами в районах промежуточной протяженности и, соответственно, производства для таких рынков. Позже в Средние века можно говорить о появлении миров-экономик — один с центром в Венеции и второй — с центром в городах Фландрии и Ганзы. По различным причинам эти структуры сильно пострадали от потрясений (экономических, демографических и экологических) периода 1300-1450 гг. И лишь с созданием европейского разделения труда после 1450 г. капитализм обрел прочные корни.

Капитализм изначально был явлением мироэкономики, а не национальных государств. Результат неправильной оценки ситуации — заявлять, что капитализм стал «всемирным» явлением только в XX в., хотя такое заявление часто делается в различных работах, особенно марксистами. Типичный образец такой аргументации — ответ Шарля Беттельхейма Арриги Эммануэлю в дискуссии о неравном обмене:

«Тенденция капиталистического способа производства к превращению во всемирный проявляется не только через конституирование группы национальных экономик, которые формируют сложную иерархическую структуру, включая империалистический полюс и полюс, находящийся под господством первого, и не только через антагонистические отношения, развивающиеся между различными «национальными экономиками» и различными государствами, но и через постоянное «преодоление» «национальных пределов» крупным капиталом (формирование «международного крупного капитала», «всемирных фирм» и т. д.)»[46].

Весь тон этих замечаний игнорирует тот факт, что капитал никогда не ограничивал своих устремлений национальными границами в капиталистической мироэкономике и что создание «национальных» барьеров — в общем виде в форме меркантилизма — исторически были защитным механизмом капиталистов в странах, находящихся уровнем ниже, чем высшие пункты силы в системе. Это был случай Англии по отношению к Нидерландам в 1660- 1715 гг., Франции по отношению к Англии в 1715-1815 гг., Германии по отношению к Великобритании в XIX в., Советского Союза по отношению к США в XX в. В ходе такого процесса большое число стран создало национальные экономические барьеры, последствия чего часто выходили далеко за пределы своих первоначальных целей. В конце концов те же самые капиталисты, которые оказывали давление на свои национальные правительства в пользу введения ограничений, сейчас находят эти ограничения сдерживающими развитие. Это не «интернационализация» «национального» капитала. Это просто новая политическая потребность определенных секторов капиталистических классов, которые в любой момент времени должны стремиться к максимизации своих прибылей на реальном экономическом рынке, рынке мира-экономики.