КРИТИЧЕСКИЕ ЗАМЕТКИ К СТАТЬЕ «ПРУССАКА» «КОРОЛЬ ПРУССКИЙ И СОЦИАЛЬНАЯ РЕФОРМА»{151} [103]

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

КРИТИЧЕСКИЕ ЗАМЕТКИ К СТАТЬЕ «ПРУССАКА» «КОРОЛЬ ПРУССКИЙ И СОЦИАЛЬНАЯ РЕФОРМА»{151} [103]

В № 60 «Vorwarts» помещена статья, озаглавленная «Король прусский и социальная реформа» и подписанная «Пруссак».

Прежде всего этот «Пруссак», как он себя называет, излагает содержание кабинетского указа прусского короля по поводу восстания силезских рабочих[104] и мнение французской газеты «Reforme»[105] о прусском кабинетском указе. Газета «Reforme» считает «страх и религиозное чувство» короля источниками указа. Она даже находит в этом документе предчувствие великих реформ, предстоящих буржуазному обществу. «Пруссак» так поучает эту газету:

«Король и немецкое общество ещё не дошло до предчувствия предстоящей ему реформы{152}; даже силезские и богемские восстания не пробудили этого чувства. Такой неполитической стране, как Германия, невозможно доказать, что частичная нужда фабричных округов есть дело, касающееся всех, и тем более невозможно доказать ей, что нужда эта является злом всего цивилизованного мира. Это явление немцы рассматривают так, как если бы речь шла о каком-нибудь наводнении или голоде, имеющем местный характер. Поэтому король видит причину данного явления в нераспорядительности администрации или же в недостатке благотворительной деятельности. По этой причине — и потому ещё, что для усмирения слабых ткачей достаточно было небольшого отряда солдат, — разрушение фабрик и машин не могло внушить ни королю, ни органам власти никакого «страха». Кабинетский указ не был продиктован и религиозным чувством: он — весьма трезвое выражение христианского искусства управления государством и той доктрины, которая считает, что никакие трудности не могут устоять перед единственно, признаваемым ею лекарством — перед «добрым умонастроением христианских сердец». Бедность и преступление — это два больших бедствия; кто может их исцелить? Государство и органы власти? Нет; это может сделать лишь единение всех христианских сердец».

Автор, именующий себя «Пруссаком», отрицает «страх» короля также и на том основании, что небольшой отряд солдат оказался в состоянии расправиться со слабыми ткачами.

Итак, в стране, где торжественный обед с либеральными тостами и либерально пенящимся шампанским — вспомните дюссельдорфское празднество — послужил причиной издания королевского кабинетского указа[106]; где не потребовалось ни единого солдата, чтобы подавить стремления всей либеральной буржуазии к свободе печати и к конституции; в стране, где в порядке дня стоит пассивное послушание, — неужели в такой страна необходимость употребить военную силу против слабых ткачей не является событием, не является внушающим страх событием? А ведь при первом столкновении победили слабые ткачи. И только с помощью дополнительных войсковых подкреплений их смогли подавить. Разве восстание рабочей массы становится менее опасным оттого, что для его подавления не требуется целой армии? Пусть премудрый «Пруссак» сравнит восстание силезских ткачей с рабочими восстаниями в Англии, и тогда силезские ткачи предстанут перед ним как сильные ткачи.

Исходя из общего отношения политики к социальным недугам, мы покажем, почему восстание ткачей не могло внушить королю особенного «страха». Пока отметим только следующее: восстание было непосредственно направлено не против прусского короля, а против буржуазии. Как аристократ и абсолютный монарх, король Пруссии не может любить буржуазию; тем менее может испугать его то обстоятельство, что из-за напряжённых, обострённых отношений между буржуазией и пролетариатом возрастёт покорность и бессилие буржуазии. Далее: ортодоксальный католик относится к ортодоксальному протестанту более враждебно, чем к атеисту, точно так же как легитимист относится к либералу более враждебно, чем к коммунисту. И это не потому, что атеист и коммунист более родственны католику и легитимисту, а потому, что атеист и коммунист ещё более чужды католику и легитимисту, чем протестант и либерал, ибо они стоят вне его круга. Король прусский, как политик, имеет в области политики свою непосредственную противоположность в либерализме. Пролетариат, как противоположность, так же мало существует для короля, как король — для пролетариата. Только в том случае, если бы пролетариат уже достиг значительной силы, он заглушил бы все другие антипатии и политические противоположности и навлёк бы всю политическую вражду на себя. Наконец, короля, известного своей страстью ко всему интересному и многозначительному, должна была даже радостно поразить неожиданно представившаяся ему возможность обнаружить на собственной земле этот «интересный» и «столь нашумевший» пауперизм, который вместе с тем мог послужить ему поводом снова заставить говорить о себе. Как приятно было ему услышать, что отныне он владеет «собственным», королевско-прусским пауперизмом!

Ещё большая неудача постигает нашего «Пруссака», когда он принимается отрицать, что «религиозное чувство» является источником королевского кабинетского указа.

Почему религиозное чувство нельзя считать источником этого указа? Потому, что он — «весьма трезвое выражение христианского искусства управления государством», «трезвое» выражение той доктрины, которая «считает, что никакие трудности не могут устоять перед единственно признаваемым ею лекарством — перед добрым умонастроением христианских сердец».

Разве религиозное чувство не есть источник христианского искусства управления государством? Разве не на религиозном чувстве покоится такая доктрина, которая в добром умонастроении христианских сердец видит панацею от всех зол? Разве трезвое выражение религиозного чувства перестаёт быть выражением религиозного чувства? Больше того! Я утверждаю, что такое религиозное чувство, которое отказывает «государству и органам власти» в способности «исцелять большие бедствия» и ищет их исцеления в «единении христианских сердец», весьма высокого мнения о себе и весьма упоено самим собою. Только охваченное упоением религиозное чувство может, — как это признаёт «Пруссак», — видеть всё зло в недостатке христианского чувства и потому указывать органам власти на «увещевание», как на единственное средство для укрепления этого чувства. Создание христианского умонастроения — такова, по мнению «Пруссака», цель кабинетского указа. Религиозное чувство, — разумеется, когда ему присуще упоение, а не трезвость, — считает себя единственным благом. Всякое зло, какое оно встречает, оно относит за счёт отсутствия религиозного чувства, ибо если единственным благом является религиозное чувство, то только оно и может творить добро. Поэтому продиктованный религиозным чувством кабинетский указ совершенно последовательно диктует другим, чтобы они руководствовались этим чувством. Политик с трезвым религиозным чувством не стал бы в своей «растерянности» искать «помощи» в «увещевании, в благочестивой проповеди, призывающей к укреплению христианского умонастроения».

Итак, каким же путём так называемый «Пруссак» доказывает газете «Reforme», что кабинетский указ не является порождением религиозного чувства? А тем именно путём, что он везде изображает кабинетский указ как порождение религиозного чувства. Можно ли от такой нелогичной головы ожидать понимания социальных движений? Послушаем его болтовню об отношении немецкого общества к рабочему движению и к социальной реформе вообще.

Будем различать, — чего не делает наш «Пруссак», — различные категории, соединённые в выражении «немецкое общество»: правительство, буржуазию, прессу и, наконец, самих рабочих. Тут речь идёт о различных массах. «Пруссак» соединяет все эти массы вместе и выносит им, со своей возвышенной точки зрения, огульный приговор. Немецкое общество, по его мнению, «ещё не дошло даже до предчувствия предстоящей ему реформы».

Почему у немецкого общества нет этого инстинкта?

«Такой неполитической стране, как Германия», — отвечает «Пруссак», — «невозможно доказать, что частичная нужда фабричных округов есть дело, касающееся всех, и тем более невозможно доказать ей, что нужда эта является злом всего цивилизованного мира. Это явление немцы рассматривают так, как если бы речь шла о каком-нибудь наводнении или голоде, имеющем местный характер. Поэтому король видит причину данного явления в нераспорядительности администрации или же в недостатке благотворительной деятельности».

«Пруссак», следовательно, объясняет это превратное понимание бедственного положения рабочих особенностями неполитической страны.

Все признают, что Англия — страна политическая. Признают также, что Англия — страна пауперизма, даже само это слово английского происхождения. Поэтому, наблюдая положение вещей в Англии, можно лучше всего изучить отношение политической страны к пауперизму. В Англии нужда рабочих — не частное явление, а общее; она не ограничена фабричными округами, а распространяется также и на сельские округа. О вызываемых ею движениях протеста уже нельзя сказать, что они находятся только в процессе возникновения: вот уже почти целое столетие, как они здесь периодически повторяются.

Как же смотрит английская буржуазия и связанные с ней правительство и печать на пауперизм?

Поскольку английская буржуазия считает, что в появлении пауперизма виновна политика, постольку виг признаёт причиной пауперизма тори, а тори — вига. По мнению вига, главным источником пауперизма являются монополия крупной земельной собственности и законы, препятствующие ввозу хлеба. По мнению тори, всё зло — в либерализме, в конкуренции, в чрезмерно развившейся фабричной системе. Ни одна из партий не ищет причины в политике вообще, но каждая видит её только в политике другой, противостоящей ей партии; о какой-либо реформе общества обе партии даже и не помышляют.

Самым недвусмысленным выражением английских взглядов на пауперизм — мы говорим всё время о взглядах английской буржуазии и правительства — является английская политическая экономия, т. е. отражение в науке английских экономических условий.

Один из лучших и известнейших английских экономистов, который знаком с современным положением вещей и, следовательно, должен иметь некоторый общий взгляд на движение буржуазного общества, ученик циничного Рикардо — Мак-Куллох, и теперь ещё осмеливается в публичной лекции, и это при одобрении публики, применять к политической экономии то, что Бэкон говорит о философии:

«Человек, с истинной и неутомимой мудростью откладывающий своё окончательное суждение, постепенно продвигающийся вперёд, одолевающий одно за другим препятствия, которые, точно горы, задерживают ход научного исследования, — такой человек со временем достигнет вершины науки, где можно наслаждаться покоем и чистым воздухом, где природа открывается нашему взору во всей своей красоте и откуда по удобной пологой тропе можно спуститься к мельчайшим деталям практики»[107].

Нечего сказать, хорош этот чистый воздух — зачумлённая атмосфера английских подвальных жилищ! Великолепна эта красота природы — фантастические лохмотья английских бедняков; дряблое, сморщенное тело женщин, изнурённых трудом и нищетой; дети, валяющиеся в грязи; уроды, порождаемые чрезмерным, однообразным механическим трудом на фабрике! Восхитительны эти мельчайшие детали практики — проституция, убийства и виселицы!

Даже та часть английской буржуазии, которая понимает опасность пауперизма, смотрит на эту опасность и на способы её устранения не только со своей частной точки зрения, но и, прямо говоря, — с точки зрения ребяческой и нелепой.

Так, например, доктор Кей в своей брошюре «Новейшие мероприятия по улучшению дела воспитания в Англии» сводит всё к пренебрежению вопросами воспитания. Отгадайте, почему!

Вследствие недостаточного воспитания рабочий не понимает «естественных законов торговли», — законов, которые неизбежно доводят его до пауперизма. Поэтому-де он и бунтует. Это может «помешать процветанию английских мануфактур и английской торговли, поколебать взаимное доверие деловых людей, ослабить политические и социальные устои».

Так велико скудоумие английской буржуазии и её прессы в вопросе о пауперизме, этой национальной эпидемии Англии.

Итак, допустим, что упрёки, направляемые нашим «Пруссаком» по адресу немецкого общества, основательны. И что же, разве причина этого в неполитическом состоянии Германии? Но если буржуазия неполитической Германии не в состоянии представить себе, что частичная нужда есть вопрос, имеющий всеобщее значение, то, наоборот, буржуазия политической Англии умудряется не замечать всеобщего значения универсальной нужды, — нужды, наглядно показавшей своё всеобщее значение как своим периодическим повторением во времени, так и своим распространением в пространстве, а также безрезультатностью всех попыток устранить это зло.

Далее «Пруссак» приписывает неполитическому состоянию Германии и то обстоятельство, что король прусский видит причину пауперизма в нераспорядительности администрации и в недостатке благотворительной деятельности и ищет поэтому средств против пауперизма в административных и благотворительных мероприятиях.

Присущ ли этот взгляд только прусскому королю? Бросим беглый взгляд на Англию, — единственную страну, о которой можно сказать, что там в связи с пауперизмом развёрнута большая политическая деятельность.

Нынешнее английское законодательство о бедных ведёт своё летосчисление от закона, изданного на 43 году царствования Елизаветы{153}. В чём состоят средства, к которым прибегает это законодательство? — В возложенной на приходы обязанности помогать бедным рабочим, в налоге в пользу бедных, в благотворительности, регулируемой законом. Два столетия существовало это законодательство, эта благотворительность, осуществлявшаяся в административном порядке. На какой же точке зрения — после долгого и мучительного опыта этих двух столетий — стоит парламент в его поправке к закону о бедных, принятой в 1834 году?

Прежде всего он объясняет ужасающий рост пауперизма «нераспорядительностью администрации».

Поэтому проводится реформа администрации, ведающей налогом в пользу бедных. Раньше эта администрация состояла из чиновников каждого данного прихода. Теперь создаются союзы приблизительно из двадцати приходов, объединённых в отдельную административную единицу. Бюро из чиновников, избираемых налогоплательщиками, — Board of Guardians{154} — собирается в определённый день в административном центре союза и решает вопросы о предоставлении пособий. Деятельность этих бюро направляется и контролируется представителями правительства — центральной комиссией, помещающейся в Сомерсет-хаусе[108], этим министерством пауперизма, по меткому определению одного француза{155}. Капитал, которым распоряжается это ведомство, почти равняется той сумме, которая расходуется на военную администрацию во Франции. Число местных отделений, которыми оно управляет, достигает 500, и в каждом из этих местных отделений, в свою очередь, работает не менее 12 чиновников.

Английский парламент не ограничился одной формальной реформой администрации. Главный источник острого состояния английского пауперизма он обнаружил в самом законе о бедных. Предписываемое законом средство против социального зла, благотворительность, содействует-де социальному злу. Что же касается пауперизма вообще, то он якобы представляет собой вечный закон природы, согласно теории Мальтуса:

«Так как народонаселение непрестанно стремится обогнать средства существования, то благотворительность есть глупость, публичное поощрение нищеты. Государству поэтому ничего больше не остаётся, как предоставить бедноту её собственной участи и, самое большее, облегчить беднякам смерть».

С этой человеколюбивой теорией английский парламент соединяет взгляд на пауперизм как на нищету рабочих, в которой якобы виноваты сами рабочие, и поэтому он рассматривает эту нищету не как несчастье, которое следует предотвращать, а скорее как преступление, которое нужно подавлять и наказывать.

Так возник режим работных домов, т. е. домов для бедных, внутренние порядки которых внушают беднякам такой ужас, что они не хотят искать в них убежища даже под угрозой голодной смерти. В работных домах благотворительность хитроумно переплетена с местью буржуазии бедняку, апеллирующему к её благотворительности.

Англия, стало быть, сначала пыталась уничтожить пауперизм при помощи благотворительности и административных мероприятий. Затем она увидела в стремительном развитии пауперизма не необходимое следствие современной промышленности, а, наоборот, следствие английского налога в пользу бедных. Всеобщая нужда представилась ей лишь как частный вопрос английского законодательства. То, что раньше объясняли недостатком благотворительности, теперь стали объяснять избытком благотворительности. Наконец, на нищету стали смотреть как на вину самих нищих, за которую они подлежат каре.

Всеобщее значение, которое пауперизм приобрёл в политической Англии, ограничивается тем, что в ходе развития пауперизм, вопреки всем административным мероприятиям, превратился в национальный институт и поэтому неизбежно должен был стать объектом деятельности разветвлённой и широко развернувшейся администрации. Задача этой администрации состоит, однако, уже не в том, чтобы ликвидировать пауперизм, а в том, чтобы дисциплинировать, увековечить его. Эта администрация отказалась от того, чтобы положительными средствами закрыть источник пауперизма: она довольствуется тем, что с полицейской мягкостью роет ему могилу каждый раз, когда он пробивается на поверхность официального мира. Английское государство отнюдь не пошло дальше административных и благотворительных мероприятий, а, напротив, сделало большой шаг назад. Его административное попечение распространяется теперь лишь на тот впавший в отчаяние пауперизм, который позволяет себя ловить и запирать в работные дома.

Итак, до сих пор «Пруссак» не вскрыл ничего своеобразного в мероприятиях прусского короля. Но почему, — с редкой наивностью восклицает сей великий муж, — «почему прусский король не приказал немедленно взять на воспитание всех заброшенных детей?»» Почему он сперва обращается к органам власти и ждёт их планов и предложений?

Сверхмудрый «Пруссак» успокоится, когда узнает, что прусский король в этом случае так же мало оригинален, как и во всех прочих своих делах, и что избранный им путь является даже единственно возможным для главы государства.

Наполеон хотел уничтожить нищенство одним ударом. Он предложил своим органам власти представить планы искоренения нищенства во всей Франции. Составление проекта затянулось. Наполеон потерял терпение; он написал своему министру внутренних дел, Крете, и приказал ему уничтожить нищенство в течение одного месяца. Наполеон говорил:

«Мы не должны пройти по этой земле, не оставив после себя следа, который снискал бы нам благодарность потомства. Не требуйте от меня ещё трёх или четырёх месяцев для собирания сведений. У вас есть молодые аудиторы, умные префекты, образованные инженеры из ведомства путей сообщения; приведите всех их в движение; не предавайтесь спячке за обычной канцелярской работой».

В несколько месяцев всё было сделано. 5 июля 1808 г. был издан закон, задачей которого было уничтожить нищенство. Каким образом? Посредством домов призрения нищих, превратившихся с такой стремительностью в карательные учреждения, что уже в скором времени бедняки стали попадать туда лишь по постановлению суда исправительной полиции. И тем не менее г-н Ноай дю Гар, член Законодательного корпуса, тогда воскликнул:

«Вечная признательность герою, который обеспечил нуждающимся убежище, а бедноте — пропитание. Дети не будут больше оставлены на произвол судьбы; бедные семьи не будут больше лишены источника существования, а рабочие не останутся без поощрения и занятия. Нас не будет больше останавливать на улицах отвратительная картина физических недостатков и позорной нищеты».

Последняя циничная фраза — единственная крупица правды во всём этом славословии.

Если Наполеон апеллировал к разумению своих аудиторов, префектов и инженеров, то почему бы королю прусскому не апеллировать к своим органам власти?

Почему Наполеон не приказал немедленно уничтожить нищенство? Такого же уровня и вопрос «Пруссака»: «Почему прусский король не приказал немедленно взять на воспитание всех заброшенных детей?» Понимает ли «Пруссак», что в таком случае должен был бы декретировать король? Ни больше, ни меньше, как ликвидацию пролетариата. Чтобы воспитывать детей, надо их кормить и освободить от необходимости зарабатывать себе пропитание. Прокормление и воспитание заброшенных детей, т. е. прокормление и воспитание всего подрастающего поколения пролетариата, означало бы ликвидацию пролетариата и пауперизма.

Конвент имел на одно мгновение мужество декретировать уничтожение пауперизма, — правда, не «немедленно», как того требует «Пруссак» от своего короля, а лишь после того как он поручил Комитету общественного спасения разработать необходимые планы и предложения и после того как Комитет общественного спасения воспользовался обширными исследованиями Учредительного собрания о положении французской бедноты и через Барера предложил учредить «Книгу национальной благотворительности» и т. д. Каков был результат постановления Конвента? — Результат был тот, что на свете стало одним постановлением больше и что спустя один только год после этого Конвент был осаждён изголодавшимися женщинами.

А ведь Конвент представлял собой максимум политической энергии, политического могущества и политического рассудка.

Немедленно, не посоветовавшись с органами власти, никакое правительство в мире не принимало постановлений относительно пауперизма. Английский парламент разослал даже по всем странам Европы своих уполномоченных для ознакомления с различными административными целительными средствами против пауперизма. Но сколько бы государства ни занимались пауперизмом, они или не шли дальше административных и благотворительных мероприятий, или отступали назад, отказываясь даже от административного воздействия и благотворительности.

Может ли государство поступать иначе?

Государство, — вопреки требованиям, предъявленным «Пруссаком» своему королю, — никогда не усмотрит в «государстве и в устройстве общества» причины социальных недугов. Там, где существуют политические партии, каждая партия видит корень всякого зла в том, что вместо неё у кормила правления стоит другая, враждебная ей партия. Даже радикальные и революционные политические деятели ищут корень зла не в сущности государства, а в данной определённой государственной форме, которую они хотят заменить другой государственной формой.

С политической точки зрения государство и устройство общества — не две разные вещи. Государство есть устройство общества. В той мере, в какой государство признаёт существование социальных недугов, оно видит их причину или в законах природы, которых никакая человеческая власть не может устранить, или в частной жизни, которая от государства не зависит, или в нецелесообразных действиях зависящей от него администрации. Так, Англия усматривает причину нищеты в законе природы, согласно которому рост народонаселения всегда должен обгонять рост средств существования. С другой стороны, та же Англия видит причину пауперизма в злой воле бедных, подобно тому как король прусский видит эту причину в нехристианских чувствах богатых, а Конвент — в контрреволюционном, подозрительном образе мыслей собственников. Поэтому Англия наказывает бедных, король прусский увещевает богатых, а Конвент отрубает головы собственникам.

Наконец, все государства ищут причины в случайной или же умышленной нераспорядительности администрации, а потому в мероприятиях администрации они видят средство к исправлению недостатков государства. Почему? Именно потому, что администрация есть организующая деятельность государства.

Чтобы устранить противоречие, существующее между назначением администрации и её доброй волей, с одной стороны, и имеющимися у неё средствами и возможностями — с другой, государство должно было бы устранить само себя, ибо само оно имеет своей основой это противоречие. Государство зиждется на противоречии между общественной и частной жизнью, на противоречии между общими интересами и интересами частными. Администрация вынуждена поэтому ограничиваться формальной и отрицательной деятельностью; ибо там, где начинается гражданская жизнь и гражданская работа, там кончается власть администрации. Больше того, перед лицом следствий, вытекающих из антисоциальной природы этой гражданской жизни, этой частной собственности, этой торговли, этой промышленности, этого взаимного ограбления различных кругов граждан, — перед лицом всех этих явлений бессилие администрации оказывается для неб законом природы. Ибо эта раздробленность, эта мерзость, это рабство гражданского общества есть та естественная основа, на которой зиждется современное государство, подобно тому как рабовладельческое гражданское общество было той естественной основой, на которой зиждилось античное государство. Существование государства и существование рабства неразрывно связаны друг с другом. Античное государство и античное рабство — эти неприкрытые классические противоположности — были прикованы друг к другу не в большей степени, чем современное государство и современный торгашеский мир, эти лицемерно-прикрашенные христианские противоположности. Чтобы устранить бессилие своей администрации, современное государство должно было бы устранить нынешнюю частную жизнь. А чтобы устранить частную жизнь, государство должно было бы устранить само себя, ибо оно существует только как противоположность частной жизни. Но ни одно живое существо не станет искать источника своих недостатков в принципе собственной жизни, в её сущности; всякий ищет этот источник в обстоятельствах, лежащих вне его жизни. Самоубийство противоестественно. Поэтому государство не может верить во внутреннее бессилие своей администрации, т. е. в своё собственное бессилие. Оно может усматривать только формальные, случайные недостатки своей администрации и пытаться их исправить. И если эти исправления оказываются бесплодными, то отсюда делается вывод, что социальные недуги составляют естественное, от человека не зависящее несовершенство, божеский закон или же — что воля частных лиц слишком испорчена, чтобы они могли идти навстречу добрым намерениям администрации. И какие странные люди эти частные лица! Они ропщут на правительство, как только оно ограничивает их свободу, и в то же время требуют от правительства, чтобы оно отвратило от них необходимые последствия этой свободы!

Чем могущественнее государство и чем более политической является вследствие этого страна, тем менее она склонна понимать общий принцип социальных недугов и искать их корень в принципе государства, т. е. в нынешнем устройстве общества, чьим деятельным, сознательным и официальным выражением является государство. Политический рассудок является политическим рассудком потому именно, что он мыслит внутри рамок политики. Чем он острее и живее, тем неспособнее он к пониманию социальных недугов. Классическим периодом политического рассудка является французская революция. Герои французской революции были весьма далеки от того, чтобы искать источник социальных недостатков в принципе государства, — они, наоборот, в социальных недостатках видели источник политических неустройств. Так, Робеспьер в большой нищете и большом богатстве видел только препятствие для чистой демократии. Поэтому он хотел установить всеобщую спартанскую простоту жизни. Принцип политики — воля. Чем одностороннее и, стало быть, чем совершеннее политический рассудок, тем сильнее его вера во всемогущество воли, тем большую слепоту проявляет он по отношению к природным и духовным границам воли, тем менее, следовательно, способен он открыть источник социальных недугов. Нет необходимости пускаться в дальнейшие рассуждения по поводу нелепого упования «Пруссака» на то, что «политический рассудок призван открыть корень общественной нужды в Германии».

Нелепо было ожидать от прусского короля не только такого могущества, каким не обладали Конвент и Наполеон, вместе взятые, но ещё и таких взглядов, которые выходят за пределы всякой политики и к которым сам премудрый «Пруссак» нисколько не ближе, чем его король. Вся эта декларация была тем нелепее, что «Пруссак» делает следующее признание:

«Добрые слова и доброе умонастроение — вещь дешёвая: дороги понимание и успешные дела. В данном случае они более, чем дороги: они пока что совершенно недоступны».

Если они пока что совершенно недоступны, то надо, казалось бы, быть признательным каждому за всякую попытку делать то, что в его положении является возможным. Предоставляю, впрочем, такту читателя решение вопроса, следует ли в этом случае причислять меркантильно-цыганские выражения: «дёшево», «дорого», «более чем дорого», «пока что совершенно недоступно», — к категории «добрых слов» и «доброго умонастроения».

Итак, допустим, что сказанное «Пруссаком» о немецком правительстве и немецкой буржуазии, — ведь она составляет часть «немецкого общества», — вполне обосновано. Является ли эта часть общества в Германии более беспомощной, чем в Англии и во Франции? Можно ли быть более беспомощным, чем, например, в Англии, где беспомощность возведена в систему? Если бы сейчас во всей Англии разразились рабочие восстания, то мы увидели бы, что тамошняя буржуазия и правительство подготовлены не лучше, чем в последней трети XVIII столетия. Единственное их средство — материальная сила, а так как эта их материальная сила убывает в той же степени, в какой возрастают распространение пауперизма и сознательность пролетариата, то беспомощность Англии с необходимостью возрастает в геометрической прогрессии.

Наконец, неверно, фактически неверно, что немецкая буржуазия совершенно не понимает всеобщего значения силезского восстания. В ряде городов мастера пытаются создать совместные ассоциации с подмастерьями. Все либеральные немецкие газеты, органы либеральной буржуазии, переполнены статьями об организации труда, о реформе общества, критикой монополий и конкуренции и т. д. Всё это — результат рабочего движения. Трирские, аахенские, кёльнские, везельские, маннгеймские, бреславльские, даже берлинские газеты помещают часто вполне вразумительные статьи по социальным вопросам, и «Пруссак» мог бы из них почерпнуть кое-что поучительное. Больше того, в письмах, приходящих из Германии, постоянно сквозит удивление по поводу незначительности сопротивления, оказываемого буржуазией социальным тенденциям и идеям.

«Пруссак» — если бы он был лучше знаком с историей социального движения — должен был бы задать прямо противоположный вопрос. Почему даже немецкая буржуазия придаёт частичной нужде такое сравнительно универсальное значение? Откуда это озлобление и цинизм политически развитой буржуазии и откуда это отсутствие сопротивления и эти симпатии по отношению к пролетариату со стороны политически неразвитой буржуазии?

Перейдём к тем сентенциям, которые «Пруссак», подобно оракулу, изрекает о немецких рабочих.

«Немецкие бедняки», — острит он, — «не разумнее бедных немцев, т. е. они ничего не видят дальше своего очага, своей фабрики, своего округа; всего этого вопроса в целом до сих пор ещё не коснулась всепроникающая политическая душа».

Чтобы сделать возможным сопоставление общего состояния немецких рабочих с общим состоянием французских и английских рабочих, «Пруссак» должен был бы сравнить первую форму английского и французского рабочего движения, его начало, с только ещё начинающимся немецким движением. Он этого не сделал. И потому его рассуждения сводятся к банальностям вроде того, что промышленность в Германии ещё не так развита, как в Англии, или что движение в начале своего развития не похоже на последующие свои фазисы. Он хотел говорить об особенностях немецкого рабочего движения, однако на эту тему он решительно ничего не сказал.

Но пусть «Пруссак» станет на правильную точку зрения, — он увидит тогда, что ни одно из французских и английских рабочих восстаний не имело столь теоретического и сознательного характера, как восстание силезских ткачей.

Прежде всего, вспомните песню ткачей[109], этот смелый клич борьбы, где нет даже упоминания об очаге, фабрике, округе, но где зато пролетариат сразу же с разительной определённостью, резко, без церемоний и властно заявляет во всеуслышание, что он противостоит обществу частной собственности. Силезское восстание начинает как раз тем, чем французские и английские рабочие восстания кончают, — тем именно, что осознаётся сущность пролетариата. Самый ход восстания тоже носит черты этого превосходства. Уничтожаются не только машины, эти соперники рабочих, но и торговые книги, документы на право собственности. В то время как все другие движения были направлены прежде всего только против хозяев промышленных предприятий, против видимого врага, это движение направлено вместе с тем и против банкиров, против скрытого врага. Наконец, ни одно английское рабочее восстание не велось с такой храбростью, обдуманностью и стойкостью.

Что касается степени просвещённости немецких рабочих вообще, или их способности к просвещению, то я напоминаю о гениальных сочинениях Вейтлинга, которые в теоретическом отношении часто идут даже дальше Прудона, как бы они ни уступали ему в способе изложения. Где у буржуазии, вместе с её философами и учёными, найдётся такое произведение об эмансипации буржуазии — о политической эмансипации, — которое было бы подобно книге Вейтлинга «Гарантии гармонии и свободы»? Стоит сравнить банальную и трусливую посредственность немецкой политической литературы с этим беспримерным и блестящим литературным дебютом немецких рабочих, стоит сравнить эти гигантские детские башмаки пролетариата с карликовыми стоптанными политическими башмаками немецкой буржуазии, чтобы предсказать немецкой Золушке в будущем фигуру атлета. Следует признать, что немецкий пролетариат является теоретиком европейского пролетариата, подобно тому как английский является его экономистом, а французский — его политиком. Необходимо признать, что Германия в такой же мере обладает классическим призванием к социальной революции, в какой она не способна к революции политической. Ибо подобно тому как бессилие немецкой буржуазии есть политическое бессилие Германии, так и способности немецкого пролетариата — даже независимо от немецкой теории — представляют собой социальную способность Германии. Несоответствие между философским и политическим развитием Германии не есть какая-то аномалия. Это — необходимое несоответствие. Философский народ может найти соответствующую ему практику лишь в социализме; следовательно, лишь в пролетариате найдёт он деятельный элемент своего освобождения.

Впрочем, сейчас у меня нет ни времени, ни желания разъяснять «Пруссаку» отношение «немецкого общества» к социальному перевороту и вытекающие отсюда, с одной стороны, слабую реакцию немецкой буржуазии против социализма, с другой — превосходные задатки для социализма, имеющиеся у немецкого пролетариата. Первоначальные основы для понимания этого явления он найдёт в моём «Введении к критике гегелевской философии права» («Deutsch-Franzosische Jahrbьcher»){156}.

Таким образом, разумность немецких бедняков находится в обратном отношении к разумности бедных немцев. Но люди, которым любой предмет служит поводом для стилистических упражнений, преподносимых ими публике, извращают, вследствие такого формального подхода, самое содержание предмета, а извращённое содержание, со своей стороны, опять накладывает печать вульгарности на форму. Так, попытка «Пруссака» вести свои рассуждения о волнениях силезских рабочих в форме антитезы привела его к величайшей антитезе против истины. Для мыслящего и любящего истину человека, перед лицом первого взрыва силезского рабочего восстания, задача состояла не в том, чтобы разыгрывать по отношению к этому событию роль школьного наставника, а, наоборот, в том, чтобы изучать его своеобразный характер. Для этого требуется, конечно, некоторая научная проницательность и некоторая любовь к людям, тогда как для первой операции вполне достаточно более или менее ловкой фразеологии, пропитанной пустым себялюбием.

Почему «Пруссак» так презрительно судит о немецких рабочих? Потому что он находит, что «всего этого вопроса» — а именно, вопроса о нужде рабочих — «до сих пор ещё не коснулась всепроникающая политическая душа». Более подробно он выражает свою платоническую любовь к политической душе в следующих словах:

«Все восстания, вспыхивающие в условиях этой злосчастной изолированности людей от общности и их мыслей от социальных принципов, будут задушены в крови и безрассудстве; но когда нужда породит рассудок, а политический рассудок немцев откроет корень общественной нужды, тогда и в Германии эти события будут восприниматься как симптомы некоего великого переворота».

Да позволит нам «Пруссак» сделать прежде всего замечание стилистического характера. Его антитеза несовершенна. В первой половине сказано: «когда нужда породит рассудок», а во второй половине: «а политический рассудок откроет корень общественной нужды»». Простой рассудок первой половины антитезы становится во второй её половине политическим рассудком, равно как простая нужда первой половины антитезы становится во второй её половине общественной нуждой. Почему наш мастер стиля так неравномерно одарил две половины своей антитезы? Не думаю, что он отдавал себе отчёт в этом. Я хочу объяснить ему то, что подсказал ему его правильный инстинкт. Если бы «Пруссак» написал: «Когда общественная нужда породит политический рассудок, а политический рассудок откроет корень общественной нужды», то всякий беспристрастный читатель увидел бы нелепость этой антитезы. Читатель прежде всего спросил бы себя: почему анонимный автор не сопоставляет общественный рассудок с общественной нуждой, а политический рассудок — с политической нуждой, как этого требует простейшая логика? А теперь — к существу вопроса!

Мысль, что общественная нужда порождает политический рассудок, до такой степени неверна, что верным является, наоборот, противоположное утверждение: общественное благополучие порождает политический рассудок. Политический рассудок — спиритуалист, и даётся он тому, кто уже имеет кое-что, кому уже недурно живётся на свете. Пусть наш «Пруссак» послушает на этот счёт одного французского экономиста — г-на Мишеля Шевалье:

«Когда в 1789 г. поднялась буржуазия, ей, — для того чтобы быть свободной, — недоставало только участия в управлении страной. Освобождение состояло для неё в том, чтобы вырвать руководство общественными делами, высшие гражданские, военные и религиозные функции из рук привилегированных, монопольно владевших этими функциями. Богатая и просвещённая, способная к вполне независимому существованию и к самостоятельному управлению своими делами, она хотела избавиться от режима произвола»[110].

Мы уже показали «Пруссаку», в какой мере политический рассудок неспособен открыть источник общественной нужды. Ещё одно только слово о его взгляде на этот предмет. Чем больше развит и распространён политический рассудок у какого-нибудь народа, тем больше — по крайней мере в начале движения — расточает пролетариат свои силы в безрассудных, бесполезных и удушаемых в крови восстаниях. Мысля в рамках политики, пролетариат видит причину всех зол в воле и все средства помочь делу — в насилии и в низвержении той или иной определённой государственной формы. Доказательство: первые восстания французского пролетариата[111]. Лионские рабочие полагали, что преследуют только политические цели, что они только солдаты республики, тогда как на самом деле они были солдатами социализма. Так их политический рассудок затемнил для них корни общественной нужды, так извратил он их понимание своих действительных целей, так их политический рассудок обманул их социальный инстинкт.

Но если «Пруссак» ожидает, что нужда породит рассудок, то почему он сваливает в одну кучу «удушение в крови» и «удушение в безрассудстве»? Если вызываемые нуждой муки вообще являются средством для порождения рассудка, то кровавые муки являются даже очень острым средством для этого. «Пруссак», стало быть, должен был бы сказать: удушение в крови задушит безрассудство и обеспечит рассудку надлежащий приток воздуха.

«Пруссак» с видом пророка предсказывает удушение восстаний, «вспыхивающих в условиях злосчастной изолированности людей от общности и оторванности их мыслей от социальных принципов».

Мы показали, что силезское восстание имело место отнюдь не в условиях оторванности мыслей от социальных принципов. Остаётся рассмотреть «злосчастную изолированность людей от общности». Под общностью здесь разумеется политическая общность, государство. Это — старая песенка о неполитической Германии.

Не вспыхивают ли, однако, все без исключения восстания в условиях злосчастной изолированности человека от общности? Не является ли эта изолированность необходимой предпосыл кой всякого восстания? Разве революция 1789 г. могла бы произойти без этой злосчастной изолированности французских граждан от общности? Её задача как раз и состояла в уничтожении этой изолированности.

Но та общность, от которой изолирован рабочий, есть общность, имеющая совсем другого рода реальность и совсем другой объём, нежели политическая общность. Та общность, от которой рабочего отрывает его собственный труд, есть сама жизнь, физическая и духовная жизнь, человеческая нравственность, человеческая деятельность, человеческое наслаждение, человеческая сущность. Человеческая сущность и есть истинная общность людей. Злосчастная изолированность от этой сущности несравненно всестороннее, невыносимее, ужаснее, противоречивее, чем изолированность от политической общности; в соответствии с этим и уничтожение этой изолированности и даже частичная реакция, восстание против неё, являются настолько же более бесконечными, насколько человек более бесконечен, чем гражданин государства, и насколько человеческая жизнь более бесконечна, чем политическая жизнь. Поэтому, как бы ни было частично восстание промышленных рабочих, оно заключает в себе универсальную душу, тогда как даже самое универсальное политическое восстание под самой грандиозной формой скрывает дух некоторой эгоистической ограниченности.

«Пруссак» достойно заканчивает свою статью следующей фразой:

«Социальная революция без политической души (т. е. без организующей идеи, которая исходит из точки зрения целого) невозможна».

Мы уже видели, что социальная революция потому и стоит на точке зрения целого, что она — даже в том случае, если бы она происходила лишь в одном фабричном округе, — представляет собой протест человека против обесчеловеченной жизни; что она исходит из точки зрения отдельного действительного индивидуума; что та общность, отрыв которой от индивидуума вызывает его противодействие, есть истинная общность человека, есть человеческая сущность. Напротив, политическая душа революции состоит в стремлении классов, не имеющих политического влияния, уничтожить свою изолированность от государства и от господства. Её точка зрения есть точка зрения государства, абстрактного целого, которое существует только в результате отрыва от действительной жизни и которое немыслимо без организованной противоположности между всеобщей идеей человека и его индивидуальным существованием. Поэтому-то революция с политической душой, в соответствии с ограниченной и раздвоенной природой этой души, организует господствующий слой в обществе за счёт самого общества.

Мы сообщим «Пруссаку» по секрету, что такое асоциальная революция с политической душой»; тем самым мы заодно откроем ему секрет, что сам он, даже на словах, не в состоянии подняться над ограниченной политической точкой зрения.

«Социальная» революция с политической душой — либо бессмысленный набор слов, если «Пруссак» разумеет под «социальной» революцией «социальную» революцию в противоположность политической и тем не менее наделяет социальную революцию политической душой, вместо социальной; либо же «социальная революция с политической душой» есть только парафраз того, что прежде называли «политической революцией», или «просто революцией». Каждая революция разрушает старое общество, и постольку она социальна. Каждая революция низвергает старую власть, и постольку она имеет политический характер.

Пусть «Пруссак» выбирает между парафразом и бессмыслицей! Но если социальная революция с политической душой — парафраз или бессмыслица, то политическая революция с социальной душой имеет разумный смысл. Революция вообще — ниспровержение существующей власти и разрушение старых отношений — есть политический акт. Но социализм не может быть осуществлён без революции. Он нуждается в этом политическом акте, поскольку он нуждается в уничтожении и разрушении старого. Но там, где начинается его организующая деятельность, где выступает вперёд его самоцель, его душа, — там социализм отбрасывает политическую оболочку.

Вот сколько потребовалось пространных рассуждений, чтобы разорвать сплетение ошибок, скрывающихся на одном газетном столбце. Не все читатели обладают образованием и временем, необходимыми для того, чтобы разобраться в подобном литературном шарлатанстве. Не обязан ли, ввиду этого, анонимный «Пруссак» в интересах читающей публики на время отказаться от писательства по политическим и социальным вопросам, а также от декламации по поводу состояния Германии и начать с добросовестного выяснения самому себе своего собственного состояния?

Париж, 31 июля 1844 года.

Напечатано в газете «Vorwдrts!» (Paris) №№ 63 и 64; 7 и 10 августа 1844 г.

Подпись: Карл Маркс

Печатается по тексту газеты