2. Предательство
2. Предательство
Предыдущая глава оказалась у нас довольно развернутым вступлением к этой теме. Как мы уже говорили, вопрос: возьмет ли незаинтересованная заинтересованность, вдохновляющая становление субъектом человеческого животного, верх над его простыми интересами, когда это человеческое животное уже не сможет совместить и то, и другое в благовидной фикции единства самого себя, по сути своей неразрешим.
Речь здесь идет о том, что можно назвать кризисными моментами. В самом процессе истины «кризиса» не существует. Инициированный событием, он по полному праву разворачивается до бесконечности. Но возможен кризис одного или нескольких «кто-то», входящих в состав индуцируемого этим процессом субъекта. Всем известны моменты кризиса у влюбленного, упадка духа — у исследователя, усталости — у активиста, творческого бесплодия — у художника. Сюда же относятся и длительное непонимание математического доказательства тем, кто это читает, и необоримые темноты стихотворения, красота которого тем не менее угадывается, и т. п. Мы уже говорили, откуда берется подобный опыт: под давлением требований заинтересованности — или, наоборот, императива трудной новизны в субъективном продолжении верности — возникает разрыв в фикции, за счет которой я сохраняю как образ самого себя смешение интересов и незаинтересованной заинтересованности, человеческого животного и субъекта, смертного и бессмертного. После чего открывается чистый выбор между «Продолжать!» этики этой истины и логикой «упорствования в бытии» простого смертного, которым я являюсь.
Именно кризис верности, изменяя образу, всегда и подвергает испытанию единственное правило состоятельности и, стало быть, этики: «Продолжать!». Продолжать даже тогда, когда утерян след, когда больше не чувствуешь, что через тебя «проходит» процесс, когда само событие затемнено, когда его имя затерялось или задаешься вопросом, не дано ли оно заблуждению, а то и личине.
Ибо хорошо известное существование личин весомо помогает в придании кризисам формы. Мнение нашептывает мне (и, стало быть, нашептываю себе я сам, ведь я никогда не нахожусь вне мнений), что моя верность вполне может оказаться вершимым мною над собою же террором, а верность, которой я верен, очень схожа, слишком схожа с тем или иным несомненным Злом. Такое всегда возможно, поскольку формальные черты этого Зла (как личины) в точности те же, что и у истины.
И тогда я подвергаюсь опасности предать истину. Предательство не есть простое отречение. К сожалению, невозможно просто «отречься» от истины. Отрицание в себе Бессмертного — совсем не то же самое, что отказ, прекращение: я всякий раз должен убеждать себя, что Бессмертный, о котором идет речь, никогда не существовал, и таким образом присоединяться по этому пункту к мнениям, само существование которых на службе у интересов является в точности этим отрицанием. Ибо Бессмертный, если я признаю его существование, предписывает мне продолжать, за ним стоит вечная мощь вызывающих его истин. И, следовательно, нужно, чтобы я предал в себе становление субъектом, чтобы я стал врагом той истины, субъект которой составлял — подчас вместе с другими — тот «кто-то», которым являюсь я.
Этим объясняется, почему былые революционеры оказываются вынуждены заявить о своих прежних заблуждениях и глупости, влюбленный перестает понимать, почему он любил эту женщину, а усталый ученый доходит до того, что теряет веру в становление своей науки и начинает бюрократически над ним глумиться. Так как процесс истины является имманентным разрывом, вы можете его «покинуть» (что означает, по сильному выражению Лакана, обратиться к «услужливым благам»), только порвав с этим ранее вас охватившим разрывом. И мотивом для разрыва с разрывом служит непрерывность. Непрерывность ситуации и мнений: под именем «политики» или «любви» имела-де место в лучшем случае иллюзия, в худшем — личина. И получается, что поражение этики истины в неразрешимой точке кризиса предстает предательством.
И это Зло, от которого нет возврата, второе после личины имя Зла, возможности которого подвержена истина.