1. Выражение пространства и пространственных отношений

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1. Выражение пространства и пространственных отношений

Провести четкую границу между областью чувственного и областью интеллектуального таким образом, чтобы обе предстали раздельными сферами, причем чтобы каждой из них принадлежал свой собственный и самодостаточный вид «реальности», в изучении языка так же невозможно, как и в теории познания. Критика познания показывает, что чистое ощущение, в котором устанавливается только некоторое чувственное качественное определение, однако вне какой бы то ни было формы порядка, ни в коем случае не является «фактом» непосредственного опыта, а представляет собой, скорее, всего лишь результат абстракции. Материя ощущения никогда не бывает данной только сама по себе и «до» придания ей какой?либо формы, напротив, уже в своем первом основоположении она включает связь с формой пространства — времени. Но эта первая и совершенно неопределенная ориентация получает в ходе постоянного развития познания все более точное определение: простая «возможность совместности» и «возможность последовательности» развертывается в целостность пространства и времени как одновременно конкретного и всеобщего порядка положений. Можно ожидать, что язык, как зеркало духа, каким?то образом отражает и этот фундаментальный процесс. И в самом деле, слова Канта о том, что понятия пусты без созерцания, сохраняют свое значение для языковых обозначений не в меньшей мере, чем для логического определения понятий. Даже самые абстрактные структуры языка обнаруживают ясную связь с первичной основой созерцания, в которой они изначально коренятся. И здесь сфера «смысла» не может быть просто отделена от «чувственности», обе сферы остаются самым тесным образом сплетены в неразрывное единство. Поэтому шаг от мира ощущений к миру «чистого созерцания, обнаруживаемый критикой познания в качестве необходимого момента в построении познавательного процесса как условие чистого понятия Я, равно как и чистого понятия объекта, находит поэтому в языке точное подобие. И здесь способ и направление действующего в языке духовного синтеза сначала проявляются именно в «формах созерцания», в их структуре, и только через опосредующее звено этих форм, через передачу созерцания пространства, времени и числа язык осуществляет свою по сути логическую функцию: отливку впечатлений в представления.

Это взаимное переплетение чувственного и духовного выражения в языке в полном объеме доказывается прежде всего на материале пространственного созерцания. Как раз в наиболее общих выражениях, создаваемых языком для обозначения духовных процессов, совершенно ясно проявляется решающее участие пространственных представлений. Даже в самых развитых языках встречается эта «метафорическая» передача духовных характеристик пространственными. Подобно тому как в немецком языке эта связь оказывается действенной в выражениях представления и понимания, постижения, обоснования, разбора и т. п.[1], ее можно встретить почти в том же виде не только в родственных языках индоевропейской языковой семьи, но и в совершенно независимых и удаленных языковых регионах. Это особенно наглядно проявляется в языках примитивных народов, каковые повсеместно отличаются точностью отображения всех пространственных характеристик и отличий процессов и видов деятельности, делая это словно непосредственно живописуя, мимически. Так, например, языки американских аборигенов редко обладают каким?либо общим обозначением ходьбы, зато вместо данного слова у них есть специальные выражения для ходьбы в гору и под гору, равно как и для прочих многочисленных вариантов движения, — и точно так же в выражении покоя точно различаются и обозначаются отдельными выражениями стояние под и над, внутри и вне некоторой очерченной части пространства, стояние вокруг чего?либо, стояние в воде, в лесу и т. п. В то время как язык совершенно не обозначает или не удостаивает сколько?нибудь серьезного внимания большое число отличий, нами обычно выражаемых в глаголе, все характеристики места, положения и расстояния самым тщательным образом фиксируются с помощью частиц с первоначально пространственным значением. Строгость и точность, с какой проводится это обозначение, часто рассматривается знатоками указанных языков буквально как их основополагающий принцип и их подлинная характерная черта[2]. Относительно малайско — полине — зийских языков Крофорд утверждает, что в них настолько четко различаются разнообразные положения человеческого тела, что анатом, художник или скульптор могли бы извлечь непосредственную пользу — в яванском языке, например, существуют отдельные слова для 10 различных видов стояния и 20 видов сидения[3]. Предложение, вроде нашего «Человек болен», может быть построено в различных американских языках только таким образом, чтобы сообщить при этом, находится ли субъект, о котором идет речь, на более или менее удаленном расстоянии от говорящего или слушающего, видим ли он при этом для говорящего и слушающего; так же часто форма слова — предложения указывает на место, где находится больной, его пространственные характеристики в этом месте, его позу[4]. Перед этой четкостью пространственных характеристик все прочие определения отступают на второй план или оказываются выраженными через посредство пространственных характеристик. Это касается в равной степени и временных, и качественных, и модальных различий. Так, например, цель действия для конкретного созерцания всегда оказывается в теснейшей связи с пространственной точкой, к которой оно стремится, с направлением, в котором необходимо двигаться, чтобы достичь этой точки: в соответствии с этим такие формы глагола, как финалис и интенционалис, часто образуются с помощью прибавления частицы, по сути являющейся средством обозначения пространственной координаты[5].

Во всем этом раскрывается общая черта языкового мышления, чрезвычайно значимая также и в аспекте критики познания. Кант требует для приложения чистых рассудочных понятий к чувственному созерцанию наличия третьего, среднего элемента, в котором должны сходиться понятие и созерцание, хотя сами по себе они совершенно разнородны. Он находит это опосредующее звено в «трансцендентальной схеме», являющейся, с одной стороны, интеллектуальной, с другой — чувственной. В этом отношении схема, по Канту, отличается от простого образа: «образ есть продукт эмпирической способности продуктивного воображения, а схема чувственных понятий (как фигур в пространстве) есть продукт и как бы монограмма чистой способности воображения a priori; прежде всего благодаря схеме и сообразно ей становятся возможными образы, но связываться с понятиями они всегда должны только при посредстве обозначаемых ими схем и сами по себе они совпадают с понятиями не полностью»[6]·[49]*. Подобную «схему», с которой необходимо соотносить все интеллектуальные представления, чтобы сделать их чувственно постигаемыми и выразимыми, язык находит в своих средствах именования пространства и пространственных отношений. Словно все мысленные и идеальные отношения постижимы для языкового сознания лишь через проекцию на пространство, через аналогическое «отображение» на нем этих отношений. Лишь через отношения совместности, соположения и разъединения язык обретает средство для представления самых разнородных качественных связей, зависимостей и контрастов.

Эти отношения могут быть выделены и освещены уже на примере образования самых ранних известных языку слов с пространственным значением. Эти слова еще полностью коренятся в сфере непосредственно — чувственного впечатления; однако в них содержится в то же время первый росток, из которого развиваются чистые реляционные выражения. Так что они обращены как к «чувственному», так и к «интеллектуальному»: ибо если в своих истоках они еще полностью вещественны, то в них тем не менее впервые раскрывается своеобразный мир языковых форм. Что касается первого момента, то он проявляется уже в звуковой структуре пространственных слов. Если отвлечься от чистых междометий, еще, однако, ничего не «говорящих», не содержащих в себе никакого объективного значения, то вряд ли найдется другой класс слов, которому в такой степени был бы присущ характер «естественных звуков», как словам, обозначающим «здесь» и «там», далекое и близкое. Дейктические частицы, служащие для указания на эти различия, сплошь несут в своем облике, как позволяет увидеть большинство языков, следы прямых «звуковых метафор». Подобно тому как сам звук в различных видах указания служит лишь усилением соответствующего движения, так и в своих общих свойствах он еще не выходит из области вокального жеста. И тогда становится понятным, почему для обозначения определенных пространственных координат в самых различных языках используются почти одни и те же звуки. Помимо того что для указания на пространственное удаление служат гласные разного качества и разной высоты, существуют определенные согласные и группы согласных, обладающие совершенно определенной смысловой направленностью. Уже в первых словах детской речи, в детском лепете четко различаются сочетания звуков с «центрипе — тальной» тенденцией и звуков с «центрифугальной» тенденцией. Звуки т и n так же ясно обнаруживают указание на движение внутрь, как разряжающие свою энергию вовне взрывные звуки p и Ъ, t и d свидетельствуют об обратном устремлении. В одном случае звук выражает стремление указать возвратным движением на сам субъект, в то время в другом звук содержит соотнесенность с «внешним миром», указание на нечто внешнее, дальнее, на движение прочь от себя. Если в одном случае звук соответствует жестам, отражающим желание схватить, охватить, привлечь к себе, то во втором — жестам указания и отталкивания. Это изначальное различие объясняет удивительное однообразие первых «слов» детского языка по всей земле[7]. И если попытаться проследить истоки и наиболее ранний звуковой облик указательных частиц и местоимений различных языков, то одни и те же сочетания звуков обнаруживаются в одинаковой или сходной функции. В раннем индоевропейском праязыке Бругман выделил три указательных формы. Содержательно в языковом отношении дейксису «Я» противопоставлен дейксис «Ты», в то время как этот второй дейксис переходит в более общую форму дейксиса «Тот». При этом дейксис «Ты» отличается своим направлением и соответствующим этому направлению характерным звуком — индоевропейским дейктическим корнем *to, причем первоначально для него близость или удаленность роли не играет. В нем фиксируется лишь «противоположность» по отношению к Я, лишь общая соотнесенность с объектом как предметом; в нем в первую очередь подчеркивается и маркируется лишь сфера находящегося вне собственного тела. Дальнейшее развитие ведет к более ясному разделению этой сферы на отдельные зоны[8]. Начинают различаться «это» и «то», «здесь» и «там», близкое и удаленное. Тем самым с помощью наипростейших языковых средств достигается членение пространственного созерцательного мира, и духовные следствия этого трудно переоценить. Это создало первый каркас, которому будут следовать все дальнейшие различия. Тот факт, что подобное достижение может быть делом простой группы «естественных звуков», становится полностью понятным только в том случае, если учесть, что сам акт указания, зафиксированный в этих звуках, наряду с чувственной стороной обладает и духовной стороной, что уже в этом акте оформляется новая самостоятельная энергия сознания, чье действие простирается за пределы области чистого ощущения, доступной и животному[9].

В связи с этим становится понятным, что именно возникновение указательных местоимений принадлежит к числу первоначальных «элементарных мыслей» формирования языка, оказывающихся однотипными в самых различных языковых регионах. Везде встречается обозначение определенных различий в положении и удаленности объекта, на который указывает местоимение, через простую замену гласного или согласного. Более низкий гласный, как правило, обозначает местонахождения «там» лица, к которому обращаются, в то время как позиция говорящего обозначается более высоким гласным[10]. Что касается консонантного состава указательных местоимений, то роль указания на отдаленные предметы выпадает почти постоянно согласным d и / или же k и g, bu p. Индоевропейские, семитские и урало — алтайские языки также обнаруживают в этом отношении несомненное согласие[11]. В отдельных языках одно местоимение служит для обозначения того, что находится в сфере восприятия говорящего, другое — для обозначения находящегося в сфере восприятия того, к кому обращается говорящий; или же одна форма употребляется для предмета, расположенного поблизости от говорящего, другая — для предмета, равноудаленного от говорящего и того, к кому он обращается, третья — для отсутствующего объекта[12].

Таким образом, точное различение пространственных позиций и пространственных расстояний образуют и для языка исходный пункт, откуда он начинает построение объективной действительности, определение предметов. На пространственную дифференциацию опирается дифференциация содержательная — выделение Я, Ты и Он с одной стороны, физических сфер объектов — с другой. Общая критика познания учит, что акт пространственного полагания и пространственного отграничения является необходимым предварительным условием для акта объективации вообще, для «соотнесения представления с предметом». Такова стержневая мысль, позволившая Канту создать его «опровержение идеализма» как эмпирически — психологического идеализма. Уже одна только форма пространственного созерцания с необходимостью несет в себе указание на объективное наличное бытие, на действительное нахождение «в» пространстве. Противопоставление «внутреннего» и «внешнего», на которое опирается представление об эмпирическом Я, само оказывается возможным только потому, что одновременно с ним полагается эмпирический предмет: ведь Я в состоянии осознать смену своих собственных состояний только путем их соотнесения с постоянным — с пространством и стабильными предметами в пространстве. «Всякое временное определение мы можем воспринять только через смену во внешних отношениях (движение) к постоянному в пространстве (например, движение солнца по отношению к предметам на земле); более того, у нас нет даже ничего постоянного, что мы могли бы положить в основание понятия субстанции как созерцания, кроме только материи… Сознание самого себя в представлении о Я вовсе не созерцание, оно есть лишь интеллектуальное представление о самодеятельности мыслящего субъекта. Вот почему у этого Я нет ни одного предиката созерцания, который, будучи постоянным, мог бы служить коррелятом для временного определения во внутреннем чувстве»[13]·[50]*. Основной принцип этого доказательства Канта заключается в том, что особая функция пространства должна быть продемонстрирована как необходимое средство общей функции субстанции и ее эмпирически — предметного приложения. Лишь из взаимопроникновения этих функций образуется наше созерцание «природы», самостоятельной суммы объектов. Обретая пространственную определенность, выделяясь через проведение твердых границ из безразличной совокупности пространства, содержание только и получает тем самым собственную форму бытия: лишь акт «выдвижения вперед» и обособления, ex?sistere, и придает ему форму самостоятельного «существования» (Existenz). В созидании языка это логическое положение находит свое выражение в том, что и в этом случае именно сращение пространственных и временных координат служит средством все более четкой выработки категории «предмета» в языковом отношении. Этот процесс можно проследить в различных векторах языкового развития. Если верно предположение, что окончание именительного падежа имен мужского и среднего рода в индоевропейских языках произошли из определенных указательных частиц[14], то в этом случае средство указания на место послужило выражению характерной функции именительного падежа, его позиции как «падежа субъекта». Он смог стать «носителем» действия лишь благодаря тому, что ему был придан определенный локальный признак, пространственная детерминация. Однако это взаимопроникновение обоих моментов, это духовное взаимодействие категории пространства и категории субстанции еще более четко проявляется в своеобразном языковом явлении, словно выросшем прямо из этой взаимозависимости. Везде, где язык пришел к употреблению определенного артикля, видно, что цель артикля состоит в определенной выработке представления о субстанции, в то время как его происхождение несомненно относится к области пространственных представлений. Поскольку определенный артикль — относительно позднее образование в языке, то этот переход неоднократно может быть непосредственно продемонстрирован на языковых фактах. В индоевропейских языках возникновение и распространение артикля еще может быть детально документировано фактами исторического развития. Он отсутствует не только в древнеиндийском, древ — неиранском и латинском языках, его нет и в ранних стадиях греческого языка, в особенности в языке Гомера, впервые регулярно употреблять его начинают лишь в аттической прозе. В германских языках употребление артикля становится правилом также не ранее средневер — хненемецкого. Славянские языки вообще не выработали последовательно употребляемый абстрактный артикль[15]. Сходная ситуация наблюдается и в семитских языках, где артикль, правда, в общем?то употребляется, однако отдельные языки, как, например, эфиопский, оставшиеся в этом отношении на более ранней ступени развития, также не прибегают к артиклю[16]. Однако там, где употребление артикля становится постоянным, легко распознать, что артикль отпочковался от указательных местоимений. Определенный артикль происходит от дейксиса со значением «тот» — предмет, к которому он относится, характеризуется им как находящийся «вне» и «там», пространственно отличный от «я» и «здесь»[17].

Благодаря выяснению происхождения артикля становится понятным, что он достигает своей наиболее общей языковой функции — быть выражением представления о субстанции — не непосредственно, а лишь через ряд опосредующих звеньев. Лишь постепенно формируется присущая ему способность «субстантивации». В языках примитивных народов встречаются указательные местоимения, употребляемые совершенно в духе определенного артикля, однако это употребление не связано однозначно с классом «субстантивных» слов. В языке эве артикль, ставящийся после слова, к которому он относится, употребляется не только с существительными, но и абсолютными местоимениями, наречиями и союзами[18]. Но и там, где артикль обретается в круге предметных обозначений, собственно «предметных» представлений, все еще ясно прослеживается, что заключающееся в нем общее выражение «объективации» лишь постепенно развивается из более специальных значений. По мере продвижения в прошлое артикля его употребление оказывается все более «конкретным»: вместо одной универсальной формы артикля мы находим различные виды артикля, меняющиеся в зависимости от качеств отдельных объектов и групп объектов. Его общая языковая и мыслительная функция в этих случаях еще не освободилась от особенностей содержания, к которому она прилагается. В индонезийских языках наряду с предметным артиклем имеется особый личный артикль, употребляемый с именами отдельных людей и родов, а также с именами родства не для того, чтобы каким?либо образом более точно охарактеризовать их, а только чтобы отметить их как имена собственные[19]. Язык индейцев понча четко различает «артикли», используемые для неодушевленных предметов и одушевленных существ: среди первых с помощью особых артиклей далее различаются, например, горизонтальные и круглые предметы, не связанные между собой или представляющие собой однородную группу; в то время как при использовании артикля для одушевленного существа обязательно учитывается, сидит оно, стоит или передвигается[20]. Однако особенно примечательно и поучительно демонстрируют основное конкретно — наглядное значение, изначально присущее артиклю, некоторые явления сомалийского языка. В сомалийском языке имеются три формы артикля, различающиеся конечным гласным (-a, — i и — о или — и). Определяющим обстоятельством в выборе формы артикля является пространственное отношение лица или вещи, о которых идет речь, к говорящему субъекту. Оканчивающийся на — а артикль обозначает лицо или вещь, находящиеся в непосредственной близости от говорящего, в пределах видимости и действительно наблюдаемые говорящим; артикль на — о употребляется для более или менее удаленных от говорящего лиц и предметов, которые, однако, также в большинстве случаев еще находятся в его поле зрения, в то время как артикль на — / обозначает нечто известное говорящему, однако находящееся в данный момент за пределами его поля зрения[21]. В этих явлениях наглядно проявляется, что общая форма «субстанци — ации», представления в качестве «вещи», выражаемая в артикле, возникает из функции пространственного указания и первоначально еще полностью связана этой функцией; что она еще самым тесным образом примыкает к различным способам пространственного указания и их модификациям, прежде чем наконец на относительно поздней стадии, не происходит отделение чистой категории субстанции от частных форм пространственного созерцания.

Если же попробовать и дальше проследить развитие языка от первых четко выраженных пространственных различий к общим пространственным определениям и пространственным обозначениям, то окажется, что и в этом случае верен принцип, согласно которому направление этого процесса — от внутреннего к внешнему. «Различение зон в пространстве» начинается от той точки, где находится сам говорящий, и движется расширяющимися концентрическими кругами, чтобы структурировать объективное целое, систему и совокупность координат. Пространственные различия первоначально самым тесным образом связаны с определенными материальными различиями, а из них особое значение имеет различение частей собственного тела, служащее исходной точкой всей дальнейшей ориентации в пространстве. Получив ясное представление о собственном теле, осознав его как замкнутый и внутренне упорядоченный организм, человек пользуется им как своего рода моделью, строя по его подобию весь мир. Тело служит человеку первичной сеткой координат, к ней он в дальнейшем постоянно возвращается и на нее постоянно ссылается — и из нее же он также заимствует обозначения, необходимые для описания его пространственной экспансии.

В самом деле, почти повсеместно наблюдается факт, что выражение пространственных отношений самым тесным образом связано с определенными словами, обозначающими вещи, среди которых опять?таки первое место занимают слова, относящиеся к отдельным частям человеческого тела. Внутреннее и внешнее, находящееся впереди и сзади, сверху и снизу, именуется через соотнесение с определенным чувственным субстратом в целом человеческого тела. Там, где более развитые языки обычно используют для выражения пространственных отношений предлоги или послелоги, в языках примитивных народов почти повсеместно встречаются именные выражения, или сами являющиеся именами, обозначающими части тела, или со всей очевидностью от них происходящими. Как указывает Штейнталь, африканские языки манде выражают наши предложные понятия «очень материально», используя для «позади» самостоятельное существительное, обозначающее спину или заднюю часть тела, для «перед» — слово, обозначающее глаз, в то время как «на» передается словом, обозначающим затылок, «в» — словом, обозначающим живот и т. п.[22]. В той же функции используются в других африканских языках, а также в языках Океании, слова, обозначающие лицо и спину, голову и рот, поясницу и бедра[23]. И даже если на первый взгляд это покажется особенно «примитивным» способом обозначения, тем не менее обнаруживается, что точный аналог этого способа присутствует и на продвинутых стадиях развития языка[24]. Правда, тем не менее язык обычно не ограничивается тем, чтобы использовать в качестве подобных «пространственных существительных» одни только обозначения членов и органов человеческого тела, но, оставаясь верным этому принципу, он движется дальше, к более общему его использованию. Для выражения «позади», вместо слова, обозначающего спину, можно воспользоваться теперь таким словом, как «след», для «под» — такими словами, как «почва» или «земля», для «над» — таким словом, как «воздух»[25]. Следовательно, наименование заимствуется уже не только из сферы собственно человеческого тела, однако метод, которым язык пользуется для описания пространственных отношений, остается прежним. Выражение пространственных отношений подчиняется представлению о конкретном пространственном объекте. Особенно ясно это проявляется в большинстве урало — алтайских языков в формировании слов, обозначающих пространственные отношения: здесь для выражений «над» и «под», «перед» и «позади», «вокруг» и т. п. почти исключительно используются именные выражения, такие как «верхушка» или «вершина», «основание», «след», «сердцевина», «окрестности» и т. п.[26].

И даже тогда, когда язык в выражении чисто мысленных отношений уже достиг большой свободы и абстрактной ясности, старое пространственное и тем самым — опосредованно — чувственно — материальное значение, бывшее исходным, по большей части еще очень ясно просматривается. Тот факт, что индоевропейские «предлоги» первоначально были самостоятельными словами, доказывается уже хотя бы тем, что при соединении с глагольной основой они остаются весьма мало с ней связанными, так что, например, аугмент и редупликация в подобных сложениях оказывается между предлогом — приставкой и глагольной формой[27]. Кроме того, развитие отдельных индоевропейских языков, например славянских, демонстрирует возможность постоянного возникновения новых «непервообразных предлогов», чье материальное значение либо продолжает сохраняться в языковом сознании, либо может быть непосредственно выявлено в ходе исторического анализа[28]. В целом обнаруживается, что индоевропейские падежные формы с древнейшего времени служили выражением внешних пространственно — временных или прочих наглядных характеристик, лишь постепенно развив на их основе свое более позднее «абстрактное» значение. Так, инструментальный падеж первоначально был падежом, значащим «рядом», «вместе с», который затем, по мере перехода созерцания пространственного сопровождения в созерцание сопутствующего и модифицирующего обстоятельства, становится указанием на средство или причину действия. Из пространственного «откуда» развивается каузальное «благодаря чему», из «куда» — общее понятие цели и назначения[29]. Правда, локалистская теория падежа столь же часто оспаривалась не только на основании данных истории языка, но и на основании общих гносеологических соображений, сколь часто ее пытались обосновать и подкрепить соображениями такого же рода. Если в духе локалистских представлений указывалось, что всякое развитие языка, как и мышления вообще, должно идти от наглядного, «конкретно — жизненного» к понятийному и что тем самым изначально — пространственный характер всех падежных функций доказан, так сказать, a priori[30], то в ответ на этот аргумент возражали, что в данном случае понятие созерцания неоправданно сужается до определенной частной области, области пространственного созерцания. Ведь не только передвижение в пространстве, но и разнообразные другие динамические отношения, такие как победа и поражение, воздействие и претерпевание воздействия, даны в непосредственно наглядном восприятии — все они могут быть увидены глазами[31]. Однако это возражение, сделанное Б. Дельбрюком, все же неубедительно, по крайней мере в той форме, в которой оно представлено. Ведь со времени проведенного Юмом анализа понятия каузальности не подлежит никакому сомнению, что не существует чувственного впечатления и непосредственного созерцания того, что мы называем процессом «воздействия». Все находящиеся в нашем распоряжении «данные» относительно причины и ее действия заключаются в установлении определенных пространственных и временных отношений, отношений смежности и последовательности. Вундт, также возражающий против локалистского подхода, утверждал, что пространственные параметры отнюдь не исчерпывают всех чувственно — наглядных свойств предметов, однако он тут же снова лишает этот довод остроты, признавая, что пространственные свойства обладают по сравнению со всеми прочими характерным преимуществом: все другие отношения всегда одновременно являются и пространственными отношениями тоже, в то время как только пространственные в состоянии и сами по себе образовывать предмет созерцания[32]. Тем самым оказывается вероятным, что и язык может прийти к выражению чисто «интеллектуальных» отношений лишь вычленив их из их сочетания с пространственными отношениями, так сказать, «выделив» их из этих отношений. Конечно, в уже сформировавшемся строе наших флективных языков можно опознать в каждой из основных падежных форм также и определенную логико — грамматическую функцию, которой они по сути и служат. Именительный падеж обозначает носителя действия, его объект — винительный или родительный, в зависимости от того, касается ли это действие всего объекта или его части, и даже пространственные в более узком смысле падежи могут быть включены в эту схему, поскольку в них наряду с их специфически — пространственным смыслом выражается и некоторое общее отношение, связывающее понятие существительного с понятием глагола[33]. Однако если с этой точки зрения логико — грамматический смысл в сопоставлении с пространственно — наглядным легко может показаться ???????? ?? ?????[51]*, то гносеологические и историко — лингвистические соображения, в свою очередь, с необходимостью приводят нас к тому, чтобы признать именно в пространственно — наглядном смысле подлинное ???????? ???? ????[52]*. В самом деле, превосходство пространственного значения над логико — грамматическим проявляется тем более ясно, чем больше углубляешься в рассмотрение языков, наиболее продуктивных в развитии «падежных форм». Наряду с языками американских аборигенов[34] таковыми оказались языки урало — алтайской семьи. Но именно они не выработали трех «собственно грамматических» падежей, так что отношения, передаваемые в индоевропейской семье с помощью именительного, родительного и винительного падежа, выявляются в этих языках только из контекста. Настоящий именительный падеж как падеж субъекта отсутствует, генитив либо не выражается формально вообще, либо замещается «адессивом», формой, выражающей в сущности просто присутствие в определенном пространстве. Зато тем пышнее цветут в этих языках средства выражения чисто пространственных характеристик. Наряду с обозначением места как такового наблюдается величайшее разнообразие и точность в особых указаниях на местоположение предмета или направление его движения. В результате возникают такие падежи, как аллатив и адессив, инессив и иллатив, транслатив, делатив и сублатив, с помощью которых передаются нахождение внутри некоторого предмета и рядом с ним, проникновение в него и выход из него наружу и т. п.[35]. «Данные языки, — описывает Фр. Мюллер духовные основы указанных процессов, — не останавливаются на внешней фиксации объекта, они прямо?таки проникают внутрь объекта и строят формальное противоречие между внешним и внутренним, между верхней и нижней частью объекта. В результате комбинации трех отношений: покоя, движения в сторону предмета и движения от предмета с категориями внутренней и внешней, а в некоторых языках — и верхней части объекта — возникает множество падежных форм, для которых в наших языках полностью отсутствуют соответствия и которые мы поэтому совершенно не в состоянии адекватно передать»[36]. Это чисто наглядное выражение падежных отношений пребывает в столь очевидной близости к простому чувственному выражению, что при всей дифференциации пространственных отношений сами эти отношения еще постоянно передаются в языке вещественными существительными.

Следует, однако, заметить, что выражение направления и различий в направлении, каким бы чувственным ни было его воплощение в языке, всегда содержит новый духовный момент по сравнению с простым выражением присутствия, нахождения в каком?либо месте. Во многих языках для обозначения отношений, передаваемых нами обычно с помощью предлогов, подобно пространственным существительным используются также пространственные глаголы. Гумбольдт, поясняющий в своей книге о языке кави их употребление примерами из яванского языка, добавляет, что в сравнении с использованием пространственных существительных употребление пространственных глаголов требует более тонкого языкового чутья, поскольку выражение действия более свободно от вещественного элемента, чем обозначение отношений с помощью только существительного[37]. И в самом деле, в противоположность описанию отношений через существительные, которым всегда присуща некая скованность, обозначение пространственных отношений с помощью глаголов ведет к тому, что они становятся словно текучими. Само по себе еще совершенно наглядное выражение чистого действия подготавливает будущее мысленное выражение чистых отношений. И в этом случае для выражения пространственных характеристик в качестве исходной точки по большей части используется человеческое тело, но на этот раз не его отдельные части, а его движения, т. е. язык опирается уже не на его, так сказать, простое материальное бытие, а на его деятельность. Исследование истории языка также позволяет утверждать, что в тех языках, где наряду с пространственными существительными имеются пространственные глаголы, первые являются более ранними, вторые — относительно поздними образованиями[38]. При этом с помощью выбора глагола и его значения передаются в первую очередь различия в «смысле» движения, различия в передвижении от этого пункта к тому. Затем, уже в ослабленной форме, данные глаголы функционируют наподобие суффиксов, которыми обозначаются характер и направление движения. Языки американских аборигенов выражают с помощью таких суффиксов, происходит ли движение в каком?либо помещении или же за его пределами, в особенности внутри дома или вне его; проходит ли оно по воде или по суше, по воздуху или под водой; по направлению к берегу или от берега, от костра к дому или наоборот[39]. Однако из множества всех этих различий, задаваемых исходной точкой и целью движения, а также характером и средствами его осуществления, прежде всего выделяется одно противопоставление, все больше и больше занимающее центр обозначения. Естественная, в определенном смысле «абсолютная» система координат для любого отображения движения совершенно очевидно задается в языке местоположением говорящего и того, к кому он обращается. Так, неоднократно и с большой точностью и четкостью различается, происходит ли движение от говорящего к слушающему или в обратном направлении или же, наконец, от говорящего к третьему лицу или предмету[40]. Вот на подобные конкретные различия, полученные благодаря соотнесению с какой?либо чувственной вещью или соотнесению с Я и Ты, и опирается язык, чтобы выработать в дальнейшем на их основе более общие и «абстрактные» обозначения. Теперь могут возникнуть определенные классы и структуры суффиксов, делящих все возможные виды передвижения в соответствии с некоторыми важнейшими точками пространства, в особенности со сторонами света[41]. Общее впечатление таково, что отдельные языки могут идти очень различными путями в разграничении обозначений покоя и направления движения. Акценты между теми и другими могут быть распределены самым различным образом: если языки «предметного» типа, подчеркнуто номинальной формы отдают предпочтение обозначению места, а не движения, обозначению местонахождения, а не направления перемещения, то в языках вербального типа, как правило, господствует обратное соотношение. Среднее положение занимают, возможно, те языки, которые хотя и верны примату местонахождения над направлением движения, однако обозначают местонахождение глагольными средствами. Так, например, суданские языки постоянно используют для выражения пространственных отношений, таких как «верх» и «низ», «внутри» и «снаружи», пространственные существительные, однако сами эти существительные включают в себя глагол, обозначающий нахождение в определенном месте. Этот «глагол места» регулярно употребляется, чтобы обозначить действие, происходящее в определенном месте[42]. Получается так, словно созерцание действия не может оторваться от созерцания простого наличия в определенном месте и словно остается в его власти[43], однако в то же время и это наличие, простое существование в определенном месте предстает как своего рода действие субъекта, заключенного в нем. Это лишний раз подтверждает, насколько изначальное созерцание в языке завязано на «данность» пространства и как оно тем не менее с необходимостью вынуждено переступать ее пределы, как только переходит к изображению движения и чистого действия. Чем энергичнее рассмотрение обращается к чистому действию и чем четче постигает его в его своеобразии, тем больше субстанциальное единство пространства в конце концов преобразуется в функционально — динамическое единство, а само пространство строится не иначе как своего рода совокупность векторов деятельности, направлений и силовых линий движения. Тем самым в созидание мира представлений, за которым мы до того следили в основном в объективном аспекте, входит новый фактор. В этой частной области формирования языка подтверждается универсальный закон всякой духовной формы, гласящий, что ее содержание и ее задача заключаются не в простом отображении наличной предметности, а в создании новой связи, своеобразной корреляции между «Я» и «действительностью», между сферой «субъективного» и сферой «объективного». В языке — благодаря этой взаимосвязи — «путь вовне» также становится «путем внутрь». Лишь за счет роста определенности, приобретаемой в языке внешним созерцанием, достигает подлинного развития также и внутреннее созерцание: именно формирование пространственных слов становится для языка средством обозначения Я и его отграничения от других субъектов.

Уже по наиболее раннему слою пространственных обозначений ясно видна эта связь. Почти во всех языках именно пространственные указательные элементы стали основой для формирования личных местоимений. Сочленение обоих классов слов в истории языка настолько тесное, что трудно определить, какое из них следует считать более ранним, а какое — более поздним, какое исходным, а какое — производным. В то время как Гумбольдт в своем основополагающем сочинении «О родстве наречий места и местоимений в некоторых языках» попытался доказать, что личные местоимения в целом восходят к словам с пространственным значением, современное языкознание неоднократно склонялось к тому, чтобы занять обратную позицию, возводя характерное для большинства языков разделение дейктических элементов на три группы к изначальному и естественному делению лиц на «Я», «Ты» и «Он». Однако, как бы ни решился этот генетический спор, в любом случае ясно, что личные и указательные местоимения, изначальные способы обозначения лиц и пространственных элементов по своей структуре самым тесным образом связаны и что они словно принадлежат одному и тому же слою языкового мышления. Ведь из одного и того же полумимического — полуязыкового акта указания, из одних и тех же фундаментальных форм «дейксиса» вообще ведут свое начало противопоставление «здесь» (в непосредственной близости) — «вот» (неподалеку) и «там» (далеко), так же как и противопоставление Я, Ты и Он. Как замечает Г. фон дер Габеленц, «здесь — значит там, где нахожусь я, и то, что находится здесь, я называю это, в отличие от вот это и вон то, которые находятся, соответственно, на большем или меньшем удалении. Таким образом объясняется употребление латинских hic, iste, ille = meus, teus, ejus[53]*; как и схождение местоимений второго лица с союзами, обозначающими пространственную и временную близость или сходство, в китайском языке»[44]. Те же связи Гумбольдт выявил в упомянутом сочинении на материале малайских языков, а также японского и армянского языков. Далее, все развитие индоевропейских языков показывает, что местоимение третьего лица по своей форме неотделимо от соответствующего указательного местоимения. Подобно тому как французское il восходит к латинскому ille, так и готское is (= немецкому er) соответствует латинскому is[54]* — да и местоимения первого и второго лица в индоевропейских языках во многих случаях демонстрируют явную этимологическую связь с указательными местоимениями[45]. Точно такие же отношения наблюдаются в семитских и алтайских языках[46], а также в языках аборигенов Северной Америки и Австралии[47]. Однако последние обладают еще одной весьма примечательной чертой. Относительно отдельных языков аборигенов Южной Австралии сообщают, что они, выражая действие в третьем лице, прибавляют как субъекту, так и объекту этого действия пространственно — квалифицирующие признаки. То есть, например, если требуется сказать, что мужчина поразил собаку бумерангом, то предложение должно быть составлено таким образом, чтобы оно сообщало, что мужчина — тот, который «вот здесь», — поразил собаку — ту, которая «вон там», — тем или иным оружием. Иными словами, здесь еще не существует общего и абстрактного обозначения для «Он» и «Этот», а слово, что для этого употребляется, соединяется с определенным дейктическим жестом, с которым оно неразделимо. То же отношение характерно для некоторых языков, обладающих выражениями, обозначающими индивидуума, о котором идет речь, как находящегося в совершенно определенном положении: сидящим, лежащим или стоящим, уходящим или приходящим, но при этом в данных языках отсутствует единое местоимение третьего лица. Язык чероки, где подобная дифференциация сильно развита, обладает девятью местоимениями третьего лица вместо одного®. Другие языки различают и в первом, и во втором, и в третьем лице видим или не видим человек, этим местоимением обозначаемый, используя в каждом случае особое местоимение[49]. Наряду с пространственными различиями в положении и удаленности с помощью особой формы местоимения часто выражается и временная соотнесенность с настоящим или не — настоящим; помимо пространственных и временных возможны и другие квалифицирующие признаки[50]. Как видно, во всех этих случаях выражениям, используемым языком для чисто «духовного» различения трех лиц, еще присуща непосредственно — наглядная, прежде всего пространственная окраска. Японский язык, согласно Гофману, выработал местоимение «Я» из пространственного наречия, значащего «посреди», а слово для «Он» — из другого наречия, значащего «вот» или «там». Явления подобного рода непосредственно демонстрируют, как язык словно очерчивает вокруг говорящего чувственно — духовный круг, центром которого является «Я», а периферией — «Ты» и «Он». Своеобразный «схематизм» пространства, наблюдавшийся нами прежде в созидании объектного мира, подтверждается здесь, но в обратном направлении — и лишь в этой двоякой функции само пространственное представление также обретает в языке как целом полностью развитую форму.