Невозможность союза с Западом. Гитлер — солдат
Невозможность союза с Западом. Гитлер — солдат
Кроме того, воин это не просто человек,
участвующий в войне, но особое состояние
духа… Благодаря этому возникает и особое
восприятие мира. Подобный тип человека,
безусловно не является гуманистом; человек не
может оставаться высшей ценностью, когда
стоишь лицом к лицу со смертью.
Виктория Ванюшкина
Хайнрици считался мастером оборонительной стратегии, поэтому даже в условиях его конфронтации с рейхсфюрером СС замены ему не предвиделось. Он встретил меня приветливо, хотя чувствовалось, как он устал. Генерал пожаловался, что ему не хватает сил для распределения их равномерно на всем протяжении линии фронта, в то время как верховное командование держит в тылу целую армию, которая должна ударить по прорвавшемуся к Берлину противнику, и в то же время требует, чтобы он, Хайнрици, остановил русских! Особенно печальное зрелище представляла собою противотанковая артиллерия — часто случалось, что русские бронированные части уничтожали или обращали в бегство довольно многочисленные соединения, у которых не было возможности поражать хорошо защищенные цели. "С одними пулеметами танки не остановишь!" — мрачно резюмировал Хайнрици.
Будучи участником Похода на Восток еще с 1941 года, он очень отрицательно относился к русским, не веря ни в возможность разгромить их под Берлином, ни в возможность договориться с ними. Зато в англо-американцах он видел потенциальных союзников, и даже намекнул мне, чтобы я воспользовался доверием ко мне фюрера и попытался склонить его к миру на Западе, а может быть — и к совместной с капиталистическими странами борьбе против большевизма. Я, не видя особой разницы между русскими и остальными нашими врагами, пообещал, что по крайней мере спрошу мнение Гитлера о сепаратном мире. Хайнрици пожелал мне на прощанье удачи, и я отправился обратно в Берлин.
Когда я, предварительно заверив фюрера в том, что Хайнрици по-прежнему предан Великой Германии, задал вопрос о возможности переговоров с англо-американцами, Гитлер резко прервал меня:
— Что вы объясняете мне все, как ребенку, на пальцах?! Если я стал фюрером немецкого народа, то уж наверное разбираюсь в мировой политике!
Он встал из-за стола и отодвинул один из стульев, предлагая мне сесть. Затем стал расхаживать вдоль стены, и когда несколько успокоился, то продолжил:
— Я и сам долго думал о возможности союза с Западом против большевизма. Вы знаете, я даже строил на этом пропагандистскую кампанию за увеличение германской армии. Но потом… Я понял, что политиканы Запада — не просто выродившаяся и заплывшая жиром верхушка родственных нам народов. О нет! Их давно уже контролирует мировое еврейство, капиталистический кагал — и чем они отличаются от большевиков? В 1933 году я избавил Германию от власти промасоненной клики буржуев и врунов, и я не могу идти на союз с такими же иудократами, только зарубежными, даже чтобы сразиться с иным врагом! Я долго взывал к совести враждебных нам арийских народов, говоря о том, что Германия, страны Оси, бьются со сталинскими ордами за свободу и процветание Европы… А теперь я вижу, что Европа, во имя которой стоит умирать арийцу — это лишь Германия и ее союзники. Что там, на Западе, осталось от Европы? Наглая Франция, вечно наносившая (и нанесшая в этой войне!) удары в спину Германии? Англия, чья внешняя политика строится исключительно на стравливании братских наций континента? Америка, основная масса населения которой — потомки беглых бандитов и авантюристов, не знающие собственного происхождения, да толпы цветных мигрантов и бывших рабов? Они — не Европа!
Нет, поймите меня, если бы они предложили мне мир и союз, я бы согласился, не раздумывая. Но они никогда на это не пойдут. Их разногласия со Сталиным — условность, спор старых господ с новыми. Базис и у капитализма, и у коммунизма один — интернационализм, презрение к личности, искажение истины в интересах правящей верхушки, нетерпимость к инакомыслящим… Меня обвиняют в том, что я ненавижу всех не-германцев, но разве не сражаются в наших рядах даже в эти дни солдаты из всех европейских стран, и даже воины-монахи из далекого Тибета, признавшие боговдохновенность национал-социалистических преобразований? А "терпимые" англичане и американцы интернировали без суда и следствия не только фашистов и национал-социалистов из числа собственных граждан, но и вообще всех немцев и японцев — разве когда-либо я доходил до этого? Никогда, даже с евреями! Видимо, зря не доходил… Национал-социалистическая Германия, фашистская Италия, языческая Япония — враги и коммунистов, и капиталистов, и они не остановятся до тех пор, пока не уничтожат нас, не поставят на колени наши народы. А унижаться, вымаливая мир, которого они никогда не заключат, я не собираюсь. Версингеторикс и Наполеон не просили пощады, поэтому их подвиги вдохновляют нас и сегодня! Хотя бы духовное превосходство, моральная победа должны быть на нашей стороне! Вспомните войну 1914–1918 годов: германский народ даже перед лицом величайших бедствий стоял насмерть, и не он, но лишь жалкая кучка предателей, захватив власть, пошла на сговор с нашими врагами и привела Германию на цепи к Версалю! Но именно потому, что моральное превосходство было не на стороне сионистского капитала и его прислужников внутри нашей страны, а на стороне националистических сил, Германия поднялась с колен. И если ее снова поставят на колени — то не долго смогут удержать!
Знаю, что многие из тех, кто поднялся из ничтожества только благодаря моему доверию, сейчас рассчитывают на милость Запада. Но послушайте, что я скажу, Курт: лучше уж пасть жертвой такого могущественного и несгибаемого народа, как русские, и такого бескомпромиссного и дерзкого врага, как большевизм, чем медленно сгнить в невидимых цепях ублюдочных капиталистов, этих жирных свиней, которые потрясают пачками банкнот перед одурманенными европейцами! О, они будут медленно истреблять нас, будут исподволь бороться с германским, арийским духом, как боролись они с духом французским и британским, с поверженными их ложью белыми нациями, они наводнят наши улицы инородцами, черными, желтыми — и при этом они будут клясться, что они день и ночь трудятся на наше благо, что наши страны процветают, а недовольные их режимом — дураки и преступники! Нет, чем соглашаться на эту медленную агонию, лучше пасть в честном бою, как наши предки, искавшие Вальхаллы! И если национал-социалистическая Германия обречена, я буду счастлив верить, что большевистская, но все же варварски могущественная Россия еще нанесет смертельный удар этим ничтожествам, вообразившим себя хозяевами мира… Жаль, что расплачиваться за это придется, как всегда, простым европейцам.
Теперь, Курт, отправляйтесь к Кайтелю, и скажите ему, чтобы он подумал над укреплением линий обороны на Востоке, но только не ценой ослабления нашего основного резерва. Я верю, что ударная группировка к западу от Берлина сможет в нужный момент переломить ситуацию в нашу пользу!
Уже поздним вечером я явился к фюреру, чтобы отрапортовать о разговоре с Кайтелем. Повышение обороноспособности на Востоке планировалось повысить за счет молодежи из Гитлерюгенда, которую вооружат фаустпатронами и расположат таким образом, чтобы иметь возможность дать отпор наступающим самым широким фронтом танковым соединениям русских. В конце концов, каждый такой мальчик мог сжечь целую боевую машину, а это что-нибудь да значило.
Гитлер выслушал меня невнимательно, и почти сразу объяснил, почему:
— Вы знаете, Курт, я уже не знаю, кому из моих старых соратников могу верить! Представьте себе, Генрих Гиммлер, который везде носится со своим мистицизмом и провозглашает, что его Честь — это Верность, порывается договориться с Западом. Это рейхсфюрер-то СС! Каковы у нас вожди, а? Вот от кого я никак не ждал такой подлости… Самое обидное, что он не понимает, что эти переговоры только ухудшают положение, уверяя анго-американцев в моей слабости. Подумать только — Гиммлера беспокоит то, что он договаривается за моей спиной, но он даже не подумал, что позорит и выставляет бессильной Германию! Вот что значит допущенный до руководства боевыми действиями гражданский теоретик! Если он такой великий полководец и политик, каким себя воображает, то мог бы и выиграть эту войну, не ползая на карачках перед сионистами, а о реинкарнации и походах древних королей кто угодно может рассуждать!
Курт, да разве я смог бы хоть чего-то добиться как вождь целой нации и ее вооруженных сил, если бы сам не отслужил на фронте? Ну, стал бы я обычным философом или политическим писателем… Нет, война — закаляет, даже современная, растерявшая былое величие. Кто был опорой германского национал-социализма? Фронтовики, не смирившиеся с тем, что предатели отдали нашу страну на растерзание западному капиталу. Кто был опорой итальянского фашизма? Солдаты, не желавшие терпеть то, что "союзники" откупились от Италии жалкой подачкой за пролитую ими кровь. Кто был опорой имперских амбиций в Японии? Офицеры, в чьих жилах текла огненная кровь воинственных самураев. И так — в любой стране, в любом националистическом движении. Вся история человечества — да что там, история самой Жизни! — это история борьбы за выживание, и кому, как ни воину, чувствовать это лучше всех остальных?..
Когда началась Великая Война, я на неделю потерял голову. Все время, которое прошло со дня смерти моей матери, меня преследовали неудачи, потому что я жил так, как считал нужным, а не так, как было принято, и не желал расставаться со своими "фантазиями". Мне не раз говорили, что мое мировоззрение устарело, что оно нелепо в век пара, электричества и культурной интеграции… И начало войны — жестокой, антигуманистической, величественной Войны я воспринял, как свою победу. До войны я постоянно находился на грани нищеты, время от времени переступая эту грань, а ничтожества из "бомонда" и "среднего класса" процветали, потому что это был их мир, но не мой. Но в военное время все их "цивилизованные" манеры и принципы стали бесполезны, а у меня было все, что нужно солдату — воля, мужество и патриотизм. И потом, я надеялся, что грохот пушек наконец-то разбудит древний германский дух, который выметет поганой метлой с нашей земли всех этих самодовольных буржуев, наглых евреев, вечно оскорбленных, а на самом деле — процветающих инородцев… Так и произошло, хотя и не сразу. И, может быть, Великой Германии, рожденной в пламени войны, в пламени войны и суждено погибнуть…
Я чувствовал, что мне нечего делать в австрийских вооруженных силах, рядом со славянами и венграми. Австро-Венгрия к тому времени уверовала в то, что Почва выше Крови, и гибель не заставила себя ждать. А вот Германия Вильгельма Второго была совсем иной. Ей я хотел служить, точнее — ее народу, последнему хранителю германского наследия! Впрочем, в Австрии меня все же заставили принудительно пройти обследование на предмет годности к воинской службе, но только для того, чтобы признать меня негодным! Теперь у меня был еще один повод сражаться на фронте: я хотел доказать (прежде всего самому себе), что я — настоящий германец, т. е. воин. И вот баварский король Людвиг III получает в свое распоряжение еще одного солдата — Адольфа Гитлера.
Курт, вы фронтовой офицер, и вы наверняка хорошо меня понимаете. Какое то было время! История словно поднесла к жирным мордам поборников "экономической конкуренции", обрекавшей Германию быть вечной марионеткой иностранных банков, здоровенный кукиш: нет, прежде чем торжествовать победу над великим народом, вам придется скрестить с ним мечи, ублюдки! Казалось, возвращается эпоха наполеоновских войн…
Как мы, солдаты, боялись в начале войны, что все кончится без нашего участия, что мы не успеем доказать в бою свою верность Великой Германии! А какой грандиозный в своей простоте план ведения боевых действий был реализован: молниеносным ударом поставить на колени Францию, разгромить английские войска на континенте, а затем обрушить всю мощь Германии на Россию! Я счастлив, что мне довелось сделать в этом отношении больше, чем генералам той войны: пусть потомки достигнут еще большего.
Никогда не забуду своего первого боя. На рассвете загрохотали орудия, вокруг начали рваться снаряды — враг попытался застать нас в расплох, ведь дела его были плохи, и любыми средствами нужно было остановить германскую армию в ее марше на Запад. Мы схватились за оружие, но наш командир не утратил выдержки даже под артиллерийским огнем. Несколькими словами он навел порядок среди солдат и приказал двигаться вперед, рассредоточившись. Мы шли в затянутую дымом неизвестность, осознавая, что каждую секунду любого из нас может разорвать на части снарядом или поразить осколком. Без всякого приказа мы запели "Дойчланд убер аллес". А потом впереди, прямо на картофельном поле, появился враг — и мы ударили в штыки. Я побежал вперед с нечленораздельным криком и столкнулся лицом к лицу с перезаряжавшим винтовку французским солдатом примерно моих лет.
Он был очень испуган — это ясно читалось в его широко распахнутых глазах. Должно быть, это и для него был первый бой. Страх, как видно, и помешал ему вовремя отреагировать на мое появление. А дальше — я помню все, словно это было вчера: я не смог сразу ударить живого человека, даже врага, штыком. Я налетел на него и сбил с ног прикладом, он упал навзничь — и вдруг выпустил оружие из рук, его глаза наполнились слезами, он что-то сбивчиво заговорил по-своему… Я почувствовал отвращение, но в то же время я прекрасно понимал этого обреченного французского парня. Увидев, что я замер, он решил, должно быть, что я внял его мольбам, и приподнявшись, заговорил еще горячее, глотая слезы. И тогда я одним быстрым движением нанес ему удар штыком, прямо в сердце. В тот миг мне открылось многое, столь многое, что только свист пуль рядом привел меня в чувство. И я, выдернув оружие из трупа, пошел дальше.
Это сражение длилось четыре дня, и много моих товарищей осталось на поле боя. Понеся жестокие потери, мы были вынуждены вернуться в исходное расположение, предоставив свежим резервам наступать дальше. И я, усталый солдат, прямо на колене, на измятом блокнотном листке, принялся писать стихотворение о Вотане. Большая часть подобных стихотворений не сохранилась — да и ничего особенного в них не было, но сам факт очень показателен.
Таким было начало той войны. Но потом, когда стало ясно, что быстрой победы мы не добьемся, я не пал духом. Напротив — я совершенно утратил страх смерти, и мой романтический энтузиазм уступил место спокойному мужеству. Я уже ничего не собирался "доказывать" — ни себе, ни другим. Однако меня наградили "железным крестом" — а солдатам и ефрейторам таких наград никто особо не раздавал! Хотя шут с ними, с наградами — главное, что я вынес с фронта, это знание того, что такое война и что такое человек на войне. Если бы я не сражался в одних окопах со всеми остальными солдатами, они бы никогда не пошли за мною! Они, представители самых мирных профессий, сражались и умирали за свою Родину — поэтому самый последний солдат, самый последний чернорабочий значит для нации куда больше, чем любой прославленный политикан или человек "чистого умственного труда". Конечно, по книгам, скульптурам, грандиозным сооружениям люди будущих поколений судят о цивилизациях, но что стоят книги и дворцы, когда людям нечего жрать и нечем дать отпор захватчикам?
Единственное, что меня несколько смущало на фронте — так это то, что в отношениях с немногочисленными женщинами, которые были не прочь крутить романы с простыми солдатами, царила откровенная фривольность. Мне было долго этого не понять, мне были противны "полковые давалки" (обычно их роль играли поварихи, обслуживавшие вставшие лагерем войска), мне были противны те, кто пользовался услугами этих добровольных проституток, прекрасно зная, что он делит эту женщину с десятком или более других мужчин. Но… Должно быть, таковы законы войны. Героическая "любовь до гроба" в наши дни — удел немногих. Любовь, совокупление торжествует над Смертью. Это хорошо знали наши предки… Хотя сам я так и не смог победить в себе отвращение к подобной "любви".
Итак, в начале войны я верил, что мне ничего больше не нужно кроме счастья быть защитником своего народа. Но потом у меня постепенно появилось чувство, что это — только начало, что я должен пройти эту кровавую школу, чтобы достигнуть чего-то гораздо большего. Эту уверенность укрепляло и то, что сама судьба хранила меня от гибели в бою или под артиллерийским огнем. Вам рассказывали о том, что однажды я покинул блиндаж за несколько секунд до того, как он был разрушен снарядом? Это чистая правда: дело в том, что я заснул, и мне приснился какой-то страшный сон. Очнувшись, я почувствовал, что должен покинуть подземное помещение, хотя бы под вражеским обстрелом. Как только я отошел на пятнадцать или двадцать шагов от входа, грянул взрыв, и от блиндажа осталось одно название — все, кто остался там, погибли. Со временем я научился предчувствовать опасность: под пулями я поднимался во весь рост, потому что чувствовал — мне не суждено умереть здесь и сейчас, но в то же время даже в самой мирной обстановке я был настороже, если у меня было предчувствие, что рядом опасность. В октябре 1916 г. я все же был ранен, но в битве на Сомме и это было огромной удачей — там воздух был словно нашпигован свинцом. Поэтому в конце войны, когда судьба сама подставила меня под удар, едва не ставший смертельным, я решил, будто утратил дар предчувствовать будущее… Вы не устали, Курт?
Я поспешно заверил фюрера, что для меня нет ничего интереснее, чем слушать его рассказы, и он продолжил:
— Тогда уже был 1918 год, середина октября. Ипрский фронт стабилизировался, и мы были уверены, что сможем переломить ход растянувшегося на недели сражения. Даже в те дни, когда внутренний враг пришел на помощь Антанте, простые солдаты стояли насмерть, веря в победу. Мой батальон был на южном участке фронта. Мы заняли позицию на холме, откуда открывался великолепный обзор, и начали устанавливать пулеметы — но не успели сделать этого до конца. Раздался хорошо знакомый нам вой снарядов и далекие раскаты артиллерийских залпов, мы залегли… И мир вокруг нас на какое-то перестал существовать — враг одновременно обрушил на наши позиции разрывные и газовые снаряды. Это был Ад кромешный! Команда "Газы!" прозвучала слишком поздно, мы успели наглотаться отравы, и многие в страшных мучениях распрощались с жизнью прямо на месте. Мне повезло — сначала я даже не понял, как сильно отравлен — у меня хватило сил не только с разрешения командира самостоятельно отправиться в лазарет, но и перед этим отметиться у батальонного писаря. Однако по пути в лазарет я начал испытывать сильнейшее головокружение, затем мир начал меркнуть у меня перед глазами, и наконец пришла такая боль, что я не смог даже внятно объяснить санитарам и врачу, что со мною — я просто стонал, прижав ладони к глазам. Мои зрачки словно раскалились докрасна, меня окутала темнота, в которой проносились невообразимые фантастические образы — я даже решил, что схожу с ума, но врач успокоил меня, сказав что таковы результаты попадания яда в глаза. Однако он не стал меня обманывать, сразу сказав, что дело очень серьезное, и что, скорее всего, я навсегда лишился зрения. Уже потом, в госпитале Пазевальк, выяснилось, что все не так страшно… Но заметьте, Курт: даже тогда, страдая от незатихающей боли, слепой и беспомощный, я не пожалел о том, что добровольно избрал ремесло солдата! Теперь я знаю — это было испытание. Я прошел его — и годы спустя возглавил германский вермахт на пути к величайшим победам. Да что там вермахт — весь германский народ! И ни один пацифист, ни один поборник "исключительно гуманных методов" никогда не поймет, почему люди пошли за мною.
Здесь фюрер спохватился, что отнял и у себя, и у меня много времени, и я покинул его. Идя по коридору, я еще раз поразился тому, что этого человека можно слушать бесконечно, не замечая ни усталости, ни времени.