Глава 24 На цивилизационном перепутье

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 24 На цивилизационном перепутье

Едва ли не отчетливее всего беспрецедентная новизна вызовов и проблем, перед которыми оказалась постсоветская Россия, проявляется в трудностях ее цивилизационного самоопределения. Инициированный еще при Ельцине всероссийский поиск «национальной идеи» можно рассматривать как попытку, скорее всего неосознанную, восстановить давнюю традицию самобытного цивилизационного проектирования, как очередную заявку на обретение цивилизационной самодостаточности. Но уже одно то, что такую идею сформулировать так и не удалось, свидетельствует о глубине переживаемого страной кризиса идентичности. Если прежние отечественные цивилизационные проекты выявляли свою стратегическую нежизнеспособность после того, как выдвигались и начинали реализовываться, то теперь неразрешимые проблемы обозначились уже на стадии самого проектирования.

Конституция 1993 года, независимо от замыслов ее авторов, документировала новую цивилизационную стратегию. От прежних комбинаций силы, веры и закона, воплощенных в соответствующих институтах, в ней не осталось и следа. Она не только декларировала универсализм закона и равенство перед ним, что при отсутствии свойственных советским конституциям ограничительных оговорок блокировало произвольное применение силы. Провозгласив неотчуждаемость и природную первичность человеческих прав и свобод по отношению к государству и одновременно расширив их границы до права избирать главу государства, Конституция лишила прежней политико-идеологической роли и веру. Отбрасывая ее атеистическо-коммунистический вариант, Россия отказывалась и от использования ее религиозной формы в качестве источника легитимации власти. А если учесть, что после многовекового подчинения государству церковь стала от него независимой, то принципиальная новизна постсоветского цивилизационного выбора страны станет очевидной. Отсюда, однако, еще не следует, что остался в прошлом поиск ею своей цивилизационной особости и самобытности. Попытки сформулировать «национальную идею» свидетельствуют о нежелании от такого поиска отказываться. Неудачи же на этом пути лишь обозначили сложность и неподатливость проблемы. Отложив ее решение при Ельцине и продолжая откладывать при Путине, Россия остановилась на цивилизационном перепутье.

Страны Восточной Европы и бывшие советские республики Прибалтики с подобными проблемами не сталкивались. Они изначально ориентировались на интеграцию в современную западную цивилизацию и ее институты – иные «национальные идеи» всерьез не обсуждались уже потому, что не выдвигались. Поэтому многие из них довольно быстро оказались в составе НАТО и Европейского союза, а другие готовят себя к тому же и ждут своей очереди. Постсоветская Россия тоже сделала несколько шагов в этом направлении. Речь идет не только о статусном членстве в «Большой семерке» – клубе семи наиболее развитых стран мира, превращенном после принятия туда России в «восьмерку», но и о вступлении в Совет Европы, а также о признании Москвой обязательными относящихся к ней решений Европейского международного суда по правам человека. Тем самым вектор цивилизационного развития был обозначен достаточно отчетливо. Страна двинулась в западную цивилизацию второго осевого времени, самим этим движением подтверждая, что притязания этой цивилизации на осевой, т.е. глобальный, статус отнюдь не безосновательны. Но то не было и отказом от поиска самобытной альтернативы, который, однако, конкретного воплощения в новом цивилизационном проекте так и не получил.

Этот поиск стимулировался и стимулируется тем, что постсоветская Россия была признана мировым сообществом законной и единственной правопреемницей СССР. Она унаследовала от него статус великой ядерной державы, а вместе с ним – и право на постоянное членство в Совете безопасности ООН. Это значит, что сохранились предпосылки для воспроизведения прежней державной идентичности. Но последняя, как мы неоднократно отмечали, нуждается в постоянной подпитке военными победами и территориальными приобретениями. Поэтому распад СССР и последующие военные неудачи в Чечне в сочетании с неспособностью государства противостоять идущим из нее террористическим угрозам не могли не сопровождаться и размыванием этой идентичности с сопутствующим ослаблением ее консолидирующего потенциала. Кроме того, сама по себе она никогда, даже во времена военных триумфов, не была равнозначна идентичности цивилизацион-ной, конструирование которой всегда сопровождалось в России, за исключением разве что «греческого проекта» Екатерины II, попытками синтезирования военной силы и веры – религиозной либо светской.

Многие современные российские почвенники убеждены в том, что иного пути у России нет, что она может существовать и развиваться только как православная имперская держава. Однако в современных условиях такой проект даже обосновать непросто, не говоря о возможности его реализации. Ведь предпосылки его воплощения в наши дни еще менее благоприятны, чем в XIX – начале XX века, когда он обнаружил свою стратегическую несостоятельность.

Во-первых, имперско-державная и православная формы государственной идентичности в те времена не были столь ослаблены, как после распада советской империи, успевшей за время своего существования навязать стране атеизм и лишить церковь ее традиционной функции: источником легитимации верховной власти она быть перестала и вернуть ей эту роль в светском конституционном государстве не представляется возможным.

Во-вторых, исчезла прежняя историческая перспектива, даже гипотетическая, лидерства России во всем православном мире как преемницы Византии в результате освобождения единоверцев от турецкого господства и завоевания Константинополя как символического цивилизационного центра. Османское владычество осталось в прошлом, а большинство православных народов ориентированы сегодня на интеграцию в западную цивилизацию и в лидерстве России и опеке с ее стороны потребности не испытывает.

В-третьих, после освобождения от российского (советского) военно-державного влияния славянских стран Восточной Европы и их вхождения в НАТО и Европейский союз лишилась жизненных корней идеология панславизма, призванная в последние десятилетия правления Романовых на помощь идеологии православной. В 1914 году данный проект втянул страну в мировую войну, которая – несмотря на поддержку Англии и Франции – обернулась обвалом государства. Постсоветская же Россия не может вернуться на этот путь в принципе. И потому что никаких предпосылок для цивилизационного единства ни в славянском, ни в частично пересекающемся с ним православном мире сегодня не просматривается. И потому, что военная сила России после распада советской империи заведомо уступает совокупной силе объединенного Запада. Как показали события 1999 года в Югославии, Москва ничего, кроме политико-идеологической риторики, противопоставить ему не в состоянии37.

Сказанное означает, что адаптация прежних самобытных цивилизационных проектов к изменившимся обстоятельствам наталкивается на труднопреодолимые препятствия. Более того, обращение к западному проекту и заимствование его базовых принципов – верховенства закона и первичности прав и свобод граждан по отношению к государству- свидетельствуют о глубоком кризисе самой идеи самодостаточной и альтернативной Западу цивилизации. Потому что недостаточность старых элементов (силы и веры) для цивилизационного проектирования конституционными декларациями о демократическом и правовом государстве отнюдь не компенсируются. Если помнить о том, что фактически российское государство функционирует как имитационно-демократическое и имитационно-правовое, то вывод об отсутствии у России какого-либо цивилизационного проекта вряд ли может быть аргументировано оспорен. Феномен конституционно-выборного президентского самодержавия восполнить это отсутствие не может тоже: оно связывает постсоветскую Россию с Россией советской и досоветской, но уже сам факт его выборности свидетельствует о невозможности воспроизводить традиционную легитимацию единоличной власти комбинированием силы, веры и добавленного к ним с петровских времен, а в советский период снова отброшенного, юридического узаконивания. Если же это невозможно, то тем самым исключается и восстановление ее, власти, былого сакрального статуса.

Размытость цивилизационного качества и неопределенность цивилизационного вектора обнаруживают себя не только во внутренней, но и во внешней политике российского руководства, которая при Ельцине лишь нащупывалась, а при Путине обрела

37 Во время натовских бомбардировок в Югославии, вызвавших резкую и обоснованную критику со стороны официальной Москвы, Ельцин счел нужным напомнить тогдашнему президенту США Клинтону, что Россия – великая ядерная Держава, способная заставить с собой считаться. Однако при сложившемся после распада СССР соотношении сил никаких последствий подобные заявления иметь не могли, как и консолидировавшие большинство российского политического класса призывы принять Югославию в межгосударственный союз России и Белоруссии. В конце XX века православно-славянская цивилизационная альтернатива объединившемуся Западу, в отличие от начала этого столетия, реальное внешнеполитическое воплощение могла получить, повторим, только в риторике.

вполне отчетливые очертания. Она включает в себя сохранение и упрочение военнодержавия и, соответственно, роли России как одного из мировых центров влияния, доминирование ее на большей части постсоветского пространства как лидера экономической и военно-политической интеграции стран СНГ, что должно способствовать и решению первой задачи, при одновременно ориентации на интеграцию в европейское сообщество38. Но им но потому, что политика эта продиктована главным образом прагматическими соображениями и лишена цивилизационной определенности, она оказывается уязвимой и с прагматической точки зрения.

Дело не только в том, что имитационно-демократическая и особенно имитационно-правовая природа постсоветской российской государственности блокирует экономическую интеграцию в Европу. Дело и в том, что сохраняющееся влияние России на постсоветском пространстве оказывается возможным главным образом постольку, поскольку на большей его части утвердились государственные формы аналогичного типа. Но такое влияние может быть лишь ситуативным и не может быть стратегически устойчивым по причине отсутствия у него цивилизационного измерения. Последнее же не сводится к наличию ядерного оружия и к превосходству в военной силе вообще. Оно предполагает либо дополнение силы последовательно проведенным принципом законности, что означает отказ от самобытного цивилизационного проектирования и вхождение вслед за Западом во второе осевое время, либо компенсацию невоплощенности этого принципа верой. Однако над-конфессиональная коммунистическая вера, идеологически скреплявшая советскую империю, успела иссякнуть, а досоветское доминирование православия сегодня невозможно официально санкционировать даже в границах Российской Федерации, не говоря уже о его распространении на другие постсоветские государства.

38 Эти внешнеполитические установки неоднократно провозглашались президентом Путиным. Ссы лаясь на «весь наш исторический опыт», он говорит о том, что «такая страна, как Россия, может жить и развиваться в существующих границах, только если она является сильной державой». Не вызывает у него сомнений и то, что «важнейший внешнеполитический приоритет» России находится в постсоветском пространстве («мы рассматриваем пространство СНГ как сферу наших стратегических интересов»). Вместе с тем «наш с вами исторический выбор» президент видит «в широком сближении и реальной интеграции в Европу» (Послание Президент Владимира Путина Федеральному Собранию Российской Федерации // Российская газета. 2003. 19 мая).

Современный вызов российскому великодержавию – это вызов именно цивилизационный. И пока ответ на него не найден (а он не найден), зона международного влияния России будет сужаться. Ее политическое столкновение с консолидировавшимся Западом в 2004 году во время президентских выборов в Украине было в первую очередь столкновением цивилизационных принципов и лишь во вторую – геополитических амбиций. Точнее говоря, то был конфликт инерционной державно-имперской установки, которая впервые в отечественной истории предстала неоформленной в какой-либо цивилизационный проект, и установки западной цивилизации на универсальность, т.е. на превращение в глобальную цивилизацию второго осевого времени. Киевская «оранжевая революция», направленная против бюрократической имитации демократическо-правовой избирательной процедуры, обнаружила предрасположенность значительной части не только украинского политического класса, но и украинского общества к тому, чтобы в эту цивилизацию интегрироваться. Тем самым оно заявило и о своей готовности двигаться от протогосударственной культуры к государственной, от протонации – к современной гражданской нации, от имитационно-демократической и имитационно-правовой государственности – к демократической и правовой.

Российское общество такой готовности не демонстрирует. Это позволяет его политическому классу сохранять традиционную державно-имперскую ориентацию, которая, в свою очередь, позволяет ему мыслить и действовать в логике альтернативного Западу цивилизационного проекта даже при невозможности его внятно артикулировать. Поэтому в моменты, когда западное цивилизационное пространство начинает расширяться за счет территорий бывшей советской империи, цивилизационная логика вытесняется геополитической. Так было в конце правления Ельцина, когда в ответ на очередное расширение НАТО с включением в него прибалтийских государств тогдашний министр иностранных дел, а впоследствии премьер-министр Евгений Примаков выдвинул идею тройственного пакта Москва – Пекин – Дели, призванного противостоять «однополярному миру». Так было и во время политического противоборства с Западом по поводу событий на Украине, когда с той же идеей выступил президент Путин. Однако подобного рода геополитические проекты, выдвигаемые против проекта цивилизационного, реализацию которого продолжает осуществлять Запад, заинтересованного отклика у предполагаемых партнеров не находят и лишь оттеняют трудности именно цивилизационного самоопределения России.

Эта ситуация неопределенности, в которой пребывает страна, не позволяет нам говорить об исторических результатах постсоветского периода, как мы делали это в предыдущих частях книги по отношению к другим периодам. Постсоветская эпоха уже имеет собственную историю, но это – история незавершенной современности, и подведение каких-либо итогов, даже предварительных, исключает по определению. Незавершенная современность не задает углов зрения для оценки глубины противоборствующих в ней тенденций. Ретроспективный взгляд позволяет уловить ее своеобразие и новизну по сравнению с предшествовавшим ей прошлым, равно как и ее преемственную связь с ним. Такой взгляд дает также возможность охарактеризовать различные тенденции, наблюдаемые в настоящем, как стратегически перспективные или тупиковые. Но о том, какая из них реально возобладает, смогут рассказать лишь будущие историки.

Российская история и российские почвенники (полемическое заключение)

Вопрос, вынесенный в заглавие книги, может показаться риторическим. С распадом СССР история старой России, ориентировавшейся на расширение и сохранение имперского пространства, завершилась. Поэтому правомерно говорить и о «новом начале» этой истории. И тем не менее вопрос существует. Потому что «новое начало», если оно не сопровождается появлением нового исторического качества, способного обеспечить консолидацию и развитие страны, может оказаться началом временно отложенного дальнейшего распада, накопления его предпосылок.

Такой вариант не исключен, если становление российской государственности будет восприниматься как воспроизведение ее прежних моделей и, соответственно, прежних форм государственной идентичности – православной и имперско-державной – посредством их сочетания. Мы предприняли наш экскурс в отечественное прошлое, чтобы напомнить не только об общепризнанных достижениях России на ее уникальном историческом пути, позволивших ей обрести и поддерживать статус великой державы, но и о том, что впечатляющие успехи на этом пути чередовались с государственными катастрофами, последняя из которых обернулась территориальным распадом. Мы хотели напомнить и о том, что православная и державно-имперская формы идентичности, которые в наши дни пытаются идеологически синтезировать представители российского почвенничества, в реальной истории органичному синтезированию не поддавались; это – апелляция к традиции, в действительности не существовавшей, ее конструирование задним числом. Постсоветские почвеннические проекты, стимулируемые государственно-патриотической идеей «возрождения великой России», кажутся нам бесперспективными в том числе и потому, что даже в прошлом державное величие страны следствием реализации таких проектов никогда не было.

Православной идентичности, консолидировавшей Русь во времена татарского владычества, последняя обязана и освобождением от него, и созданием московской государственности, и расширением контролировавшегося Москвой пространства, и патриотическим сплочением против иноверцев в период первой русской смуты. Однако державно-имперский статус для Московии Рюриковичей оказался недостижимым, в этом отношении «Третьим Римом» она не стала, а попытки Ивана Грозного двигаться в данном направлении закончились разгромом в четвертьвековой Ливонской войне. Не принесли желаемых результатов и опыты первых Романовых по пересадке в отечественную почву военно-технологических достижений Запада при одновременном административно-принудительном укреплении православной идентичности и придании ей имперского звучания посредством унификации богослужения и церковных книг в соответствии с византийским каноном. Православная идентичность ответила на это религиозным расколом. Поэтому трудно понять, что же именно имеют в виду постсоветские почвенники, предлагающие возрождать российскую имперскую державность на духовно-религиозном фундаменте допетровской «Святой Руси».

Показательно, что многие из нынешних идеологов держав-ничества предпочитают отмежевываться от Петра I и Сталина. Этих идеологов можно понять: названные правители утверждали в России не религиозно-православную, а светскую государственность, причем второй из них – откровенно атеистическую. Поэтому и апелляции к их деяниям неизбежно вызывают вопросы, на которые заведомо не может быть убедительных ответов. Но ведь никуда не деться и от того, что именно при Петре I и Сталине были осуществлены беспрецедентные по срокам и методам военно-технологические модернизации и что в истории российской имперской дер-жавности оба они вправе претендовать на ключевые роли. Что касается синтезирования возникшей в петровскую эпоху имперско-державной идентичности с идентичностью православной, то попытки такого рода в XIX и начале XX века вряд ли можно считать успешными с точки зрения поддержания и укрепления великодержавного статуса. После поражения в Крымской войне Россия проиграла еще две – Русско-японскую и Первую мировую, – в результате чего обвалилась в смуту и восстановила утраченные международные позиции уже не благодаря православию, а отказавшись от него в пользу коммунистической идеологии. Так что нашим православным державникам, выступающим от имени отечественной государственной традиции, полезно было бы пояснять, какую традицию и каких ее конкретных персонификаторов они имеют в виду. Мы же видели одну из своих задач в том, чтобы показать историческую беспочвенность этой разновидности постсоветского почвенничества.

Более последовательной, на первый взгляд, выглядит позиция тех его представителей, которые усматривают единственный путь к сохранению страны и ее идентичности в реализации нового «мобилизационно-идеократического проекта» и открыто признают преемственную связь своих политико-идеологических построений с державным пафосом и государственным опытом первого российского императора и первого коммунистического генерального секретаря. Но и в этом случае, как мы уже говорили, возникают безответные вопросы, причем не только относительно прошлого, но и о его соотносимости с современными вызовами.

Во-первых, петровский прогрессизм и сталинский авангардизм плохо сочетаются – по указанной выше причине – с апелляциями к православной идентичности, которую приверженцы данной версии почвенничества тоже закладывают в основу выдвигаемых ими идеологических проектов. В реальной истории, повторим, державно-имперская идентичность возникала поверх религиозно-православной и независимо от нее, как при Петре I, или даже вопреки ей, как при Сталине.

Во-вторых, военно-технологические модернизации Петра и Сталина осуществлялись посредством милитаризации жизненного уклада элит и населения, т.е. организации повседневности по военному образцу. Первый из них завершил большой милитаризаторский цикл, истоки которого восходят к московским Рюриковичам, а второй прервал почти законченную послепетровскую демилитаризацию и ввел страну в новый такой цикл, сменившийся после смерти Сталина новой демилитаризацией. Если опыт принудительных модернизаций можно повторить и в современных условиях, если мыслим третий милитаризаторский цикл, то его возможность нуждается в обосновании, которого постсоветские державники пока не представили. Если же это всего лишь идеологическая дань прошлому, то данная разновидность почвенничества утрачивает какой-либо актуальный смысл, а значит – и проектное содержание.

В-третьих, петровская и сталинская модернизации не преодолевали отечественную традицию экстенсивного развития, а лишь переводили ее на новый технологический уровень. Это были форсированные разовые заимствования зарубежных достижений, позволявшие ликвидировать военно-техническое отставание от Запада, но не создававшие благоприятной среды для стимулирования инноваций внутри страны, а потому не страховавшие от новых отставаний. Особенность же переживаемого сейчас исторического момента заключается в том, что прежними методами очередное отставание, ставшее очевидным еще в советскую эпоху, ликвидировать нельзя. Поэтому за последние полвека ни нового Петра, ни нового Сталина на отечественной политической сцене не появилось. Острота проблемы несколько вуалируется наличием ядерного оружия, гарантирующего безопасность и государственный суверенитет, и сырьевыми ресурсами, обеспечивающими выживание населения. Но на современные стратегические вызовы ракеты с ядерными боеголовками и нефтегазовые запасы ответить не позволяют, а чем могут помочь в данном отношении призывы постсоветских почвенников к возрождению российской державно-государственной традиции и что конкретно оно означает, остается неясным. Потому что речь идет о традиции экстенсивного развития (другой не было), потенциал которого был исчерпан еще во времена СССР, что и стало одной из главных причин его распада.

Мы попытались показать, как эта традиция возникла и модифицировалась на протяжении столетий, какими достижениями обязана ей страна и какие она давала сбои. Мы попытались показать также, что инерция экстенсивности тем сильнее, а ее последствия – тем катастрофичнее, чем значительнее ее возможности. Потому что эти возможности блокируют формирование не только хозяйственной культуры, ориентированной на инновации, но и культуры политической, ориентированной на рациональность и эффективность государственных решений. Они не стимулируют ни осознание общего интереса (кроме интереса защиты от внешних военных угроз), консолидирующего верховную власть, элиту и население, ни создание правовых механизмов, упорядочивающих отношения между ними и позволяющих сочетать индивидуальную свободу с государственной дисциплиной и ответственностью.

Экономический и культурный взлет Киевской Руси наглядно продемонстрировал, как благоприятные возможности экстенсивного развития могут быть использованы, а ее распад, начавшийся задолго до монгольского нашествия, свидетельствовал о том, что при таком способе развития государственность оказывается беспомощной, когда эти возможности иссякают. В данном отношении история той эпохи все еще поучительна: проблема, оказавшаяся неразрешимой для древнего Киева, не была решена ни допетровской Москвой, ни петровским и послепетровским Петербургом, ни Москвой советской, доставшись по наследству современной России. При почвенническом взгляде на отечественное прошлое, сосредоточенном главным образом на достижениях страны и ее былом величии, эта проблема не фиксируется вообще. Мы же полагаем, что без ее решения величие России рискует навсегда былым и остаться. Поэтому она и предопределила в значительной степени наш угол зрения на российскую историю.

Установка на экстенсивность, доминировавшая в киевский период, еще больше укрепилась в результате освоения московскими князьями монгольского опыта. Другой установке взяться было неоткуда – Золотая Орда, как и Киевская Русь, ее после себя не оставила. Новая централизованная государственность, сложившаяся под монгольским патронажем, увеличив ала политические возможности экстенсивного развития и, вместе с тем, сама эволюционировала под его непосредственным воздействием. Будучи развитием за счет приращения территории и населения, экстенсивность означает в пределе перманентную войну, ее превращение в обыденное состояние. Война же, в свою очередь, может быть успешной только при жесткой «вертикали власти» с единоначальником на ее вершине. Если учесть, что после освобождения от монгольской опеки Москва была озабочена не только присоединением новых территорий, но и защитой от внешних угроз тех, что уже находились под ее контролем, то феномен отечественного самодержавия не покажется всего лишь следствием политической невменяемости и аномального властолюбия Ивана Грозного, а предстанет закономерным проявлением вполне определенной исторической логики. Поэтому многие досоветские отечественные почвенники, в отличие от большинства постсоветских, находили в себе мужество относиться к инициатору опричнины с почтением, а такие державники, как Петр I и Сталин, считали его своим предшественником.

При последовательно экстенсивной модели развития субъектность элит и населения не укрепляет, а ослабляет государственность. Свободная игра частных интересов и их противоборство лишают ее устойчивости, что предопределяет стремление правителей к монополизации власти. Домонгольская эпоха с ее княжескими междоусобицами, боярско-дружинными вольностями, противостоянием князей и вечевых институтов и обозначившимися на этом политическом фоне самодержавными амбициями Андрея Боголюбского – наглядное тому подтверждение. Авторитарно-православный государственный идеал, вызревший под монгольским владычеством, обладал гораздо большим консолидирующим потенциалом, чем авторитарно-вечевой идеал Киевской Руси. Но оставшийся для нее камнем преткновения вопрос о сочетании индивидуальной свободы и государственной дисциплины был снят в Московии не посредством правового упорядочивания свободы, а посредством ее полного свертывания. Он был снят благодаря тому, что частные интересы утратили легитимность, будучи всецело подчиненными персонификатору интереса общего – и идеологически («беззаветное служение» государю-отцу как земному наместнику Бога), и силовым устрашением

Современная почвенническая мысль, ищущая точки опоры в российской истории, этой крепостнической тенденции, пустившей глубокие корни во времена Московской Руси, внимания обычно не уделяет. Постсоветским почвенникам важно лишь то, что к тем временам восходит формирование отечественной государственной идентичности. Нас же интересовали не только исторические результаты данного периода (хотя и они тоже), но и заложенные в нем предпосылки будущих исторических тупиков, выбраться из которых стране не удалось до сих пор.

Русское православное самодержавие было столь же закономерным продуктом экстенсивности, как и турецкий мусульманский султанизм, влияние которого на московских князей у историков не вызывает сомнений. И, подобно султанизму же, оно могло воспроизводить и укреплять себя только при условии, что установка на экстенсивное развитие успешно реализуется в военных победах и, соответственно, в новых территориальных приобретениях. Отличие же последующих судеб России и Османской империи было предопределено тем, что первая раньше столкнулась с идущим из Европы вызовом в виде военно-технологических инноваций, которые при замо-роженности личностных ресурсов элиты и населения, неизбежной в условиях несвободы, в необходимых масштабах страна оказалась не в состоянии даже заимствовать. Авторитарно-православный идеал и сопутствовавшие ему механизмы «беззаветного служения» были приспособлены для обслуживания исторической инерции, а не потребностей исторической динамики. Ответом на этот новый вызов и стала уникальная петровская модернизация, сопровождавшаяся сменой авторитарно-православного государственного идеала религиозно нейтральным авторитарно-утилитарным.

Государственный утилитаризм Петра вывел страну из прежних тупиков экстенсивности, а российскую государственность – из средневекового состояния, придав ей светские формы. Но то не был прорыв к органическому интенсивному саморазвитию – петровское самодержавие, обновленное и укрепленное заимствованными достижениями Запада, оказалось для этого столь же мало приспособленным, как и допетровское. То был, повторим, перевод экстенсивности на более высокий технологический уровень. Поэтому политическое наследие Петра, как и его последователя Сталина, принадлежат истории, а не современности. Нам кажется устаревшей не только их почвенническая апологетика (потому что их опыт форсированного принудительного державостроителъства в нынешних условиях невоспроизводим), но и их почвенническая критика (потому что разрушенные ими традиции невосстановимы). Актуально сегодня не то, что и как они делали и сделали, а то, что происходило после них. Происходило же после них одно и то же – демилитаризация жизненного уклада, в результате чего мирная жизнь обретала самостоятельную ценность и переставала уподобляться военной, и трансформация государственных идеалов, в которых появлялись либеральные и демократические составляющие. Происходила, говоря иначе, европеизация самих этих идеалов.

Постсоветские почвенники склонны интерпретировать послепетровские и послесталинские трансформации и их неудачи как эмпирическое подтверждение беспочвенности либеральных и демократических проектов в России. Однако трудно понять, в чем именно они находят историческую и современную почву для реализации более близких им православно-державных, державно-имперских, православно-языческих, евразийских и других идей, альтернативных либеральным и демократическим.

Единственной такой идеей, получившей в стране воплощение за последние три столетия, была коммунистическая: все остальные либо продвигали Россию по пути европеизации, либо приостанавливали это движение политическими подмораживаниями и идеологическими коррекциями в старомосковском духе, не отменяя, однако, общего европейского вектора. В свою очередь, радикальный коммунистический поворот и в самом деле стал следствием неукорененности или, если угодно, беспочвенности в культурном коде народного большинства тех идеалов индивидуальной свободы и защищаемых законом прав личности, в том числе и права собственности, которые начали входить в русскую жизнь со времен Петра III и Екатерины II. Они были отторгнуты народной «почвой», потому что последняя долгое время консервировалась в догосударственном состоянии: европейские идеалы элиты накладывались на архаичный общинно-вечевой идеал крестьянских низов, не находя с ним точек соприкосновения и доводя до крайних пределов проходящий через всю отечественную историю раскол между государственной и догосударственной культурами.

Понять причины, предопределившие отторжение Россией либерально-демократического проекта, – это, повторим, сегодня важно и актуально. Однако их понимание, на наш взгляд, не предоставляет весомых доводов для обоснования проектов, ему альтернативных. Потому что жизненную почву, питавшую такие проекты XX век оставил в прошлом.

Русские славянофилы XIX столетия, искавшие идеал в допетровской старине и имевшие перед глазами ее конкретные проявления в виде общинного жизненного уклада русских крестьян, хорошо представляли себе, на какой социальной почве возводились их идеологические конструкции. Большевики представляли себе это намного хуже, но и их идеал безгосударственного будущего сомкнулся на время с догосударственной вечевой традицией, выплеснувшейся на политическую поверхность в виде советов. Что касается постсоветских почвенников, то социокультурная реальность, на которую они опираются, пока остается тайной. Поэтому, возможно, они и ограничиваются указаниями на беспочвенность либерально-западнического проекта в России, не обременяя себя доказательствами почвенности и жизнеспособности собственных идей.

Под каким бы углом зрения эти идеи ни рассматривались, они выглядят и внеисторичными, и внесовременными. Они внеисторичны, потому что догосударственная культура крестьянской России, питавшая прежние проекты самобытного «особого пути», перемолота коммунистической индустриализацией и урбанизацией. Они внесовременны, потому что не содержат ответов на вызовы информационной эпохи. В российском прошлом, к которому обращена почвенническая мысль, такие ответы найти невозможно. Доминировавшая в нем установка на экстенсивность себя исчерпала, а вопросом о том, как соединить отечественную государственную традицию, к данной установке приспособленную, с переходом к интенсивной модели развития, нынешние почвенники даже не задаются.

Их идеологический пафос – это не пафос конструктивных стратегических решений, а негативный пафос отторжения либерально-демократического проекта, что закономерно привело к очередному конструированию образа внутреннего врага: иным способом «конкретизировать» почвеннические абстракции невозможно. Да, либерально-демократический проект в его постсоветском воплощении, как и в досоветском, заинтересованного и благодарного отклика у большинства населения не нашел. Но эта эмпирическая данность сама по себе не делает почвеннический пафос более жизненным. Дело в том, что между двумя историческими воплощениями либерально-демократического проекта есть существенная разница, принципиально важная для понимания и оценки перспектив дальнейшей эволюции страны. Разница заключается в том, что про-тогосударственная городская культура, унаследованная постсоветской Россией от коммунистического периода, альтернативы европейскому политическому идеалу, в отличие от догосударственной культуры сельских локальных миров, уже не содержит. Противостоять выхолащиванию этого идеала в результате подмены свободы и регулирующей ее правовой законности их имитациями она оказалась не в состоянии. Но имитации – это не альтернатива тому, что они имитируют, а свидетельство ее отсутствия.

Протогосударственная городская культура является прото-либеральной и протодемократической, абстракции законности и права в ней уже закрепились, с чем любая власть, претендующая на легитимный статус, вынуждена считаться. Однако долговременно устойчивую государственность такая культура создать не позволяет, а позволяет выстроить лишь государственность ситуативную, когда бюрократически-авторитарная (и уже по одной этой причине неизбежно коррумпированная) «вертикаль власти» возводится посредством административного и пропагандистского блокирования либерально-демократических интенций общества при сохранении идеологического контакта с ним с помощью либерально-демократической риторики. Но это и есть ни что иное, как почвеннический проект, адаптированный к особенностям протогосударственной культуры. Поэтому многие нынешние почвенники относятся к нему и его реализации благосклонно. Есть, правда, среди них и его критики, отдающие себе отчет в уязвимости и бесперспективности создаваемой в соответствии с данным проектом государственности. Но чем конкретно заменить ее в городской стране с разрушенной традиционной культурой, они не говорят, а нередкие в их среде ссылки на опыт послевоенной Японии или современного Китая, где такая культура сохранилась, позволяют предполагать, что сказать им в общем-то и нечего.

Мы же со своей стороны находим достаточно оснований утверждать, что стратегической альтернативой нынешней ситуативной государственности может быть только современная правовая государственность либерально-демократического типа, подконтрольная гражданскому обществу. Мы полагаем также, что любая другая будет удерживать страну в исторической колее экстенсивности, равнозначной в XXI веке стагнации и деградации. Но ориентация на правовую государственность – это ориентация на обретение и закрепление новой цивилизационной идентичности. Речь идет о сознательном выборе в пользу европейской или, шире, западной цивилизации второго осевого времени.

Такой выбор не означает ни утраты государственного суверенитета, ни подчинения интересам Запада, чем пугают себя и других постсоветские почвенники. Он не означает даже непременного вступления в международные структуры типа НАТО или Европейского союза. Строго говоря, интеграция в европейское (западное) цивилизационное целое предполагает всего-навсего последовательное жизневоплощение тех правовых принципов, которые записаны в действующей российской Конституции. Если данную задачу не считать приоритетной, если на первый план выдвигать поиск каких-то других «национальных идей», призванных обеспечить России особое место и особый статус в современном мире, то эффект, в конечном счете, окажется (и уже оказывается) прямо противоположным: система, которая не следует провозглашенным ею принципам, а лишь имитирует их соблюдение, стимулов для развития не имеет. Геополитическая логика, подчиняющая себе мышление почвенников39, вуалирует беспрецедентную остроту вопроса о цивилизационном самоопределении, с которым столкнулась Россия. Но при его игнорировании «нового начала», понимаемого как обретение конкурентоспособного исторического качества, ожидать не приходится.

Формирование европейской идентичности не означает и девальвации ее прежних отечественных форм – ни религиозной, ни державной, хотя с утратой последней ее имперской компоненты придется примириться. Интеграция Греции в европейское сообщество не помешала грекам сохранить их православную идентичность.

39 Это проявляется и в отношении к истории, о чем свидетельствует позиционирование идеологов почвенничества в период, предшествовавший празднованию 60-летия Победы. Все они обнаружили неготовность отделить победу СССР над гитлеровской Германией от послевоенной сталинской геополитики, рассматривая то и другое в одном ряду.

Не помешает это и русским. Более того, утверждение в многоконфессиональной России европейской цивилизационной идентичности и европейских цивилизационных стандартов помогло бы консолидировать населяющие ее народы, не прибегая ни к реанимации давно исчерпавших себя прежних методов (провозглашение православия доминирующей государственной религией), ни к идеологическому новаторству (русский этнический национализм). Реализация такого рода проектов, все больше воодушевляющих постсоветских почвенников, – это «новое начало», ведущее к углублению трещин раскола по конфессиональным и этническим линиям, а тем самым и к очередной катастрофе. Что же до державной идентичности, сохраняющейся благодаря ядерному статусу и ресурсной самодостаточности страны, то освоение европейского цивилизационного качества ее не ослабит. Напротив, открываемые этим качеством возможности интенсивного развития создадут дополнительные условия для ее укрепления.

Правда, это будет уже державная идентичность внутри западной цивилизации, не претендующая на самобытную альтернативу ей. Но ведь такая претензия, которая при отсутствии собственного цивилизационного стандарта заведомо нереализуема, России ничего не дает и привлекательности в глазах других народов, в том числе на постсоветском пространстве, не добавляет. Скорее, все происходит наоборот. Потому-то и трудно понять, на каком основании нынешние почвенники считают себя более озабоченными судьбой страны и ее величием и более достойными называться патриотами и «государственниками», чем приверженцы либерально-демократических идеалов и ценностей.

Таким основанием может быть только осознанное или неосознанное, проговариваемое вслух или умалчиваемое представление о том, что государство и его международный вес являются высшей и первичной ценностью, а личность с ее правами и свободами – производной и вторичной. Это представление вполне соответствует отечественной государственной традиции, к которой апеллирует почвенническая мысль. Но данная традиция была продуктом и инструментом экстенсивного развития, а вопросом о том, как ее совместить с переходом к интенсивной модели, наши почвенники, повторим, предпочитают не задаваться. Между тем вопрос этот давно уже стал достоянием массового сознания, трансформировавшись в нем в недоумение относительно того, почему в такой богатой стране, как Россия, люди остаются такими бедными.

Не проявляют почвенники заметного интереса и к тому, что на протяжении последних полутора досоветских столетий российская политическая традиция претерпевала существенные изменения: идея самоценности государства постепенно, не без откатов и попятных движений, дополнялась идеями гражданских прав и свобод и верховенства закона. Главные вехи на этом пути – Указ Петра III о вольности дворянства40, жалованные грамоты Екатерины II, Манифест об освобождении крестьян и другие преобразования Александра II, Октябрьский Манифест 1905 года, созыв Государственной думы и столыпинские реформы. Это не значит, что досоветская Россия стала Европой, в которую сегодня предстоит лишь «вернуться». Это значит, что имела место ее европеизация, со временем углублявшаяся, но не успевшая завершиться. Поэтому и обретение европейской идентичности представляет собой не разрыв с прошлым, не начало нового цикла с нулевой исторической отметки, а восстановление преемственной связи с вполне определенной и отчетливо обозначившейся тенденцией.

Однако такое восстановление не может быть сведено к простому перекидыванию словесных идеологических мостов из настоящего в прошлое и обратно. Оно предполагает развитое историческое сознание, в котором присутствует не только установка на преемственность с указанной тенденцией, но и понимание того, как и почему она возникла, на какие традиции накладывалась и насколько органично с ними сочеталась. Равным образом в этом сознании должно быть отфиксировано и понимание причин, обусловивших обрыв в 1917 году актуализируемой тенденции, а также причин ее возрождения в современных условиях. Наконец, важно составить ясное представление о том, чем эти условия отличаются от прежних, стали ли они более благоприятными, чем были, для утверждения европейской идентичности и какова природа нынешних препятствий ее укоренению – тоже в отличие от прошлых.

40 Искать истоки отечественной либеральной традиции в более ранних временах не кажется нам продуктивным по той простой причине, что до Указа Петра III узаконивания сословных и индивидуальных прав Россия не знала. Вместе с тем демократическая традиция на Руси зародилась гораздо раньше, но утверждалась либо в локальном пространстве (вече), либо в форме совещательных институтов при московских государях (Боярская дума, Земские соборы). Идеологи почвенничества имеют все основания указывать на самобытные особенности демократии в Московской Руси. Мы же не хотели бы забывать и о том, что ее самобытность заключалась в ее управляемости.

Наше путешествие в отечественную историю продиктовано желанием внести свой посильный вклад в формирование такого сознания. И один из основных выводов, к которому мы пришли, заключается в том, что трудности реализации либерально-демократического проекта в России сегодня обусловлены уже не столько ее культурно-типологическими отличиями от Запада, как это было в начале XX века, сколько стадиальным отставанием от него при непринципиальности сохранившихся отличий. В протогосудар-ственной городской культуре нет тех барьеров, которые блокировали европеизацию и ее распространение на народное большинство в культуре догосударственной. Если же либерально-демократический проект конца XX века был населением снова отторгнут, то причины надо искать не столько в «неготовности народа», сколько в особенностях постсоветской элиты, пытавшейся удерживать общество в атомизированном «объектном» состоянии. Ведь реализация политического проекта, ориентированного не просто на демонтаж коммунистического режима и плановой экономики, а на утверждение либерально-демократической правовой государственности, в постсоветской России даже не начиналась. Резкий поворот от коммунистического огосударствления к легитимации частных и групповых интересов не сопровождался, как и в начале XX века, согласованным движением к осознанию общего интереса не как альтернативы им, а как их равнодействующей. Решение застарелой российской проблемы снова оказалось отложенным.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.