Глава 5 Национализация провинциальных революций

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 5

Национализация провинциальных революций

Опаснейший момент наступает для скверного правительства, когда оно решается встать на путь исправления. Злоупотребления, дотоле молчаливо сносимые, ибо власть виделась незыблемой, вдруг становятся невыносимы, стоит лишь мысли о самой, возможности, их устранения промелькнуть в умах людей. Исправление же одних несправедливостей немедля привлекает внимание к другим, которые оттого начинают казаться горше прежних.

Alexis de Tocqueville, The Old Regime and the French Revolution. (New York, 1955; orig. Paris, 1856).

Что именно случилось с перестройкой? Попытаемся ответить на этот вопрос сочетанием теоретических аргументов макросоциологии с детальным эмпирическим рассмотрением национальных мобилизаций на Кавказе и в других регионах СССР. Взрывной рост национализма, экономические просчеты и неудачи, волна криминального рэкета и стихийный «разгул демократизации» чаще всего называются мемуаристами и комментаторами среди факторов, приведших к провалу горбачевских реформ. Однако все ли так ужасно просто, как кажется? Откуда взялись сами конфликты и «факторы нестабильности», почему они вдруг приобрели такую вирулентность? Даже если принять общепринятые суждения за гипотезу, то каково аналитическое взаимоотношение национализма, криминала, разрушения планового хозяйства и демократизации в вариативных местных комбинациях, приведших к обрушению государственной власти?

Национальные мобилизации в республиках нередко достигали в самом деле потрясающего эмоционального накала и подвижнической мобилизующей силы. Из трех с половиной миллионов тогдашнего населения советской Армении около миллиона – что означает чуть ли не всех взрослых мужчин и женщин республики – дневали и ночевали на Оперной площади Еревана, скандируя в один голос «Миацум!» («Воссоединение!») – Армении с Нагорно-Карабахской автономной областью соседней Азербайджанской ССР. Населенная преимущественно армянами и отделенная от Армении лишь тонкой полоской азербайджанских районов, НКАО в начале 1920-х гг. оказалась включенной в состав советского Азербайджана, и теперь армяне добивались исправления этой «сталинской ошибки». В трех прибалтийских республиках – Эстонии, Латвии и Литве – сотни тысяч людей брались за руки и выстраивались в единую человеческую цепочку от польской границы до Финского залива. Им даже не было надобности скандировать политические лозунги и тем более штурмовать какие-либо бастилии и зимние дворцы. Просто они пели громадным хором свои народные песни, подавая громкий и ясный сигнал – мы цивилизованные и хорошо организованные люди, достойные жить в Европе, а не в Советском Союзе. Позднее, в декабре 1994 г., тысячи простых чеченцев, прежде вовсе не боевиков и не обязательно даже сторонников сепаратистского президента Дудаева, в патриотическом порыве тех дней продавали свои телевизоры или коров, чтобы купить на грозненском рынке оружие и устроить засады против танковых колонн российских федералов. Нуждаемся ли мы в дополнительных примерах преданности масс национальной идее?

Однако целью нашего исследования является вовсе не поиск свидетельств кратковременно успешной мобилизации. Мы стремимся понять, почему и как программа демократизации советского государства свернула к национализму и вместо реформы или революции произошел хаотический распад государственности. Не менее важно понять, каким образом миллионы людей могут вдруг обрести – и затем потерять – способность в один голос и мощно заявить свои требования. Вопрос непростой, и нам придется открыть ящик Пандоры, из которого возникает множество еще более запутанных загадок. Почему нации СССР, десятилетиями жившие при куда худших правителях, внезапно начали требовать того, что ни благорасположенный Горбачев, ни вообще так называемый московский центр не могли им дать? Просто из-за ослабления цензурного гнета? Тогда почему национальные требования возникли отнюдь не сразу, а лишь спустя несколько насыщенных событиями лет. Перестройка и ускорение объявлены уже в начале 1985 г., гласность бурно развивается в 1986 г., а национальные мобилизации и первые этнические конфликты возникают лишь в 1988 г. Горбачевское омоложение власти, экономическое ускорение и гласность, нет сомнения, вначале приветствовались и принимались в качестве легитимной политической новации практически всем советским обществом, от большинства номенклатуры, не особенно скрываясь, признававшей тупик брежневского застоя, до воспрянувших диссидентов, освобожденных из ссылки и тюрем, и не в последний черед прежде непримиримыми западными антикоммунистами во главе с Маргарет Тэтчер и Рональдом Рейганом. И это не было притворством. С виду простоватый президент Рейган, надо отдать ему должное, проявил недюжинную интуицию и политическую волю, поверив в реальность предложенной Горбачевым возможности устранения чудовищной угрозы ядерного конфликта и удалив от себя неоконсервативных идеологов (вроде впоследствии скандально известных Рамсфельда и Вулфовица), которые настаивали на жестком продолжении «холодной войны» до победного конца[194]. Либо как объяснить легендарную в своей близорукости речь, произнесенную следующим президентом США Джорджем Бушем-отцом во время визита в Киев летом 1991 г., когда до окончательного распада СССР оставались считанные месяцы. Лейтмотивом той речи, прозванной чувствовавшими ход событий западными журналистами chicken Kiev[195], был призыв умерить националистические требования и дать шанс Горбачеву. Было ли подобное отношение со стороны Вашингтона лицемерием или же проявлением консервативного дипломатического реализма, главными ценностями полагающего постепенность, осторожное сохранение международного баланса, предсказуемость и вменяемость партнеров, а также взаимное уважение главных игроков?

Или почему лавину массовых выступлений против центра начинают армяне – традиционно чуть ли не самая лояльная нация в СССР, включая даже зарубежную диаспору, да и позднее в массе своей сохранившие искренние симпатии к России и русским? И почему их конфронтационные требования выдвигались с националистической платформы, а не следовали в русле куда более мирных, рациональных и, казалось, многообещающих программ демократизации, общественных преобразований, большей самостоятельности в принятии экономических решений или, например, защиты исторических памятников и окружающей среды? На самом деле все вышеуказанные программные идеи уже стояли на политической повестке дня. Однако как только возникло карабахское движение, все они оказались в подчиненном национализму положении. С какого-то момента демократизация, социальные реформы, рыночная самостоятельность и защита природы стали считаться делом невозможным, покуда основная власть оставалась сосредоточенной в Москве, а не в национальных республиках.

Почему в некоторых, но далеко не во всех республиках Союза, в основном на Кавказе, слова и образы национальной идентичности, казалось, автоматически привели к межэтническим конфликтам, а во множестве трагических случаев и к подлинному братоубийству? Заметим показательный парадокс. В национальных республиках местные русские почти никогда не оказывались основными мишенями погромов и массовых изгнаний. (На самом деле даже в Чечне, о чем будет сказано отдельно.) Объектом этнической ненависти куда чаще становились жившие по соседству и нередко в почти буквальном смысле этого слова братские народы. Жертвы и их преследователи (а это зачастую категории переменные) имели много общего в областях материальной культуры, социального статуса, вплоть до общего языка и религии. В годы гражданской войны в Таджикистане таджики жестоко убивали таджиков из других областей республики. В приднестровском противостоянии, на краткий срок в 1992 г. переросшем в войну, обе стороны были (по крайней мере номинально) православными, и с обеих сторон в конфликте участвовали в различных пропорциях молдаване, русские и украинцы. Грузины и абхазы имели столь много общего в быту и в ряде мест жили бок о бок так долго, что многие породнившиеся семьи и целые деревни затруднялись ответить, кем же они являются «на самом деле» – в Абхазии свободное двуязычие и даже трехязычие издавна было нормой. Терские казаки после столетий не всегда мирного порубежного соседства с чеченцами сами сделались полнейшими кавказцами и в основном отличались от соседей просто тем, что не чеченцы. Горцы, лишь в исторически недавние времена ставшие называться осетинами и ингушами, еще в начале XIX в. нередко принадлежали к одним и тем же общинам и кланам. Среди самих осетин (как и абхазов) порой в одной деревне или большой семье встречаются и христиане, и мусульмане – и ничего, живут себе родственно, регулярно совершая традиционные обряды еще и языческого происхождения. Кабардинцы и балкарцы традиционно исповедовали ислам суннитского толка и вполне мирно соседствовали с незапамятных времен. Даже армяне и азербайджанцы, несмотря на разные язык и веру, имеют множество общих черт в традиционной общественной организации, ролевом поведении, быту, кухне и особенно в популярной музыке – отчего интеллектуалы-армяне морщили носы при звуках неминуемо исполняемых на свадьбах и застольях надрывных колоратур явственно ближневосточного звучания и павлиньих завываний кларнета, неподобающих культуре древнейшего индоевропейского (упор, конечно, на второй части слова) и христианского народа[196]. Это маленькое антропологическое отступление наводит на почти риторический вопрос – да при чем здесь столкновение цивилизаций?!

Данный текст является ознакомительным фрагментом.