Немарксистские концепции революций

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Немарксистские концепции революций

Немарксистские исследования революции весьма обширны, хотя, на мой взгляд, не отличаются глубиной. Во второй половине XIX века само собой разумеющимся считалось плавное развитие общества, без скачков; революции казались отклонениями. Этому времени соответствовал «социальный реализм» в общественных науках (О. Конт, Г. Спенсер, Э. Дюркгейм), уподоблявший общество организму. Эволюция – нормальное состояние организма. Революция – болезнь организма. Она бесплодна и бесполезна.

XX век принес понимание если не неизбежности совершения, то частой наблюдаемости фактов революций. Последовали попытки вскрыть их причины, что в принципе невозможно вне обращения к базису, т. е. вне материалистического понимания истории. Поэтому крайне многочисленные концепции революции XX века весьма однообразны.

Начало «социологии революции» (термин П. Сорокина) было положено в первой четверти века, а с 1960-х годов выход книг, в основном в США, приобретает характер лавины: Б. Адамс – «Теория социальной революции» (1913); Г. Лебон – «Психология революции» (1913); П.Сорокин – «Социология революции» (1925); Л. Эдварде – «Естественная история революции» (1927); К. Бринтон – «Анатомия революции» (1938); Дж. Питти – «Процесс революции» (1938); X. Арендт – «О революции» (1963); С. Хантингтон – «Политический порядок в меняющихся обществах» (1968); Ч. Джонсон – «Революция и социальная система» (1964) и «Революционное изменение» (1968); П. Калверт – «Революция» (1970) и «Политики, власть и революция» (1983); С. Вагнер – «Конец революции: новая оценка сегодняшних восстаний» (1971); М. Риджеи – «Стратегия политической революции» (1973); В. Ф. Вертхайм – «Эволюция и революция: волйы освобождения» (1974); М. Хэгопиан – «Феномен революции» (1975); А. Коэн – «Теории революции: введение» (1975); Т. Скокпол – «Государства и социальные революции» (1978); С. Тэйлор – «Социальная наука и революции» (1984) и т.д.

Некоторые авторы выделяют внутри «социологии революции» поведенческие (П.Сорокин), психологические (Дж.Дэвис, Т. Гарр), структурные (Т. Скокпол) и политические (Ч.Тилли) концепции [119]; другие – политико-правовые (К. Бринтон, X. Арендт, Ч. Тилли), психологические (Г. Лебон, П. Сорокин, Дж. Дэвис) и социально-структурные (Ч. Джонсон, Б. Мур, Т. Скокпол) [120]. Возможны и другие классификации, но вообще грани здесь весьма условны.

Общим является рассмотрение психологического или управленческого аспекта революции, или обоих сразу. Революция выводится из поведения людей или из потребностей управления людьми, но не из закономерностей развития общества, потому что таковые по сути не признаются. С точки зрения основателя «социологии революции» П. А. Сорокина (1889-1968) революции происходят вследствие подавления базовых инстинктов людей – пищевого, полового, самосохранения и др.

Симптоматично название книги американского социолога Т. Гарра – «Почему люди бунтуют» (1970). Этим (тоже важным) вопросом «социология революции» подменяет другой – почему общество меняется?

Господствующий в XX веке на Западе «социальный номинализм» закрывает возможность выделения в социальной жизни материальной составляющей, несводимой к людям, живущим в обществе, и определяющей их волю и сознание – производственных отношений.

Попытки его преодоления («структурные» теории) ведут к выделению в качестве основы общества идеальных явлений (ценностей, норм, обычаев, даже мифов) или производных от них (власти, легитимности, сбалансированности), т. е. все равно не выходят за пределы надстройки.

Признание их изменчивости не сопровождается признанием направленности изменений. Соответственно, нет и критериев прогрессивности или регрессивности перемен. Основными признаками революции считаются не возникновение нового, прогрессивного качества (хотя бы в политическом устройстве), а внезапность, незаконность, насильственный характер. Типичные определения: революция – «незаконное изменение условий законности» [121]; «изменение конституционных условий незаконными средствами» [122]; «резкое внезапное изменение в положении политической власти» [123]; «внезапное незаконное массовое насилие, направленное на ниспровержение политического строя» [124] и т. д.

Поэтому в число революций попадают дворцовые перевороты (Ф.Гросс, Дж. Питти, Ч. Джонсон), крестьянские восстания (Ч. Джонсон, М. Хэгопиан) и даже контрреволюции (М. Риджеи). Перемены в рамках существующей правовой системы (приход к власти новой социальной силы путем победы на выборах; преобразование общества по инициативе господствующего класса) не считаются революциями: ощутимый шаг назад по сравнению с позицией А. Феррана.

Результаты революций ищутся также в сфере идей (реализация идеи свободы у X. Арендт, перемена господствующей системы ценностей и мифов у С. Хантингтона, Д. Йодера и т. д.) и в сфере управления (смена элит, модернизация политических институтов у С. Хантингтона и т.д.). Иногда революция считается в принципе безрезультатным явлением (К. Бринтон).

Другой общий недостаток – неясность соотношения революции и эволюции: либо полный разрыв, либо полное слияние.

Как правило, если исследуется революция, то исследуется только революция: эволюцию объяснять не надо. Если же этот вопрос поставлен, то общность двух форм прогресса понимается только как включение революций в состав эволюции, пример чего дает книга В. Ф. Вертхайма «Эволюция и революция: волны освобождения» (1974). Революции, наряду с войнами – «периоды острого политического конфликта» [125], т.е. особая часть эволюционного процесса, а не переход на новую стадию эволюции. От восстаний «революции» (или «революционные движения», автор не различает этих понятий) отличаются лишь степенью опасности для существующего строя [126]. Конфликты любой остроты для общества вредны, а их появление не фатально, поэтому полезно и возможно предотвращение революций.

Применение подходов «социологии революции» к реальным революциям Нового и Новейшего времени дает следующие результаты.

Из номиналистского раздробления социальной революции на множество уникальных событий, ни одно из которых само по себе не является социальной революцией, следует вывод об отсутствии социальной революции как таковой. К тому же выводу приводит и вживание в эпоху, стремление смотреть на революции глазами их участников: выясняется, что никто из них не помышлял о социальной революции, так как мыслил иначе, чем мыслим мы. Подчеркивание преемственности в развитии общества превращает революцию в незначительный эпизод насилия. Подчеркивание внезапности и краткости революций упраздняет эпоху социальной революции: длительность преобразований признается доказательством их эволюционного характера. Наконец, сведение революций к насильственной борьбе за власть или реализацию идей должно доказать их бесполезность для прогресса и приоритет реформ [127].

Вот типичный пассаж, вышедший из-под пера известнейшего немецкого социолога Ральфа Дарендорфа (р. 1929): «Всюду, во Франции и в России, на Кубе и в Никарагуа… революция неизменно имела два последствия: следы демократии очень скоро стирались новыми диктатурами, а экономические условия ухудшались, оставаясь незавидными на десятилетия. Похоже, что революции создают не меньше, а может и больше, проблем, чем разрешают» [128] и т. д. Правда, на следующей странице настроение автора резко меняется: «В той мере, в какой предназначением революций является устранение старого режима, завершенные революции не могут быть неудачными. Они успешны почти по определению» [129]. Неожиданная проницательность Р. Дарендорфа, идущая вразрез с заявленной ранее позицией, объясняется тем, что в данном случае он пишет о переворотах 1989 года в Восточной Европе, приведших к власти буржуазию. Успехи буржуазии всегда делают ее идеологов восприимчивыми к идеям прогресса.

Однако буржуазные перевороты «снизу» не так уж часты, поэтому обычным для немарксистской социологии является именно противопоставление революции и реформ, которым однозначно отдается предпочтение. Исследование революций тогда превращается в поиск «рецепта предотвращения давно победившей революции» [130].

Строго говоря, при подобном понимании революции само это понятие оказывается ненужным. Оно имеет смысл только при стадиальном подходе к истории – как переход от одной стадии к другой, более прогрессивной. Но немарксистская социология избегает стадиальности, сводя все социальные явления к ненаправленным изменениям.

Отказ от научного использования понятия «революция» является конечным выводом книги английского социолога Питера Калверта «Революция» (1970). Для него это понятие разлагается на четыре других – «восстание», «изменения в государственном устройстве», «насилие» и «милленаризм» (ожидание «тысячелетнего царства праведников», что можно перевести как «утопизм» и «мессианство» вместе). В то же время, предполагает П. Калверт, понятие «революция» можно было бы использовать как синоним «социального распада (dissolution)», но тут же отметает эту идею. Отметает не потому, что революция как форма прогресса несовместима с распадом (такая постановка вопроса отсутствует), а потому, что полного распада не бывает из-за способности людей приспособиться с большим или меньшим успехом к условиям «аннигиляции» [131].

Позиция П. Калверта весьма последовательна. Действительно, немарксистская социология при анализе революций вполне может обойтись перечисленными им понятиями. Однако ложным является не понятие «революция», а социология, отказывающаяся от него из-за неспособности объяснить обозначаемое им явление.

Противопоставление реформ и революции – основная мысль работы Карла Раймунда Поппера (1902-1994) «Открытое общество и его враги» (1945). Хотя 19-я глава и носит название «Социальная революция», книга Поппера не принадлежит к «социологии революции». У него нет концепции революции. У него есть концепция ненужности социалистической революции как насильственного взятия власти промышленными рабочими с целью избавиться от нищеты. Именно такова, по мнению Поппера, концепция социалистической революции Маркса. Следовательно, если будет доказано, что рабочие могут избавиться от нищеты без социалистической революции, в рамках капитализма, нужда в социалистической революции отпадет. Это и доказывает Поппер. «Если рабочие убедятся в том, что их жизнь улучшается и при капитализме, они могут предпочесть постепенные реформы подавлению правящего класса и “полной победе“ над ним» [132].

Отчасти Поппер ломится в открытую дверь. Никто не спорит с тем, что капитализм существует по сей день и что он существует не только благодаря полицейскому насилию, но и благодаря улучшению жизни класса наемных работников (характерно, что номиналист Поппер говорит о «рабочих», а не о «классе»). Проблема в другом. Необратимо ли это улучшение? Для того чтобы ответить на этот вопрос, надо ответить на другой – за счет чего оно достигнуто? Поппер очень сильно облегчил свою задачу, отказавшись говорить об исторических закономерностях и сведя историю к поступкам людей, но не заметить проблему источника прочности капитализма все же не смог.

Попперу хорошо известно, что его аргумент марксисты парируют контраргументом – благоденствие Запада есть следствие ограбления колоний, где нищета не только не уменьшается, а возрастает. Поэтому интересно рассмотреть его ответ. Этот контраргумент Поппер называет «вспомогательной гипотезой» к «исходной теории обнищания» и считает следствием идеологического раздражения марксистов, не желающих принять факт улучшения капитализма. Сначала Поппер отмечает, как он полагает, противоречие между взглядами Маркса, обвинявшего капиталистическую систему в пауперизации рабочих, и взглядами Энгельса и Ленина, некоторое время спустя обвинявших ее в обуржуазивают рабочих. Поппер полагает, что капиталистическую систему нельзя обвинять и в том, и в другом. Его собственное отношение к системе выдает ироническое – «она все еще обвиняется!» Обвинять капиталистическую систему, считает Поппер, не в чем: «Хотя нищета, в которую ввергла туземцев колонизация, является одной из самых черных страниц истории нашей цивилизации, нельзя утверждать, что нищета туземцев возросла со времен Маркса. Совсем наоборот – их положение заметно улучшилось. В то же время, если бы вспомогательная гипотеза, как и исходная теория, о которых шла речь, были бы верными, то обнищание жителей колоний было бы очень сильным» [133].

Поражает не позиция Поппера: ничего другого от него не ждешь. Поражает уровень аргументации – ни фактов, ни цифр, ни дат. Единственная щель в идеологической броне, открытая для научной полемики – заключительная фраза.

Итак, если бы обнищание жителей колоний было очень сильным, то вспомогательная гипотеза, как и исходная теория, о которых шла речь, были бы верными. За последние 30 лет доля общемирового дохода 20% беднейшего населения земного шара сократилась с 2,3% до 1,4% (20 % богатейших возросла с 70 % до 85 %; соответственно их доходы соотносятся как 1: 75) [134]. Следствием этого неравенства, в частности, является тот факт, что в «третьем мире» каждые 4 секунды от голода умирает человек (данные Второго Всемирного конгресса по проблеме голода, 2002 год) [135].

Последние данные по России: за первую половину 2004 года 20 % богатейших получили 46,6 % всех доходов («верхние» 10 % – 30 % доходов), увеличив за год свое финансовое благополучие на 0,3 %; 20 % беднейших – 5,4% («нижние» 10% – 2% доходов) [136]. «Децильный коэффициент» равен 1: 15. Такой, хотя и высокий (1: 10 на Западе считается признаком социального неблагополучия), но не поражающий воображение, разрыв вызван тем печальным обстоятельством, что «верхние» 10 % россиян не так уж богаты. В Москве, где сосредоточено настоящее богатство, разница в доходах между «верхним» и «нижним» 1 % населения равна 1: 100 (!) [137].

Не знаю, что значит «очень сильное обнищание» с точки зрения Поппера, но вряд ли можно усомниться в том, что богатые становятся богаче, а бедные – беднее.

На Западе идет аналогичный процесс. В 1976 году 1 % богатейших граждан США владел 19 % богатства страны; в 1995 – 40 %. «Нижние» 90% – 51 % и 29 % соответственно. Приведя эти цифры, американский ученый Роберт Стоун пишет: «Поскольку капитализм не мертв, живо и сердце марксизма» [138].

Спорить, по сути, не о чем – кроме, пожалуй, проблемы «тирании». Надо отметить, что Поппер – отнюдь не противник насилия. Он оправдывает не только – в духе Токвиля – насильственное («революционное») свержение «тирании», но и применение насилия для защиты «демократии» [139]. Никаких иных форм правления, кроме «тирании» и «демократии», как и иных проблем, связанных с властью, он не выделяет, что было бы странным, если бы не заявленная позиция: «Нам давно пора уже понять, что вопрос “Кто должен обладать властью в государстве?“ незначителен по сравнению с вопросами “Как осуществляется власть?“ и “Как много власти сосредоточено в руках тех, кто ею обладает?“» [140].

Такая постановка вопроса нелогична с точки зрения тех, кто не обладает властью: если они хотят узнать, как осуществляется власть и как много власти сосредоточено в руках тех, кто ею обладает, они должны знать и то, кто находится у власти. Зато такая постановка вопроса логична с точки зрения тех, кто уже обладает властью: вопрос о власти «по Попперу» исключает смену власти. Существующая власть может осуществляться в разных формах, но она вечна. Не узнав, кто нами правит, мы не сможем отстранить его от власти. Все, чего могут добиться подвластные – уступок от несменяемых хозяев жизни. «Можно создать рабочему условия не хуже, чем у скаковой лошади, правда, от этого и собственности у него будет не больше, чем у скаковой лошади», – писал Г. К. Честертон (1874-1936) [141].

Вопросы о форме осуществления власти – демократии и тирании – на мой взгляд, важны, но вторичны. «Когда доктор Поппер делит все правительства на тирании и демократии, он принимает такой принцип классификации, который не соответствует фактам, – писал английский марксист Морис Корнфорт (1909-1980). – Было ли, например, правление Тюдоров в Англии тиранией или демократией?… Предлагаемая Поппером поголовная классификация далеко не точна. И главный ее недостаток становится очевидным при рассмотрении того, каким образом отдельные правительства фактически создавались и что они делали. Так, например, древняя тирания Писистрата в Афинах по своей социальной базе и функциям очень сильно отличалась от современной тирании, установленной Гитлером в Германии, так как действия Писистрата были направлены на подрыв власти прежнего господствующего класса, тогда как действия Гитлера имели целью обеспечить господствующий класс неограниченной властью» [142]. Поэтому свержение иной тирании, вопреки Попперу, может быть контрреволюцией, а свержение иной демократии – революцией.

Не могу не привести другую цитату из книги Корнфорта, относящуюся уже не только к Попперу, но и к «социологии революции». «Доктор Поппер предупреждает нас, что, как только индивидам даются какие-нибудь диктаторские полномочия, у них возникает стремление удержать эти полномочия, расширить их и злоупотреблять ими в ущерб демократии. И действительно, опыт многих революций подтверждает это предупреждение… Этот процесс в настоящее время рассматривается многими как нерушимый закон революции: “революция пожирает своих детей“. Что же нам делать с этим? Должны ли мы по этой причине отказаться от любых демократических попыток ускорить коренное изменение общественной системы? Аргументы доктора Поппера не новы, и если бы англичане прислушались к ним триста лет назад, мы продолжали бы наслаждаться плодами “божественного права“ королей» [143].

В актив «социологии революции» можно отнести описания психологических или политических явлений, происходящих накануне и в ходе революции. Так, американский социолог Джеймс Дэвис в работе «К теории революции» (1962) считает, что революции происходят не в период наиболее острых кризисов и не в период устойчивого подъема, а в ситуации, когда период подъема, внушивший людям надежды, сменяется резким упадком. Резкая смена надежды безнадежностью ведет к революции. Такой была ситуация в России перед 1917 годом. Психологический анализ задает направление исследований и может помочь предсказывать революции [144].

Это наблюдение представляется верным – преодолевается психологическая антиномия «отчаяние-надежда», бывшая предметом разногласий Бакунина и Кропоткина. Если посмотреть глубже, чем смотрит Дж. Дэвис, то видна основа этой психологической ситуации – исторический момент, когда старые производственные отношения, прежде бывшие стимулом, стали тормозом развития.

Другой американский социолог Чарльз Тилли дает описание хода событий в революции: возникновение оппозиции – мобилизация ею сторонников – попытки правительства противодействовать – установление оппозицией контроля над частью министерств или регионов – борьба за расширение контроля – победа, поражение или компромисс между оппозицией и правительством – восстановление единого порядка [145]. В итоге получается даже не социология, а технология революции, формально верная, но предельно абстрактная.

Те стороны революции, которые требуют не описания, а объяснения, немарксистская социология считает непознаваемыми. Чешский социолог Петр Штомпка в книге «Социология социальных изменений» (1993) завершает главу о революциях небольшим пессимистическим разделом «Чего мы не знаем о революциях». Не знаем мы, с его точки зрения, «пять загадок или парадоксов», а именно:

– причин возникновения революций;

– причин поведения людей во время революции («революционной мобилизации»);

– причин и глубины преемственности между различными революциями;

– причин несоответствия результатов революций ожиданиям людей;

– предсказуемости революций [146].

Проблемы не просто не решены, они неразрешимы. Это обусловлено тем, что субъектами исторического процесса являются люди, принимающие решения. Революции зависят от миллиардов решений, принимаемых людьми «с уникальной биографией» и «непредсказуемыми в поступках». История – сумма индивидуальных действий, поэтому научное изучение революций поможет «защитникам старого порядка» предотвратить их. Итогом является «парадоксальный вывод: теория революции бессмысленна, ибо если она способна предсказать, то предсказания будут опровергнуты, если же не способна, то это вовсе не теория» [147].

Тупик очевиден, причем всей его безнадежности автор не постиг: если проводить позицию «социального номинализма» последовательно, то бессмысленна не только теория революции, а любое изучение общества: историю творят непредсказуемые индивиды, которые, узнав результаты исследований, сделают все наоборот.

Большим успехом в исследовании революций стало открытие революций в формах хозяйственной деятельности (технических революций) – агрикультурной, промышленной, научно-технической революций – послужившее основой наиболее известной немарксистской периодизации истории (аграрное – индустриальное – постиндустриальное общество) и связанных с ней концепций модернизации – единственной получившей широкое признание немарксистской схемы прогрессивного развития человечества.

Это открытие было вызвано потребностью осмысления технического переворота, получившего название научно-технической революции (НТР). Термин введен знаменитым английским физиком Джоном Десмондом Берналом (1901-1971), создавшим и периодизацию истории по стадиям развития техники: (1) первобытное общество – (2) аграрное общество – (3) индустриальное общество – (4) общество будущего. Переходы от стадии к стадии – революции: аграрная IV-II (так у Бернала. – Г. 3.) тысячелетий до н. э.; промышленная XVIII-XIX веков; научно-техническая XX века [148].

Для обозначения последней Бернал применяет также термины «вторая промышленная революция» и «научно-промышленная революция» [149]; а его единомышленник, английский физик и писатель Чарльз Перси Сноу (1905-1980) в известной работе «Две культуры и научная революция» (1959) – «научная революция» [150], но признание получило наименование «научно-техническая революция». Термин «научная революция» впоследствии стал означать «переворот в знании», включая возникновение науки в XVII веке [151].

Переход от собирательства и охоты к земледелию и скотоводству, от присваивающего хозяйства к производящему был впервые охарактеризован как революция в труде английского археолога Вира Гордона Чайльда (1892-1957) «Человек создает себя» (1936). Но идея этой, «неолитической», как называл ее В. Г. Чайльд, революции получила широкое распространение лишь после второй мировой войны и появления работ Дж. Бернала. В последующем за этим переворотом закрепилось название «агрикультурной» или «аграрной» революции. Термин «агрикультурная революция» использовал и В. Г. Чайльд, но для обозначения перехода не к земледелию вообще, а к плужному, полевому земледелию [152].

Следующим переворотом был переход от ручного производства к машинному, который именуют промышленной или индустриальной революцией. Термин возник еще в XIX веке. Впервые его ввел в оборот в книге «История политической экономии в Европе с древних времен до наших дней» (1837) французский экономист Жером Адольф Бланки (1798-1854), брат знаменитого революционера [153]. Но настоящее понимание роли этой революции в истории пришло тоже в эпоху НТР.

Иную последовательность технических революций предложил американский этнограф Лесли Элвин Уайт (1900-1975). В созданной им схеме исторического развития в качестве первой стадии выступает племенное (tribal) общество, базирующееся на собирательстве и охоте. Агрикультурная революция имела своим следствием превращение этого общества в цивилизованное. Второй технической революцией в схеме Уайта выступает топливная (fuel) революция: была изобретена паровая машина и человечество вступило в век пара.

Технический подъем XI-XIII веков (водяные и ветряные двигатели и т. д.) еще в 1940-е годы (статья Э. М. Карюс-Уилсон «Промышленная революция XIII века» (1941)) получил название «первая промышленная революция» [154], однако при создании периодизации истории им незаслуженно пренебрегали – возможно, потому что он, будучи оборван кризисом XIV-XV веков, нарушал стройность картины прогресса.

Широкое распространение идей аграрной и промышленной революций и включение в их ряд НТР способствовало формированию концепций сначала индустриального (Жан Фурастье (1907-1990) в книге «Великая надежда XX века» (1949)), а затем постиндустриального (Дэниел Белл (р. 1919) в лекциях 1959 года) общества. Возникла и утвердилась новая периодизация истории – по господствующей сфере экономики [155].

Обе концепции утверждают, что проблемы современного общества – не в его социальном устройстве, а в развитии техники. Поэтому техническая революция делает ненужной социальную.

Эта уверенность в 1940-1950-е годы на Западе была настолько сильной, что способствовала истолкованию в техническом духе прошлого и будущего человечества. Так появились концепции модернизации, призванные дать прогноз будущего развития появившихся тогда новых независимых государств.

Развитые (индустриальные или даже постиндустриальные) капиталистические государства, с одной стороны, и аграрные страны «третьего мира», с другой, существуют одновременно, но очень различны между собой. Как они соотносятся?

«Концепции модернизации» утверждали: как две стадии развития. «Традиционные общества» третьего мира должны пойти по западному пути и превратиться в «современные общества».

Из числа ранних концепций модернизации наиболее известна и характерна концепция стадий экономического роста американского экономиста Уолтера Уитмена Ростоу (р. 1916), изложенная в книге «Стадии экономического роста. Некоммунистический манифест» (1960). В ней было выделено пять стадий экономического роста (они же – стадии развития общества).

В качестве первой стадии выступало традиционное общество: общество с ограниченными производственными возможностями, с преимущественно сельскохозяйственным производством, т. е. аграрное, иерархической социальной структурой, властью в руках земельных собственников, доньютонианским уровнем науки и техники. Вторая стадия – период создания предпосылок для подъема или переходное состояние, третья – стадия подъема, четвертая – стадия быстрого созревания, пятая – стадия высокого массового потребления.

Согласно взглядам Ростоу, в принципе все отдельные общества должны в конечном счете пройти все эти стадии, из которых значение имеют, в общем, только первая и последняя. Остальные носят переходный характер. В этом и заключается процесс модернизации.

При разработке стадиального понимания истории неизбежно встает вопрос о процессе перехода с одной стадии на другую – вопрос о качественном скачке, за которым прочно закрепилось название «революция» Ростоу часто употребляет этот термин, но не более. Теории революции у него нет. Революцию он понимает не как переход от одной стадии к другой, а так, как понимает ее большинство западных социологов – насильственный, незаконный политический переворот.

Это не разрешение общественных противоречий, а преодоление сопротивления консерваторов, не желающих модернизации; отнюдь не неизбежный, а наихудший вариант развития событий, когда правительство не контролирует разрыв между реальным и желаемым положением дел. В общем, революция – опасное лекарство. Здесь видна умеренно-консервативная, восходящая к Юму и Токвилю, позиция Ростоу.

Роль квинтэссенции прогресса (локомотива истории) у Ростоу выполняет понятие «модернизация». По сути она сводится к технической революции – процессам индустриализации, действительно шедшим и идущим в разное время в разных странах, начиная с наиболее развитых. Социально-экономический же строй индустриализирующихся обществ находится вне поля его зрения. С этим связан оптимизм Ростоу, характерный, впрочем, для всех модернизационных построений.

«В целом создавался образ скачка или вознесения развивающихся стран из своей первозданности в новый мир. Имелось в виду не частичное обновление, осовременивание, одним словом, усовершенствование, как следует из русского значения слова “модернизация“, а коренные преобразования в духе английского (или французского) значения этого слова, наступление Нового времени (modern times), вступление в Современность» [156]. Соответственно, слаборазвитость считалась следствием простого отставания одних стран от других. Модернизация должна была покончить с отставанием и, следовательно, со слаборазвитостью.

Но, как выяснилось уже в следующее десятилетие, не покончила. Политической независимости, достигнутой большинством стран «третьего мира» в 1950-1960-е годы, оказалось недостаточно для избавления от экономической зависимости, а попытки «догнать» развитые капиталистические страны путем «модернизации», как правило, были неудачны.

Сторонники концепций модернизации не сразу признали свое поражение, пытаясь сделать теорию более адекватной реальности. Самая известная из усовершенствованных модернизационных моделей принадлежит израильскому социологу Шмуэлю Ноаху Эйзенштадту (р. 1923).

Суть ее – в соединении концепций модернизации и локальных цивилизаций. От первых берется Современность как цель предшествующей истории; от вторых – разнообразие исходных типов «традиционных обществ», вычурной классификации которых (имперские, имперско-феодальные, патримональные и др.) уделено много усилий автора, и решающая роль культуры, а не экономики, в их развитии. История представляет собой процесс не только модернизации, но и конвергенции «традиционных обществ». Итог – Современность.

В отличие от Ростоу, Эйзенштадт видит разные отправные точки модернизации и, как следствие, разные пути достижения Современности. Отсюда его интерес к проблеме революции, вызвавший к жизни книгу «Революция и преобразование обществ. Сравнительное изучение цивилизаций» (1978).

Социальный порядок, по Эйзенштадту, основан на «нормах социального взаимодействия», устанавливаемых путем договоров между элитами и представителями различных социальных групп. Институализация выработанных норм обеспечивает равновесие системы, но одновременно создает «возможность возникновения напряженности, конфликтов и потрясений, ведущих к изменениям» [157].

В традиционных обществах протест не ведет «за пределы традиционности», так как их «символические и структурные основания» (т. е. культура, которую Эйзенштадт, отталкиваясь от идей швейцарского неофрейдиста Карла Густава Юнга (1875-1961), считает частично врожденной, частично созданной разделением труда) сильнее аналогичных оснований протеста.

Только европейская цивилизация могла сравнительно легко модернизироваться, став «цивилизацией Нового времени». Остальным этот путь проделать труднее.

Здесь мы подходим к проблеме революции. Эйзенштадт делит революции на «современные» (Нидерландская, Английская, Американская и Французская), которыми сопровождалась модернизация феодального Запада, и «поздние современные» XIX-XX веков, которыми сопровождается модернизация традиционных обществ иных типов. Каждое общество модернизируется в соответствии со своей культурной сущностью, поэтому различны темпы и результаты.

Но революции в этой схеме – не локомотивы истории. «Само понятие революции имеет коннотациями переворот, быстрые резкие изменения, нарушение преемственности и насилие» [158]. При таком узком понимании революции естественен вывод о том, что возможна и желательна модернизация без революции.

Причины революций снова ищутся в психологии, притом не в сознании, а в подсознании: революции Нового времени для Эйзенштадта – «посюсторонний экстаз» (религия – «потусторонний»), направленный «на слияние настоящего общества и образа общества-двойника. Вследствие этого революции Нового времени стремились вобрать в себя те символы, которые были обращены к духовным качествам человеческой природы, а поэтому неизбежно выходили за пределы любого социального порядка» [159]. Проблема движущих сил революции предстает в виде проблемы носителей революционных символов – «революционных групп». Объективный мир заменен подсознанием человека.

Схоластические конструкции Эйзенштадта ничего не дают исторической науке. Гораздо более плодотворны возникшие в противовес концепциям модернизации концепции «зависимого развития».

«Если теоретики модернизации акцентировали “помощь Запада“, то леворадикальные критики – “неэквивалентный обмен“, ограбление развивающихся стран при помощи несправедливого механизма внешнеэкономических связей. То, что первые считали “благодетельным“ в отношениях Запада с развивающимися странами, вторые клеймили как “пагубное“» [160].

Научную разработку идея «зависимого развития» получает в трудах аргентинского экономиста Рауля Пребиша (1901-1986) в 1950-е годы. Непосредственными предшественниками Пребиша были авторы концепций империализма, начиная с Джона Аткинсона Гобсона (1858-1940), опубликовавшего свою книгу «Империализм. Исследование» в 1902 году. Однако впервые об эксплуатации бедных стран как источнике богатства Запада заговорил оригинальный русский мыслитель Н. Ф. Даниельсон (1844-1918), переводчик «Капитала», обычно причисляемый к либеральным народникам, но не считавший себя противником марксизма. Некоторые авторы видят в нем первого русского марксиста [161]. В книге «Очерки нашего пореформенного хозяйства» (1893) он утверждает, что предприниматели «более культурных стран» эксплуатируют «менее культурные нации» так же, как своих рабочих [162] Выделение наций-капиталистов и наций-пролетариев станет в дальнейшем сутью концепций «зависимого развития».

Впоследствии с этих позиций выступали А. Эммануэль (Греция), Т. Дус Сантус, Ф. Э. Кардозу, С. Фуртаду и Р. М. Марини (Бразилия), А. Агиляр (Мексика), Э. Фалетто (Чили), А. Г. Франк (Нидерланды), С. Амин (Сенегал). Ряд ученых США и Западной Европы – П. Баран и П. Суизи (США), Г. Мюрдаль (Швеция), стоя на аналогичных позициях, формально не причисляли себя к сторонникам этого направления.

Р. Пребиш ввел в научный обиход понятия «центра» и «периферии», связанных друг с другом. Центр – группа развитых капиталистических стран, периферия – слаборазвитые страны «третьего мира». По выражению Р. Пребиша, капитализм распространяется вширь не для того, чтобы способствовать развитию периферии, а для того чтобы ее использовать. Существуют два типа капитализма – капитализм центра и капитализм периферии. Последний является порождением первого, его необходимым дополнением и к самостоятельному развитию не способен. Периферийный капитализм – не стадия на пути к западному капитализму, а тупиковое дополнение к нему.

«Специфика периферии проявляется во всем, – пишет Р. Пребиш, – в сфере техники и потребления, в производственной структуре, в уровне развития и демократизации, в системе землевладения и формирования излишка, в демографическом росте» [163]. Поэтому «рушится миф о том, что мы могли бы развиваться по образу и подобию центров… Многолетние наблюдения за ходом событий убедили меня, что глубокие изъяны, свойственные латиноамериканскому капитализму, не могут быть преодолены в рамках существующей системы. Систему необходимо преобразовать» [164].

Р. Пребиш был далек от марксизма и не пользовался в своем анализе зависимого капитализма марксистскими категориями. Но уже Теонтониу Дус Сантус пришел к выводу о существовании «зависимого способа производства» как варианта капитализма. За это он и его последователи были подвергнуты критике со стороны догматических марксистов в руководстве Компартии Уругвая [165]. Введение понятия «зависимого способа производства» – важный шаг в исследовании горизонтальных связей и разрушении ошибочных представлений о всемирной истории как сумме параллельных историй отдельных обществ.

«Мы видим, – писал Т. Дус Сантус, – что зависимость – важнейшая черта социально-экономической системы слаборазвитых стран… Обретается собственная манера – зависимый способ – участия в процессе развития мировой капиталистической экономики. Таким образом, зависимость есть специфический способ капиталистического производства в наших странах» [166].

Первоначально созданные на латиноамериканском материале, положения о «зависимом развитии» были затем распространены на весь «третий мир» шведским экономистом Гуннаром Карлом Мюрдалем (1898-1987) и американским – Полом Бараном (1910-1964) [167].

Подчеркну, что «зависимость» в данном контексте – это «эксплуатация»; зависимые страны – эксплуатируемые страны. «В своей основе, – писал Г. Мюрдаль, – различия между странами имеют черты сходства с различиями между классами внутри нации, если иметь в виду классы, как они существовали до того, как началось их быстрое размывание в связи с процессом национальной интеграции в наших современных государствах благоденствия. В этом смысле большая часть остального человечества образует низший класс наций, а ряд наций находится в положении промежуточного слоя людей. В сущности, учитывая уровень жизни людей в этих странах, можно сказать, что термин “пролетариат“ был бы более уместен при таком сравнении в международном масштабе, чем когда-либо, или во всяком случае, чем теперь внутри любой из развитых стран. Великое пробуждение отсталых стран постепенно пробуждает среди их народов классовое сознание, без которого общественная группировка является аморфной и разъединенной» [168].

В концепциях зависимого развития исследуются горизонтальные связи между обществами различного типа в современном мире. Создание картины всемирной истории с учетом горизонтальных связей не входило в задачу их авторов.

До некоторой степени исключением является немецкий (ныне работающий в Нидерландах) социолог Андре Гундер Франк (р. 1929), поднявший в работах «Развитие недоразвития (underdevelopment)» (1966) и «Социология развития и недоразвитие социологии» (1967) вопрос об истории зависимого капитализма в Америке – начиная с испанского завоевания. В статье «Развитие недоразвития» он пишет, что нынешние «развитые» страны никогда не были «недоразвитыми» (underdeveloped). Они были неразвитыми (undeveloped). «Недоразвитость» нынешних «развивающихся» (вернее, зависимых) стран – результат «развитости» нынешних «развитых» стран. Это не стадия на пути превращения «недоразвитых» стран в «развитые». Пример Японии в данном случае неуместен – Япония никогда не была зависимой страной.

Концепции «зависимого развития» явились предшественниками мир-системного подхода, ставшего серьезной попыткой нарисовать картину всемирной истории на основе горизонтальных связей. Мир-системный подход возник в виде концепции миров-экономик Фернана Броделя (1902-1985) и концепции миров-систем Иммануэля Валлерстайна (р. 1930) и затем приобрел большое количество сторонников и популяризаторов. Стоит подробнее рассмотреть взгляды Броделя и Валлерстайна и те перспективы, которые концепции зависимого развития и выросший из них мир-системный подход дают для решения проблемы революции.

Сутью мир-системного подхода является выделение единиц больших, чем отдельное общество – «миров-экономик» у Броделя и «миров-систем», делящихся на «миры-империи» и «миры-экономики», у Валлерстайна.

В основу выделения этих образований мир-системники клали не культуру, а экономику, что сближало их с материалистическим пониманием истории.

Понятие мира-экономики впервые введено Броделем. Оно неявно присутствовало уже в книге «Средиземное море и мир Средиземноморья в эпоху Филиппа II» (1949), а в четкой форме появилось в его работах «Динамика капитализма» (1976) и «Материальная цивилизация, экономика и капитализм. XV-XVIII вв. Т. 3. Время мира» (1979).

Признаков, верных для любого мира-экономики, три.

Мир-экономика пространственно ограничен. Границы его меняются редко и медленно. Граница между мирами-экономиками представляет собой такую зону, пересекать которую невыгодно ни с той, ни с другой стороны, поэтому миры-экономики в делом были стабильны до конца XV века, когда «Европа передвинула свои границы» и приступила к покорению остального мира.

Второй признак. Каждый мир-экономика имеет свой центр. Таким центром является господствующий «капиталистический» город. Для историков школы «Анналов», к которой принадлежал Бродель, слово «капитализм» означает не общественно-экономическую формацию, основанную на частной собственности на средства производства и эксплуатации труда капиталом, как для Маркса, а деятельность, связанную с денежным оборотом, безотносительно к производству. Поэтому Бродель видит капитализм в любой экономике. Валлерстайн в русле тех же взглядов будет видеть возможность капитализма в мирах-империях и действительность капитализма в мире-экономике Европы.

Центр мира-экономики может перемещаться. Это может быть следствием политического решения (Пекин в 1421 году становится столицей Китая вместо Нанкина) или экономических причин (перемещение центра Европы), но всегда имеет важные последствия для всего мира-экономики. Центр всегда «сверхгород», которому служат другие города. Возможно наличие двух центров (Рим и Александрия, Венеция и Генуя). Это имеет место в краткий период борьбы между ними за лидерство. Успех одного из центров приводит к упадку другого.

Падение старого центра мира-экономики и возвышение нового – крупнейшая из возможных социальных катастроф, последствия которой ощущаются на всем его пространстве, особенно зримо – на окраинах.

«Утратив свое могущество, Венеция утратила и свою империю: Негропонт в 1540 году, Кипр… в 1572 году, Кандию – в 1669 году. Амстердам утверждает свое превосходство – Португалия теряет свою дальневосточную империю… В 1815 году Лондон утверждается в полной своей силе, а к этому времени Испания утратила или должна утратить Америку. Точно также после 1929 года мир, еще накануне имевший центром Лондон, начинает концентрироваться вокруг Нью-Йорка: после 1945 года европейские колониальные империи уйдут все, одна за другой… Такое повторение колониального распада не было случайностью; рвались как раз цепи зависимости. Так ли трудно вообразить те последствия, которые повлек бы за собой по всему миру конец “американской гегемонии?“» [169].

Третий признак. Пространство мира-экономики делится на несколько взаимозависимых зон. Важнейшей особенностью мира-экономики является иерархия этих зон. «Всякий мир-экономика есть складывание, сочетание связанных воедино зон, однако на разных уровнях. В пространстве обрисовывается по меньшей мере три ареала, три категории: узкий центр, второстепенные, довольно развитые области и в завершение всего огромные внешние окраины… Центр, так сказать, “сердце“, соединяет все самое передовое и самое разнообразное, что только существует. Следующее звено располагает лишь частью таких преимуществ, хотя и пользуется какой-то их долей: это зона “блистательных вторых“. Громадная же периферия с ее редким населением представляет, напротив, архаичность, отставание, легкую возможность эксплуатации со стороны других» [170].

Любая сфера жизни людей зависит от мира-экономики.

Казалось бы, в этой картине истории есть место социальным революциям. Но Бродель тщательно избегает этого понятия. Ни перемещение центра, ни изменение границ мира-экономики не называются им социальной революцией. Революция, пишет он, «слово сложное и двусмысленное» [171]. Лучше обойтись без него.

Но совсем обойтись не получается. Есть несомненная революция – промышленная. Ее трактовка Броделем резко отлична от апологии модернизации.

«Англия одержала успех в своей революции, находясь в центре мира, будучи сама центром мира. Страны “третьего мира“ желают своего успеха, но они находятся на периферии. И тогда все действует против них… в том числе и капиталы, которые они занимают за границей; в том числе и морские перевозки, которые они не контролируют; в том числе и их собственное сырье, имеющееся в избытке и подчас отдающее их на милость покупателя… Именно поэтому индустриализация прогрессирует там, где она уже достигла прогресса, а пропасть между слаборазвитыми странами и остальными только увеличивается…

“Третий мир“ может прогрессировать, только тем или иным способом сломав современный мировой порядок» [172].

Это вывод Броделя. Но ведь он просто и недвусмысленно означает необходимость социальной революции. Так понятие, которое историк хотел изгнать из науки, анонимно вернулось туда. Исследовать общество, игнорируя революции, невозможно.

Если для Броделя формулирование принципов мир-экономического подхода было итогом научных исследований, то для Валлерстайна – исходным пунктом. Он видит в мир-системном подходе единственно приемлемую методологию познания общественных явлений.

Единственной социальной реальностью, «не делимой на политику, экономику и культуру», Валлерстайн считает «социальные системы», которые подразделяются на мини-системы и миры-системы. В свою очередь, миры-системы делятся на миры-империи и миры-экономики. Три основных вида социальных систем основаны на трех различных способах производства: реципрокально-линиджном, данническом и капиталистическом соответственно. К сожалению, Валлерстайн упустил столь важное достижение концепций зависимого развития, как понятие зависимого капитализма, чем сильно обеднил свою концепцию.

«Мир-система – социальная система, имеющая границы, структуру, правила легитимации и согласованность» [173]. Критерий мира-системы – самодостаточность (self-contained) его существования, «Мир-система» – не «мировая система», а «система», являющаяся «миром», как и у Броделя. Самодостаточность – теоретический абсолют (как вакуум), не существующий в реальности, но делающий измеримыми явления реальности.