Начало изучения революций

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Начало изучения революций

Французская революция не только дала импульс развитию революционной идеологии, но и сделала революции предметом научного изучения.

Именно тогда возникла теория прогресса человеческого общества, изложенная в труде Мари Жана Антуана Никола Кондорсе (1743-1794) «Эскиз исторической картины прогресса человеческого разума» (1794). Дав свою, весьма произвольную, периодизацию всемирной истории, Кондорсе тем не менее четко сформулировал положение о месте революций в историческом процессе:

«Все говорит нам за то, что мы живем в эпоху великих революций человеческого рода. Кто может лучше нас осветить то, что нас ожидает… чем картина революций, предшествовавших и подготовивших настоящую?… И для того, чтобы счастье, которое эта революция нам обещает, было куплено возможно менее дорогой ценой, чтобы оно распространилось с большей быстротой на возможно большем пространстве… разве не необходимо изучить в истории прогресса человеческого разума препятствия, которых надлежит опасаться, и средства, которыми нам удастся их преодолеть?» [27]

Прогресс без революций невозможен: «Можно заметить, что среди племен, совершенно не переживших великих революций, прогресс цивилизации остановился на чрезвычайно низком уровне» [28]. Кондорсе прямо связывает распространение наркотических средств, которые «удовлетворяют потребности быть занятым или возбужденным», с застоем общественного развития – правда, только у отсталых народов. Замедление прогресса или регресс на Западе для него невозможен.

Итак, изучение прогресса подводит к изучению революций. Однако обещанной «картины революций» в книге Кондорсе нет. Теория революции не была им создана, и причина этого – не только в экстремальных условиях написания книги (жирондист Кондорсе скрывался от якобинской полиции). Для того чтобы всерьез поставить вопрос о такой теории, надо было смотреть на революцию с другой стороны баррикады.

Для революционеров того времени, как и вообще для революционеров-немарксистов, проблема понимания революции не стоит. Революция естественна; она возвращает человеку то, что отобрал неестественный социальный порядок. Поэтому бесполезно ждать от них теории революции. Их мысль скорее начинает работать при анализе причин поражения или отсутствия революций.

Объяснение революции прогрессом мысли, данное Кондорсе, по сути ничего не объясняет и мешает изучать революцию как форму исторического развития, так как подразумевает необъяснимую эпоху невежества до революции.

Стремление же понять революцию присуще тем, кто ее не понимает и не принимает – т. е. мыслящим нереволюционерам и контрреволюционерам. Поэтому объяснение Французской революции стали искать люди, не желавшие ее, в том числе открытые противники.

Особняком стоит лишь первая фигура в этом ряду – Антуан Барнав (1761-1793), депутат Учредительного собрания в 1789-1791 годах, сторонник конституционной монархии, казненный якобинцами. Ему принадлежит уникальное по глубине «Введение во Французскую революцию» (1792-1793).

«Если коротко сформулировать его концепцию Французской революции, то в самом общем виде она заключается в следующем: революция не была исключительно политическим переворотом, который подготовлен умственным. Она явилась лишь политическим выражением причин различного порядка: экономических, идейных, социальных, т. е. была подготовлена целым рядом обстоятельств, а не только раскрепощением разума путем просвещения…

Субстанция, под которой Барнав имеет в виду народонаселение, богатство, нравы, просвещение, должна, по его мнению, находиться в пропорции с охватывающей ее “тканью“, т. е. с законами. Когда развитие и субстанции, и “ткани“, происходит пропорционально, то социальный прогресс осуществляется без потрясений, когда же “ткань“ не настолько эластична, чтобы успевать за изменениями субстанции, происходит взрыв…

В его теоретических рассуждениях взрыв получает свое оправдание, и оправдывается не здравым смыслом или естественным правом, как делало большинство его современников, а наступлением новой собственности, т. е. экономической силой класса, который за этой собственностью стоял. В его концепции важно подчеркнуть следующий момент: за промышленной собственностью у него стоит “промышленный класс“, за феодальной собственностью – землевладельческий, т.е. феодальный класс; таким образом, этим противопоставлением Барнав фиксирует реальность существования в XVIII веке двух социальных групп, противоречие между которыми коренится не где-нибудь, а в области экономики» [29].

Революция – закономерная форма развития общества, вызванная теми же причинами, что и эволюция. В вопросе о движущих силах исторического развития Барнав придерживается плюрализма (экономический, географический, демографический, идейный факторы), но решающую роль отдает экономике.

«С того момента, как промышленность и торговля начали проникать в народ и создавать новый источник обогащения для трудящегося населения, – пишет он, – подготовляется революция в политических учреждениях; новое распределение богатства производит новое распределение власти. Так же, как владение землями возвысило аристократию, промышленная собственность возвышает власть народа» [30]. «Народ» в его понимании – это, конечно, буржуазия, «зажиточная, промышленная и спокойная часть нации», чьим идеологом он стал, причем исходя из научного анализа сложившейся обстановки:

«Всякое правление, где власть находится не в тех руках, в которых должна бы находиться соответственно природе вещей, не может продлиться долго» [31].

Барнав – единственный современник буржуазной революции, видевший в ней именно буржуазную революцию. Проницательность Барнава настолько поразительна, что Ж. Жорес даже счел его работу «эскизом исторического материализма». (Любопытно, что то же говорил Э. Бернштейн о Гаррингтоне [32].) Конечно, это преувеличение. Линия преемственности идет от Барнава не прямо к Марксу, а через французских историков эпохи Реставрации (О. Тьерри, Ф. Гизо, Ф. Минье, А. Тьер), которых он предвосхитил в открытии общественных классов и классовой борьбы и которых превзошел тем, что не искал истоки классов в расовом делении.

Но Барнав (как и пришедший к аналогичным выводам Симон Никола Анри Ленге (1736-1794) [33]) в силу объективных причин не создал картины исторического процесса, основанной на идее существования общественных классов и классовой борьбы. Это сделали только историки эпохи Реставрации. Из них следует выделить Франсуа Огюста Мари Минье (1796-1884), продолжившего в работе «История французской революции» (1824) линию Барнава. Он видит, что «во время революции разрушилось старое общество и на месте его создалось новое», причем помешать этому было невозможно. Сопротивление же объективному ходу истории ведет к тяжелым жертвам; если бы люди осознавали историческую необходимость, «тогда революции происходили бы мирным путем, и историкам не приходилось бы упоминать ни об излишествах, ни о бедствиях… Но до сих пор летописи народов не дают нам примеров подобного благоразумия: одна сторона постоянно отказывается от принесения жертв, а другая их требует, и благо, как и зло, вводится при помощи насилий и захвата. Не было еще до сих пор иного властелина, кроме силы» [34].

Эту печальную истину можно проиллюстрировать судьбой А. Барнава. Как политик, он не был последовательным революционером, стремясь к минимальным изменениям. «Радикализм Барнава… был направлен не против монархических учреждений как таковых, а в сторону обновления социального строя, переставшего соответствовать новым общественным интересам» [35]. Он видел объективную неизбежность победы буржуазии и считал основной опасностью для нее не обреченный абсолютизм, а выступление народа с «идеей раздела собственности», проявив и тут свойственную ему проницательность. Революция для него закончилась с принятием Конституции 1791 года. Дальше его политические усилия были направлены на консервацию достигнутого. И только здесь интуиция подвела Барнава: силу, способную защитить буржуазию, он увидел в старом, а не новом государственном аппарате, вступив в контакты с королевским двором и поплатившись жизнью за эту ошибку.

Революция не могла победить, пока контрреволюция сопротивлялась, поэтому каждый, кто пытался остановить революцию, оказывался контрреволюционером – невольным предателем интересов буржуазии, даже если был привержен ее делу, как А. Барнав.

Первым сказал о возможности создания общей теории революции французский роялист, публицист и политик, граф Антуан Франсуа Клод Ферран (1751-1825), автор книг «Рассуждения о социальной революции» (1794) и 4-томного исследования «Теория революций, сравнение главных событий, их источника и последовательности, с общей аналитической таблицей» (1801, издана в 1817): «Основные события революций могут быть сведены к общим максимам… можно создать теории революции, подобно тому как создана теория законов, потому что и революции имеют свои законы» [36]. А. Ферран выделяет революции в природе и в обществе; к последним относятся все известные ему крупные социальные потрясения, начиная с эпохи Древнего Востока и до Французской революции (например, в России он выделяет революции Бориса Годунова и Петра Первого). Очевидно, А. Ферран первым сказал о революциях в Древней Греции – революции Солона и революции Ликурга [37].

«Познают революцию, – пишет Ферран, – изучая то, что предшествовало ей и, более того, то, что за ней следовало» [38]. От социальных он отличает религиозные и – не вполне ясным образом – политические революции. В книге присутствует и иное деление революций – на общие и частичные, относящееся, однако, лишь к политическим революциям. Общие политические революции меняют политическое устройство общества целиком; частичные – только отчасти [39].

А. Ферраном предложена первая в истории мысли классификация политических революций. Они осуществляются тремя способами:

–  на основе предшествующих изменений;

–  законной властью;

–  насильственным путем.

Первые два способа фактически сливаются. «Революции первого типа всегда полезны, иногда необходимы, потому что они – зрелый результат предшествующих изменений… Революции второго типа хорошо обдуманные, укрепляют власть и длятся столько, сколько власть их соблюдает и поддерживает. Революции третьего типа всегда нежелательны, редко полезны, никогда не могут быть продолжительны… В двух первых главная идея касается того, что воздвигнут; в третьем – главная, даже единственная идея касается того, что разрушат» [40]. Несмотря на понятную нелюбовь роялиста к революциям третьего типа – «снизу» – А. Ферран считает, что и они могут быть полезны, проявляя достойную внимания научную объективность.

С этого момента надо вести отсчет теории революции как ветви социальной философии. На первых опытах ее создания, естественно, лежит печать политических пристрастий авторов, тем более, что перед их глазами проходили события Французской революции, которую они тщетно стремились понять.

Наиболее поверхностный взгляд на сущность революции высказан английским философом Эдмундом Бёрком (1729-1797) в книге «Размышления о французской революции» (1790) [41], уже в первый год переизданной 11 раз. Причина сверхпопулярности взглядов Бёрка – в ясно поставленной и выполненной им идеологической задаче борьбы с революцией: «подготовить людей, которые любят порядок, к сопротивлению этой силе» [42]. В предисловии к русскому переводу книги Бёрка (1993) она справедливо названа «манифестом контрреволюции».

Р. Н. Блюм пишет: «Исходный тезис консервативного политика Бёрка предельно прост – нормальное состояние общества не терпит никаких нововведений (“дух нововведений является результатом эгоистического характера и ограниченного кругозора“), ибо они приводят не к улучшению, а к ухудшению положения всего населения страны. Стабильное общество, образцом которого для Бёрка является политическая система Англии, не должно быть поколеблено, так как любое покушение на стабильность означает нарушение мирового (по существу, божественного) порядка.

“Несчастье“ французов, что они нарушили порядок и стабильность и привели страну к разрухе и жертвам, крови и мятежу. Ведь неизбежным следствием такого состояния будет не ожидаемая свобода, а тирания. Были ли эти “ужасные вещи“ необходимыми? – спрашивает Бёрк – и решительно отвечает: “Нет! Ни в коем случае!“ Революцию можно и должно предотвратить, если устранить ее причины. А причинами являются, во-первых, недовольство тех, кто имея реальную экономическую, денежную силу (несомненно, речь идет о буржуазии), фактически не оказывает никакого влияния на политическую власть; во-вторых, разложение правящего класса, которое ослабляет его силу и влияние; и, наконец, в-третьих, заговор оторванных от мира философов, “политических теологов“, масонов, адвокатов и других “безответственных“ интеллектуалов. Тщеславие, лицемерие, зависть и необузданные страсти которых побуждают их к борьбе против законного правительства. Именно последняя причина выдвигалась Бёрком на первый план и всячески подчеркивалась» [43].

Все ли революции таковы? Бёрк не мог не понимать, что защищаемый им строй Англии сам установлен в результате революции. Поэтому начинается софистика: общественный договор между государством и подданными нерасторжим по воле народа, но расторжим в силу «высшей необходимости, которая не выбирается, а сама выбирает, которая не допускает обсуждений и не требует доказательств» [44]. То есть общественный договор заключается под эгидой бога и им же отменяется. Английские революционеры-пуритане действовали по воле бога, французские революционеры-руссоисты, которых Бёрк неправомерно счел атеистами, действовали по собственной воле, на что не имели права. Они виновны.

Так Бёрк противопоставил Английскую и Французскую революции. Решив идти до конца в отказе от прежде присущих ему демократических взглядов, он объявил результатом Английской революции вечный отказ народа, «скотоподобной массы», от права выбирать короля и правительство. Революция совершена ради того, чтобы увековечить порабощение.

Если оценка Французской революции Бёрком стала классикой контрреволюции, то в качестве интерпретатора Английской революции он выступил в еще более интересном качестве – первого идеолога революции как консервации, «консервативной революции», отдаленного предшественника этой стороны идеологии нацизма.

Реакция на книгу была бурной. В 1791 году были опубликованы ответные памфлеты «Письма к достопочтенному Э. Бёрку» Джозефа Пристли (1733-1804) и «Права человека» Томаса Пейна (1737-1809); на антиправительственных демонстрациях, пока они не были запрещены, жгли чучела Бёрка. В то же время многие монархи, включая Екатерину II, выразили ему благодарность; Георг III заявил, что книгу Бёрка должен прочесть каждый джентльмен. Взгляды Бёрка стали идеологией складывающейся антифранцузской коалиции; его противники преследовались как государственные преступники и вынуждены были эмигрировать: Пристли – в США, Пейн – во Францию.

Бёрк, без сомнения, дал абсолютный образец контрреволюционной идеологии, усовершенствовать который вряд ли возможно. Но серьезного объяснения причин революции у него нет: ведь у разложения правящего класса и всевластия обнаглевших масонов тоже должны быть причины. Поэтому контрреволюционная мысль не остановилась на уровне Бёрка и пошла вглубь.

Граф Жозеф Мари де Местр (1753-1821) в работе «Рассуждения о Франции» (1797), в отличие от Бёрка, подчеркивал объективную предопределенность хода Великой французской революции.

«Самое поразительное во французской Революции, – писал он, – увлекающая за собой ее мощь, которая устраняет все препятствия. Этот вихрь уносит как легкие соломинки все, чем человек мог от него заслониться: никто еще безнаказанно не мог преградить ему дорогу. Чистота помыслов могла высветить препятствие и только; и эта ревнивая сила неуклонно двигаясь к своей цели, равно низвергает Шаретта, Дюмурье и Друэ.

С полным основанием было отмечено, что французская Революция управляет людьми более, чем люди управляют ею. Это наблюдение очень справедливо, и хотя его можно отнести в большей или меньшей степени ко всем великим революциям, однако оно никогда не было более разительным, нежели теперь. И даже злодеи, которые кажутся вожаками революции, участвуют в ней в качестве простых орудий, и как только они проявляют стремление возобладать над ней, они подло низвергаются» [45].

Де Местр полагал, что в этом виден божественный умысел: революцией, как и всем остальным, управляет рука Провидения. В конце концов оно перестанет осуществлять свои неведомые людям планы с помощью «злодеев» и изберет более благородные орудия. Революция, должна завершится торжеством контрреволюции, которая будет «не противоположной революцией, но противоположностью Революции» [46].

После энергичных фраз де Местра, звучащих очень по-гегелевски, аналогичные высказывания самого Георга Вильгельма Фридриха Гегеля (1770-1831) в «Философии истории» (1822-1831, опубликована в 1837-1840) кажутся сухими и бесцветными. Но его мысль следует тем же путем, углубляя и систематизируя. Французская революция – не нелепая случайность, не произвол заговорщиков; она – необходимый элемент исторического процесса, направляемого Абсолютной Идеей. Гегель, в отличие от де Местра, даже осуждает старый режим, избежав тем самым трагикомического приписывания революции «сатанинского характера», но на этом его симпатии к революции иссякают.

Историческую неправоту Французской революции Гегель видит в том, что она проходила без реформации, без внутреннего преображения человеческого духа. Потому ее деятели руководствовались абстрактными понятиями, претворение которых в жизнь ведет к террору. Революция сыграла свою роль и закончилась, не сделав Францию и другие католические народы романского мира свободными: «Дело в том, что принцип, исходящий из того, что оковы могут быть сброшены с права и свободы без освобождения совести, что революция возможна без реформации, ошибочен. Таким образом все эти страны вернулись к своему прежнему состоянию» [47].

В чем же состояло значение Французской революции для всемирной истории? Не в божьей каре веку Просвещения, как считал де Местр, а в стимулировании буржуазных преобразований в Германии:

«Важнейшим моментом в Германии оказываются законы права, повод к изданию которых подал, конечно, французский гнет, так как благодаря ему был пролит свет на недостатки прежних учреждений» [48]. Далее следует обычная для позднего Гегеля апология прусских порядков, с особенным упором на торжество законности и подчинение церкви государству в результате своевременной реформации. Там, где реформация имела место, революция не нужна. Свобода осуществлена без нее. Революций в будущем, судя по всему, Гегель не видит.

К этому стоит добавить, что часто цитируемое [49] определение Французской революции как «великолепного восхода солнца», данное Гегелем, отнюдь не означает его восхищения революцией. В контексте оно имеет совсем иной смысл.

Вот что пишет Гегель:

«Мысли, понятию права, сразу было придано действительное значение, и ветхие подмостки, на которых держалась несправедливость, не смогли устоять. Итак, с мыслью о праве теперь была выработана конституция, и отныне все должно было основываться на ней. С тех пор, как солнце находится на небе и планеты обращаются вокруг него, не было видано, чтобы человек стал на голову, т. е. опирался на свои мысли и строил действительность соответственно им. Анаксагор первым сказал, что ум управляет миром, но лишь теперь человек признал, что мысль должна управлять духовной действительностью. Таким образом, это был великолепный восход солнца. Все мыслящие существа праздновали эту эпоху» [50].

Гегель приветствует восход солнца идеализма, а не восход солнца революции. Важным в революции для него является торжество идей; причиной поражения революции – абстрактность этих идей; выходом – торжество иных идей, более глубоко преобразующих действительность.

(Схожее по форме, но иное по содержанию высказывание имеется в «Феноменологии духа»: «Наше время есть время рождения и перехода к новому периоду… постепенное измельчение, не изменившее облика целого, прерывается восходом, который сразу, словно вспышка молнии, озаряет картину нового мира» [51] Очевидно, внешнее сходство послужило причиной путаницы, когда высказыванию позднего Гегеля приписывается настроение, характерное для раннего периода его творчества.)

Научный потенциал понимания революций содержит гегелевская «Наука логики», где наличная действительность определяется как «надломленная в себе, конечная действительность, назначение которой – быть поглощенной» [52]. На это справедливо обращал внимание Ф.Энгельс: «…действительность, по Гегелю, вовсе не представляет собой такого атрибута, который присущ данному общественному или политическому порядку при всех обстоятельствах и во все времена. Напротив. Римская республика была действительна, но действительна была и вытеснившая ее Римская империя. Французская монархия стала в 1789 году до такой степени недействительной… до такой степени неразумной, что ее должна была уничтожить великая революция… И совершенно так же, по мере развития, все, бывшее прежде действительным, становится недействительным, утрачивает свою необходимость, свое право на существование…» [53] Но самим Гегелем этот вывод сделан не был. Диалектика была им принесена в жертву политическим взглядам, хотя их объективное содержание – обоснование буржуазной революции «сверху» в Германии. Неприязнь к революции «снизу» не делает Гегеля сторонником умирающего абсолютизма: его основная идеологическая задача – обосновать такое буржуазное преобразование, при проведении которого государство не «рассыпалось» бы, как во Франции.

Политик, историк и публицист Алексис де Токвиль (1805-1859) в книге «Старый порядок и революция» (1856), не прибегая к философским спекуляциям, в законченной форме выразил то же, что и Гегель, отношение к революции. Так же он признает недовольство «старым порядком» оправданным, и так же считает революцию «опасным лекарством», приема которого следует избегать, отдавая предпочтение реформам. Причина революции – не масоны и адвокаты, а свергнутое правительство, причем его вина заключается в том, что его политика породила зло, худшее, чем злоупотребления – революцию.

В то же время А. де Токвиль гораздо зорче Гегеля; он видит то, что не видел или не желал видеть Гегель, ставший пленником своей политической позиции: Франция не «вернулась к своему прежнему состоянию», а бесповоротно изменилась к лучшему.

Причины революции и вообще общественных явлений де Токвиль ищет в экономической сфере, поэтому он проявляет тот максимум научности в изучении революции, который возможен для ее противника.

«Революция свершалась отнюдь не в целях низвержения господствующих религиозных верований, как это полагали. Вопреки видимости, она была революцией социальной и политической, и именно в области социальной и политической она меньше всего стремилась привнести хаос, упорядочить анархию, как говорил один из противников преобразований. Скорее ее целью было усиление могущества и прав государственной власти. Революция не должна была изменить характер нашей цивилизации, как считали иные, остановить ее прогрессивное развитие, изменить суть фундаментальных законов, лежащих в основе человеческих обществ… ее единственным результатом было уничтожение политических институтов, на протяжении многих веков безраздельно господствовавших над большинством европейских народов и обычно называемых феодальными, и замена их более единообразным и простым политическим строем, основанием которого является равенство условий.

…Революция менее всего была случайным событием. И хотя она застигла мир врасплох, она однако была завершением длительной работы, стремительным и бурным окончанием дела, над которым трудились десять поколений. Не будь революции, общественное здание все равно повсеместно обрушилось бы, где раньше, где позже… Внезапно, болезненным резким усилием, Революция завершила дело, которое мало-помалу завершилось бы само собой. Вот в чем ее значение» [54].

В отличие от крайних консерваторов Бёрка и де Местра, жаждущих прямой реставрации старого порядка, Гегель и де Токвиль – умеренные консерваторы. Они видят закономерность свершившейся революции, не забывая подчеркивать ее чрезмерность, и готовы пользоваться ее плодами, но их снисходительность ограничена прошлым. В будущем – только плавное эволюционное развитие без скачков.

Юм был предтечей этого отношения к революции. Французская революция завершила дело Английской, необратимо утвердив капитализм в континентальной Европе; Токвиль и Гегель приняли от Юма эстафету умеренного консерватизма, подводящего черту под эпохой революционного создания нового строя.

После победы буржуазной революции 1830 года и первых антибуржуазных выступлений французского пролетариата в 1830-1840-е годы на эту же позицию перешли историки времен Реставрации – наследники А. Барнава.

Наконец, в книге Томаса Роберта Мальтуса (1766-1834) «Опыт о законе народонаселения» (1803) отрицается сама возможность революций как качественных изменений. Любая попытка изменить общество обречена, так как его жизнью управляют неизменные «естественные» законы. Поэтому восстания («мятежи») бесполезны, революции невозможны [55].

Так закончились попытки построения теории революции ее противниками. Буржуазия удовлетворена настоящим; теперь революция – ее враг [Характерный пример: в 1989 году премьер-министр Франции М. Рокар видел главное значение Французской революции в том, что «она убедила людей, что всякая революция опасна и что всегда лучше обходиться без них».][56]. Поэтому аналогичные суждения многократно будут высказаны другими теоретиками о других революциях, а Токвиль в XX веке будет считаться крупнейшей фигурой в социологии, равновеликой К. Марксу. В последние десятилетия возросла популярность идей Бёрка [57].