Идеологии революций в XX веке

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Идеологии революций в XX веке

Выше речь шла о научных интерпретациях понятия «революция». Не менее обширным было в XX веке идеологическое использование этого понятия, причем не только противниками существующего порядка, но и его защитниками.

Концепции модернизации, индустриального и постиндустриального общества тоже с самого начала несли существенную идеологическую нагрузку – утверждение непреходящего характера капитализма. Но целиком идеологическими они, на мой взгляд, не являлись: их приверженцы, начав с искреннего оптимизма, под давлением фактов переходили к пессимистическому взгляду на капитализм. В гораздо более явной форме эта идеология проводилась различными версиями «революции менеджеров», «капиталистической революции» и т. д. (Т. Кервер – «Современная экономическая революция в США» (1926); Дж. Бернхем – «Революция менеджеров» (1941); А. Берли – «Капиталистическая революция двадцатого века» (1955)), чья популярность к настоящему времени миновала.

Основное их содержание – прежнего капитализма больше нет, он исчез в результате этих революций. Собственность и власть давно находятся в руках менеджеров, акционеров и т. п. [180]

Наиболее яркая фигура из числа идеологов «революции менеджеров» – Джеймс Бернхем (Бернхейм, Бернам, Берхэм) (1906-1987), бывший троцкист, пришедший к выводу о невозможности социалистической революции и порвавший с левым движением. Единственная возможная в современном мире революция – это «революция менеджеров». Отталкиваясь от идеи «бюрократизации мира» Б. Рицци и М. Шахтмана (о них – в 3 главе), Бернхем использовал ее для показа преимущества западного варианта «революции менеджеров» перед советским и нацистским.

Понятие революции активно использовали и противники капитализма в его нынешнем виде – как ультраправые, так и ультралевые. Среди первых выделяется идеолог «консервативной революции» ницшеанец Артур Мёллер ван дер Брук (1876-1929), идейный предшественник немецкого нацизма; среди вторых – неофрейдисты Вильгельм Райх (1897-1957) и Герберт Маркузе (1898-1979).

В отличие от идеологии «капиталистической революции», созданной в США и основанной в духе американского эмпиризма на тенденциозном подборе фактов, европейские идеологии революций тесно связаны с философией иррационализма. Их создатели стремились вписать революцию в общую картину мира.

«Консервативное мышление, – писал Артур Мёллер ван дер Брук, – видит во всех человеческих отношениях вечное возвращение… То, что прошло, скоро наступит, скоро вернется, прорвется снова и снова, ибо оно дано от природы, заложено в человеке» [181].

Понятно, что скоро должно вернуться древнее величие немецкой нации, подорванное поражением в первой мировой войне. Задача «консервативной революции» – вернуть это величие.

«В отличие от реакционера “революционный консерватор“ живет сознанием вечности… Он видит мир не таким, каков он есть, а таким, каким он будет вечно. Он знает, что исторический мир – это мир размеренный, вечно возвращающийся. Будучи революционером, он ищет новых начал; будучи консерватором, он настаивает на возвращении к традиции» [182].

Идеал «консервативной революции» – прямое воскрешение прошлого, возврат к могучему первому райху, минуя опозорившийся второй. Скрыть абсурдность этого положения Мёллеру помогает утверждение, что время движется по кругу. В таком случае нет прогресса, нет и реакции, а «консервативная революция» – единственно оправданная революция.

Идея вечного возвращения заимствована Мёллером у Фридриха Ницше (1844-1900), как и культурные и политические антипатии – к гуманизму, либерализму, социализму, науке и другим порождениям упадка жизни. Но политические цели Мёллера гораздо отчетливее расплывчатых грез Ницше о господстве «белокурых зверей». Это восстановление Великой Германии. Его основной труд (напомню, что Мёллер умер в 1929 году) носит название «Третья империя» (Das dritte Reich).

С аналогичных позиций выступали Э. Юнгер, Э. Никиш, О. Шпенглер, Л. Клагес, К. Шмитт, Э. Форстхоф, X. Раушнинг и другие представители плеяды немецких интеллектуалов, ставшей связующим звеном между Ницше и Гитлером и подготовившей призывами к тотальной власти биологически сильной элиты усвоение идей нацизма.

Иное, лишенное ницшеанского биологизма, обоснование праворадикального переворота представлено в труде неогегельянского социолога Ханса Фрайера (1897-1969) «Революция справа» (1931). Считая буржуазный индивидуализм разрушительным для общества, Фрайер видит силу, способную обуздать его, в государстве. «Революция справа» (т. е. «сверху» в традиционной терминологии) должна положить конец разделению общества на классы и, объединив их, создать новый субъект истории – Народ, что сделает невозможными «революции слева» [183].

Историческая роль идеологии «консервативной революции» и «революции справа» для Германии роль была завершена с приходом к власти нацистов. «Консервативные революционеры, – пишет современный немецкий историк философии Л. Люкс, – были поразительно наивны. Они считали себя хладнокровными политиками, их расчет был – позволить нацистам провести предварительную подготовку к последующей “подлинной“ национальной революции. Решающим моментом подготовительной работы было свержение Веймарской республики. А там уж консервативные революционеры возьмут руководство в свои руки. Что же произошло? После 30 января 1933 года они уже никому не были нужны. Вместо того, чтобы пожать плоды чужой работы, они сами расчистили путь нацистам.

Так существование “консервативной революции“ оказалось неразрывно связанным с существованием столь нелюбимой “консервативными революционерами“ Веймарской республики. Крушение Веймара – самый большой успех “консервативной революции“ – разрушило и фундамент, на который опирались эти революционеры» [184].

Поэтому впоследствии большинство приверженцев «консервативной революции» отошло от прежних взглядов, а X. Раушнинг даже эмигрировал в США, где выпустил книги «Революция нигилизма» (1939) и «Консервативная революция» (1941) с критикой этой идеологии.

Нацисты тоже называли себя революционерами. С некоторых пор словосочетание «нацистская революция» блуждает по страницам нашей научной литературы [В. В. Бибихин: «В 1933 году Хайдеггер был избран ректором Фрейбургского университета, как человек, способный в условиях нацистской революции найти способ общения с новыми властями...»][185], притом иногда не для осуждения революции, а для частичного оправдания нацизма [186]. Насколько уместна такая терминология? Чем был нацизм как социальное явление?

Современный мир – не совокупность параллельно развивающихся стран, а единая система, где есть мировые «верхи» и мировые «низы», государства-эксплуататоры и государства-эксплуатируемые. Между ними и идет борьба, и эта борьба достигает особой остроты в ситуации, когда та или иная страна рвется из «низов» в «верхи» или, напротив, изгоняется из ядра на периферию.

Именно так и обстояло дело с Германией между мировыми войнами. После 1918 года победители – страны Антанты – сделали все возможное, чтобы устранить Германию как конкурента, превратив ее, по словам Е. В. Тарле (1874-1955), «из субъекта, могущего заявить и поддержать силой свою волю, в объект, в пассивное политическое существо» [187]. Это давление вызвало необычайно мощный протест во всех слоях немецкого общества и привело к власти Гитлера. Влияние нацистов на немецкий рабочий класс неверно сводить, как принято, к одурачиванию умелой пропагандой. Никакая пропаганда не поможет, если нет совпадения интересов. А в данном случае совпадение было. Вызвано оно тем, что в странах ядра все население является коллективным эксплуататором периферии, поэтому стремление быть в числе стран ядра отвечает интересам «низов» зависимых стран. При этом, бесспорно, основная ответственность лежит на «верхах»: как «верхах» стран ядра, получающих сверхприбыли за счет сверхэксплуатации зависимых стран, так и на «верхах» зависимых стран, желающих занять их место.

Фашизм – лекарство, которое хуже, чем болезнь, но не следует делать вид, что болезни не было.

«Мы – народ в узах, – писал Мёллер в 1923 году. – Тесное пространство, в котором мы зажаты, чревато опасностью, масштабы которой непредсказуемы. Такова угроза, которую представляем мы, – и не следует ли нам претворить эту угрозу в нашу политику?» [188]

Если Германия не завоюет себе господство, она «будет колонией Европы» [189], утверждал Эрнст Юнгер (1895-1998).

Отнюдь не просто обманом немецких рабочих является утверждение Мёллера о том, что «освободительная война, которая нам предстоит… есть борьба, которую мы ведем против мировой буржуазии» [190]. Лживо умолчание о роли и будущей участи трудящихся враждебных стран (Гитлер найдет легкий выход в их «расовой неполноценности»), но не определение мировой буржуазии как врага Германии. Оно верно.

В капиталистическом мире всякой стране отведено свое место в иерархии, и попытки изменить эту иерархию приводят к мировым войнам. А для войны необходимы не только техника и организация. Необходима идеология.

В данном случае, для страны, восставшей против мирового порядка – не для того, чтобы разрушить его, а для того, чтобы занять место наверху – идеология должна включать милитаризм, культ силы, расизм, отрицание гуманизма – весь круг идей, введенных в европейскую культуру Фридрихом Ницше и развитых в политическую доктрину «консервативной революции» ницшеанцами времен Веймарской республики.

Идеи «консервативной революции» не принадлежат только Германии. К ним обращались фашистские идеологи разных стран. «Легионерское движение – это движение религиозной революции» [191], – писал в 1937 году румынский мистик Мирча Элиаде (1907-1986), участник фашистского движения в Румынии, известного как «Легион архангела Михаила» или «Железная гвардия».

Идеи «консервативной революции» не принадлежат и только предвоенному времени. Например, во Франции идеи «консервативной революции» в наши дни разрабатываются ультраправыми идеологами Группы исследований европейской цивилизации (ГРЭС), самым ярким из которых является Ален де Бенуа. Набор ультраправых догм неизменен со времен Ницше: избыток равенства в современном мире как первопричина бед; достижение вечного социального неравенства («антиэгалитаризм») как цель; «вечное возвращение» (иногда называемое «фазой контркультурации») как путь к цели; воля «сверхлюдей» как движущая сила истории; наконец, арийская («индоевропейская») биокультурная общность, лишенная классовых различий, как основа будущего антиэгалитарного мира. Новациями являются разве что признание человека не столько биологическим, сколько культурным существом (что тут же сводится на нет введением понятия «биокультурный») – не очень удачная маскировка расизма – и осуждение «тоталитаризма» (следствия идей демократии и равенства) – не очень удачная маскировка культа власти аристократической касты.

Любопытно, что ГРЭС дала идейное ответвление неолиберальной направленности – клуб «Орлож», пропагандирующий идеи частной инициативы, освобождения буржуа из-под гнета бюрократии, «минимального» государства, не мешающего естественному отбору и занятого полицейскими функциями вместо социальных и т. д. Программный манифест клуба носит название «Республиканская революция». «Республиканский» в данном случае означает «буржуазный»: идеологи клуба ориентированы на своеобразную трактовку Французской революции как продолжения идущего из глубин «европейской традиции» стремления к «свободе, собственности, праву на безопасность и сопротивлению угнетению» (вместо «свободы, равенства и братства»). Неравенство оказывается для «республиканцев», как и для их старших братьев из ГРЭС, высшей социальной ценностью. Исследователь ультраправой идеологии П. Тагиеф пишет: «Перед нами, невзирая на различия в словах, – два полюса новой правой, один из которых выражает идеи “консервативной революции“, а другой – неоконсерватизм либерального толка» [192].

Соответственно, будущая «республиканская революция», по справедливому замечанию Т. М. Фадеевой, «выглядит как промежуточный этап “консервативной революции“… Индивидуалистический либерализм получает коллективистское, национальное, моральное измерение; что касается республиканской традиции, то в ней самым важным оказывается не то, что она выразила универсальные и всеобщие устремления человечества, а то, что она прочно укоренена в отдаленном европейском прошлом и т.п.» [193].

Корень данных «революционных» проектов – стремление исправить современное общество, сменив элиту, но сохранив социальное неравенство. Подобные идеи постоянно порождаются самой капиталистической действительностью. Поэтому не следует удивляться ни появлению нацизма в России, ни весьма заметно изменившемуся отношению к немецкому нацизму. В России идеи «консервативной революции» («абсолютной революции по ту сторону истории», «радикальной революции против современного мира в целом», «новой революции, национальной и социалистической одновременно») давно пропагандируются неоевразийцем А. Дугиным [194].

Отмечу и неизбежность расизма в классовом обществе, вызванную необходимостью приносить часть людей в жертву социальному неравенству. «Евреи – это имя, которое мы даем другим, чью муку мы не можем разделить, чья смерть оставляет нас холодными и равнодушными, – писал американский драматург Артур Миллер (1915-2005). – У каждого человека есть свой изгой, и у евреев есть свои евреи» [195]. Имя отверженных может меняться: вместо «евреи» ставится «мусульмане», как в нынешней Европе [196], или «пьянь и рвань», как представители нашего среднего – по интеллекту – класса называют тех, кто на них работает, но отверженность остается, пока остаются классы.

Конечно, в настоящее время угрозы прихода нацистов к власти нет ни в России, ни во Франции. Но по разным причинам. Россия находится в слишком сильной зависимости от Запада, которому во главе России нужен не Гитлер, а Пиночет; Франция входит в «ядро» мира-экономики, где буржуазия – пока – в состоянии править демократическими методами. Однако очень характерно, что идеи «консервативной революции» гак прочно прижились именно во Франции, отчаянно сопротивляющейся американской гегемонии, которая в принципе чревата периферизацией всего Старого Света.

Нацизм – политика господствующих классов стран, стремящихся избежать попадания в зависимость (или вырваться из зависимости) от более сильных стран. Экономической основой нацизма (как и итальянского фашизма) стал политарно-капиталистический синтез, удвоивший социальный гнет [197]. О революции как прогрессивном сдвиге здесь говорить не приходится. Имел место регрессивный сдвиг, скачок на пути, ведущем вниз, что невозможно объяснить чисто внутренними причинами.

Этот путь, путь проигравших, но не желающих признать поражение и жаждущих реванша – следствие исторического тупика, в котором виновен мировой капитализм. Он обрек целые страны на бессилие и вызвал в них к жизни истерический культ силы, обреченную попытку обделенных государств «играть не по правилам», любой ценой добиваясь перераспределения в свою пользу уже давно распределенных благ.

Ультралевые идеологи революции исходили в своих построениях из психоанализа Зигмунда Фрейда (1856-1939). С его точки зрения человек является биологическим организмом (животным), который должен руководствоваться в своем поведении инстинктами, но живущим в неестественных условиях и вынужденным эти инстинкты подавлять. Подавление инстинктов формирует культуру. Социология для Фрейда – прикладная психология. Общество сводится к культуре; культура – к измененной биологии.

Фрейд считал подавление инстинктов благом для общества. Но не менее логично счесть его злом. В этом случае вырисовывается картина доброго человеческого естества, подавляемого репрессивным обществом. Такова точка зрения В. Райха. Он объявляет о наличии в глубинах психики «естественной организации труда», именуемой «рабочей демократией». Ее содержание – «любовь, труд и познание» [198].

Старый бесплодный спор о том, добр или зол человек, продолжается в гротескных формах психоанализа, «науки о похоти», по выражению Г. К. Честертона [199].

Из данного Райхом объяснения враждебности мира и человека вытекает способ ее преодоления – освободить животное естество человека от гнета общества. Это и есть «сексуальная революция», скандально прославившая ее творца.

«В основе своей человек является животным» [200], – утверждает Райх. Культура – ложь, скрывающая эту правду. Человек цивилизованного общества – вырожденное животное, «подобие робота». Вопрос освобождения человека принимает форму выбора между животным и роботом. Победа животного в человеке – это освобождение, потому что животное как таковое лишено механистичности и садизма. Бескомпромиссное осуждение Райхом социального гнета становится фикцией из-за сведения социального гнета к подавлению сексуальных порывов. Осуществление революции возложено на врачей, правильным воспитанием высвобождающих в детях (взрослые безнадежны) подавленную естественность.

Популярность подобных идей, пик которой пришелся на 1960-е годы, показывает, что они не были только болезненной фантазией психиатра, решившего вылечить человечество от человеческого.

«Простое пробуждение могучих социальных устоев человеческой психики, пробуждение чувств братства и помощи, которые были подавлены веками угнетения… даст людям такую силу, что самые свирепые угнетения, самые железные режимы рухнут карточными домиками» [201], – утверждал, к примеру, советский писатель И. А. Ефремов (1907-1972). В такой форме ему виделась неизбежность коммунизма.

Г. Маркузе выдвинул аналогичную по сути идеологию «Великого Отказа» от правил игры, навязанных буржуазным обществом с его рациональностью, также подчеркивая решающую роль сексуального освобождения в строительстве нового мира.

«Производство должно исходить из новых ценностей. Для этого необходима “революция до революции“: социальной революции должна предшествовать революция в человеке, радикальное изменение всех аспектов… Это вопрос воспитания, и с этого нужно начать уже сегодня… Это означает радикальное изменение человеческой природы и структуры инстинктов» [202].

Одновременно он стремился отмежеваться от Райха, говоря о «беззастенчивом примитивизме», «диких и фантастических пристрастиях» последнего. Маркузе подчеркивает, что для Райха все дело в «простом раскрепощении сексуальности» [203], в то время как он сам видит предшествующую стадию – освобождение человека из-под власти труда, которое сделает возможным новую организацию сексуальности и тем самым – новую организацию общества. Не «любви, труда и познания», а лишь бесконечного удовольствия жаждет подавленное капитализмом естество.

Неудивительно, что Маркузе, анархически отрицавший любую власть, уповал на стихийное творчество маргинальных масс («историческими агентами освобождения» могут быть «те, чье существование само по себе является отрицанием капиталистической собственности» [204]), в то время как реализация идей Райха привела бы на практике к диктатуре врачей-воспитателей.

Но, пожалуй, основное отличие взглядов Маркузе и Райха лежит не в области целей и средств, а в области их обоснования. Медик Райх с одержимостью изобретателя вечного двигателя доказывал научную обоснованность своих взглядов, включая открытие космической сексуальной энергии – «оргона»; философ Маркузе, понимая невозможность такого обоснования, взывал, как до него – Бакунин, к мобилизующей силе веры в утопию.

Религию Маркузе прямо ставил выше науки: «Там, где религия все еще бескомпромиссно стремится к миру и счастью, ее “иллюзии“ по-прежнему сохраняют более высокую истинностную ценность, чем наука, которая трудится для их устранения» [205]. «Истинность» тут явно неуместна – имеется в виду полезность. Отказ от разума ведет к принятию иллюзий.

Человеческий организм как революционная сила, способная покончить с капитализмом – вот суть идеологии «сексуальной революции» в любой ее форме. Ее теоретическая несостоятельность очевидна. Психика человека стала тем «убежищем незнания» (Спиноза), поставляющим любые желаемые ответы, каким прежде была воля бога.

Но происхождение идеологии – социальная, а не гносеологическая проблема. Не видя реального пути разрешения социальных противоречий, изверясь в политической борьбе, идеологи угнетенных масс ищут фантастические выходы. Психоанализ успешно играл и играет роль духовного наркотика, взамен традиционных религий, вместе с нетрадиционными и в союзе с наркотиками как таковыми. Их общий корень – бессилие человека, ощущающего, но не понимающего враждебность мира.

Недовольство существующим порядком может иметь разное происхождение. Различны и идеологии – идеология недовольных «низов», утверждающая естественность равенства, и идеология недовольных «верхов», утверждающая естественность неравенства.

Впервые сформулированные еще младшими софистами [206], в XX веке они приобрели характер политических доктрин – теорий революций, призванных уничтожить «противоестественный» социальный порядок: наличие неравенства и деспотизма для одних идеологов (сексуальная революция); равенства и демократии (консервативная революция) – для других.

Необходимость революций, как консервативной, так и сексуальной, выводилась не из общественных, а из природных и даже космических законов, и требовала не скачка в прогрессивном развитии, а возврата к «естественному» дочеловеческому, дообщественному устройству «жизни» у ницшеанцев, устройству психики – у фрейдистов.

Маркузе и Райх считали себя последовательными антифашистами. Они и были ими – на практике. Но в теоретических построениях противники опасно близки. Общий для ницшеанства и фрейдизма иррационализм обуславливает схожее видение мира и своего пути в нем. Требование разбудить зверя в человеке – не все ли равно, по Ницше или по Райху? Призыв «отказаться от девятой симфонии Бетховена» как символа буржуазного гуманизма, исходящий от Г. Маркузе, вполне мог быть подписан Э. Юнгером или А. Мёллером ван дер Бруком.

Сон разума ничего, кроме чудовищ, не рождает.

В XX веке теории революции покинули пределы Запада. Проблема освобождения зависимых стран была осознана теоретически. «Третий мир» выдвинул своих революционных идеологов, первыми из которых были Франц Фанон (1925-1961) и Режи Дебре (р. 1940). В их учениях и судьбах много общего. Фанон – уроженец французской колонии Мартиника. получивший образование в Европе и ставший профессиональным революционером, активный участник национально-освободительной революции в Алжире. Дебре – французский журналист, немалую часть жизни отдавший Латинской Америке, не только как свидетель, но и как участник кубинской революции, проведший три года в боливийской тюрьме после разгрома отряда Э. Че Гевары и освобожденный лишь по личной просьбе президента Франции Ш. де Голля.

Их мировоззрение, неизменное на протяжении всей жизни [Р. Дебре выступил в 1999 году с осуждением агрессии НАТО в Югославии. Его открытое письмо президенту Ж. Шираку опубликовано в газете «Монд» 13 августа 1999 года.][207], типично для профессиональных революционеров – полное неприятие существующего строя и стремление найти если не альтернативу, то хотя бы путь к его уничтожению. Критическая часть в таком мировоззрении традиционно сильнее позитивной.

Понимание невозможности пролетарской революции на Западе, с одной стороны, и рост революционного движения на периферии, с другой, не могли не привести к мысли о переносе центра борьбы за бесклассовое общество в «третий мир». Это исходный пункт учений Фанона и Дебре.

Поиск революционной силы внутри «третьего мира» также шел в одном направлении: ни буржуазия, ни рабочий класс таковой не являются. Более четко этот взгляд сформулировал Фанон, строивший свою теорию на материале Африки, где контраст между городом и деревней особенно резок. «Преодоление рабочим классом крайней степени нищеты вело, по его мнению, к “дереволюционизированию“. Революционность оказывалась связанной лишь со спонтанностью, а спонтанность – с крайней нищетой угнетенных» [208].

Поэтому революционной силой Фанон счел крестьянство и люмпен-пролетариат, которые в периферийных странах берут на себя роль, непосильную для рабочего класса. Конечно, Фанон видел низкий культурный уровень потенциальных освободителей человечества, но считал, что его можно поднять после революции. Этим займутся революционные интеллигенты, осуществляя «воспитательную диктатуру» – видна явная перекличка с идеями О. Бланки.

Судьба Европы в постреволюционном мире у Фанона аналогична судьбе неевропейских стран у Энгельса, считавшего, что Европа после победы пролетарской социалистической революции даст им пример, за которым они вынуждены будут следовать.

У Фанона Запад и Восток меняются местами: когда на Востоке победит крестьянская социалистическая революция, Европа вынуждена будет его догонять.

Реальные национально-освободительные революции в «третьем мире» прошли не так, как предполагал Фанон, признавший это со свойственной ему бескомпромиссностью. Представители местной верхушки заняли в городах места европейцев, оставив соотечественников-крестьян прозябать в нищете. В последние годы жизни неизлечимо больной Фанон мучительно искал выход, но не нашел.

«Фанон призывал народы “третьего мира“ избежать не только той “пропасти, к которой движется Европа“, но и “возврата к природе“. Более того, он явно понимал, что и стояние на месте невозможно, простое поддержание равновесия ведет к деградации Альтернативу западной цивилизации он видел не в “собственных“ традиционных ценностях, бывших в употреблении у народов “третьего мира“, а в “собственных“ ценностях, которые будут выдвинуты ими.

Для фаноновской концепции характерен пафос не прошлого, а будущего, притом до такой степени, что можно, пожалуй, говорить о бегстве в будущее» [209].

В Латинской Америке, о которой писал Дебре, не было проблемы ликвидации режима колониального управления. Поэтому Дебре сразу ставит проблему свержения капитализма – отсюда еще большая, чем у Фанона, расплывчатость выводов. Его концепция «революции в революции», изложенная в одноименной книге, состоит в утверждении приоритета партизанской войны перед политической борьбой и тем более – перед теоретическим исследованием революции. Сначала – стихийный «очаг» вооруженного сопротивления, затем – распространение его на всю страну (партизаны – «партия в зародыше»), а потом уже – осмысление сделанного (учиться революции надо в боях, а не по книгам). Движущая сила революции – интеллигенция и крестьяне, хотя в оценке рабочего класса Дебре не так резок, как Фанон.

Взгляды Дебре – «сельский бланкизм», в основе которого – не научный анализ тенденций развития Латинской Америки, а абсолютизация опыта Кубы.

Бланки видел очаг революции в Париже, мечтая о «парижизации» Франции; Дебре сто лет спустя – в деревне, идущей с автоматом в руках на город. Что делать после военной победы – ни тот, ни другой не знают. «Сначала переправимся, – говорил Бланки, – а там посмотрим». В этих словах заключена и позиция Дебре, чья теория практически означает отрицание теории. Когда цель не видна, революция из средства ее достижения сама становится целью. Локомотив идет в никуда.

Бесплодность идеологий освобождения периферии собственными силами несомненна. Но жизнь требует их появления, и они продолжают возникать, повторяя и варьируя взгляды Фанона и Дебре. Человек совсем иного, неромантического склада – известный ученый, директор Африканского института ООН по экономическому развитию и планированию, директор Форума Третьего мира Самир Амин (р. 1931), выступая как идеолог революции «третьего мира», столь же неубедителен.

В его работах рассматриваются проблемы национально-освободительных движений периферии. В этих движениях, с точки зрения Амина, сосуществуют два элемента – национально-буржуазный и «народно-национальный». Если после победы революции верх берет первый, то освободившаяся страна остается в плену мировой капиталистической системы, если же побеждает «народно-национальное» начало, возникает «народно-национальное посткапиталистическое общество». В свою очередь, в этом обществе соперничают «этатизм» номенклатуры, тяготеющей к реставрации капитализма, и вышеупомянутое трудноопределимое «народно-национальное» начало. Амин полагает, что в принципе возможна победа этого начала и торжество демократии при господстве государственной собственности. При этом он заходит так далеко, что в репрессиях, которые осуществляет одна часть номенклатуры против другой («культурная революция» в КНР), готов видеть продолжение революции, а в «вожде» – представителя народа, а не главу номенклатуры. Жестокий утопизм подобных построений происходит не от циничной жажды власти, как может показаться, а от отчаяния. Капитализм перекрыл зависимым странам практически все дороги к прогрессу, так что ощущение безысходности становится здесь нормой.

Один из наших либеральных критиков идей С. Амина в 1991 году, когда иллюзия скорого вхождения России в «ядро» была широко распространена, ехидно заметил: «Мироощущение, выражаемое теорией С. Амина, можно было бы представить так: не лезьте к нам с вашими предложениями и вашими правилами игры, мы боимся, что вам от этого станет лучше, и не верим, что нам может стать лучше от чего-нибудь вообще» [210].

К сожалению, это мироощущение абсолютно точно передает реальность. Способов преодоления зависимости Амин предложить не может, но их пока нет и в действительности, а любые западные инициативы только ухудшают положение периферии.

Научно обоснованная программа уничтожения зависимости отсутствует по сей день. Ясно, что буржуазия Запада на этот шаг не пойдет, так как капитализм без эксплуатации периферии, поддерживающей высокую норму прибыли, невозможен.

Немногочисленные случаи революционного разрыва зависимости «снизу» (Вьетнам, Куба, Лаос, отчасти Никарагуа) были успешны благодаря поддержке СССР и вели к политаризму советского образца. Теперь, после распада СССР, и эта дорога закрыта. Поиски собственного пути к социализму оканчивались тем же политаризмом под другими лозунгами, как в Мьянме (Бирме) [211] или аграрным политаризмом, разрушающим общество, как в Камбодже (Кампучии), что следует считать регрессом.

Надежды на крестьянскую социалистическую революцию в «третьем мире» нереальны. Нереальны и надежды на победу здесь «буржуазно-демократической революции, перерастающей под руководством рабочего класса в социалистическую», бывшие опорой просоветских марксистов в полемике с Фаноном и Дебре.

Английский марксист-востоковед Джек Уоддис в книге «“Новые“ теории революции» (1971) утверждал, что в «третьем мире» существует революционная буржуазия: «Сама зависимость от империализма является признаком наличия у нее противоречий с последним» [212].

Приведет ли это противоречие к революции, т. е. к созданию буржуазией нового строя в странах «третьего мира»? Да – если считать, что эти страны отстали от Запада и способны его догнать и перегнать, а их буржуазия – слабое подобие западной. Нет – если видеть в них периферию единого мира-системы, а в их буржуазии – силу, порожденную зависимостью и служащую ее закреплению.

По крайней мере, от иллюзий в отношении своей буржуазии революционеры «третьего мира» свободны.

На революционный разрыв с Западом идет отнюдь не буржуазия зависимых стран, а та или иная часть их госаппарата: как правило, офицерский корпус, но иногда и духовенство.

Эта среда порождает своих идеологов революции, одновременно являющихся действующими политиками: светских, эклектично сочетающих социализм и национализм, в первом случае (Г. Насер, М. Каддафи и др.) и религиозных – во втором. Последний случай особенно интересен с точки зрения создания целостной концепции революции, основанной не на сиюминутной демагогии, а на определенном мировоззрении.

Здесь необходимо пояснение. Как правило, в религиозно-революционную (мусульманскую, буддистскую, индуистскую, католическую «теологию революции») форму облекают свои требования наиболее угнетенные крестьянские «низы» периферийных стран. Приблизительным аналогом в истории европейской мысли являются Т. Мюнцер и Дж. Уинстенли. Об этих идеологиях речь не идет: ничего нового по сравнению с Фаноном их сторонники в теорию революции не вносят, а лишь запутывают неадекватной формой и без того сложный вопрос свержения зависимости. К власти они никогда не приходили и не придут [213].

Наиболее крупным успехом (в том числе идеологическим) антизападных действий «верхов» зависимой страны была «исламская революция» 1978-1979 годов в Иране, чьим идеологом являлся аятолла Рухолла Аль-Мусави Аль-Хомейни (1902-1989).

Официальная идеология нынешнего иранского режима утверждает принципиальное отличие исламской революции от «западных» революций, к которым относятся «либеральные» и «марксистские», направленные на осуществление ценностей либерализма и марксизма соответственно. Западные революции вызывались экономическими причинами, происходили при ослаблении государственной власти, сопровождались классовой борьбой и носили стихийный характер. Исламская революция произошла в условиях экономического подъема и полного контроля шахского режима над всеми сторонами жизни народа; она от начала до конца была спланирована Р. Хомейни и осуществлена под его руководством при активном участии всего иранского народа, внутри которого нет классовых антагонизмов. Причина исламской революции – глубокая приверженность народа Ирана мусульманской религии, чем обусловлена руководящая роль духовенства, хотя народ все равно осуществил бы ее, даже если бы духовенства не было (очевидно, имеется в виду: если бы все духовенство было уничтожено шахом) [214].

Реальность, конечно, отличается от этой картины так же, как история ВКП(б) от «Краткого курса истории ВКП(б)».

Шахский режим, сохраняя политическую зависимость от Запада, с 1963 года проводил ускоренную капитализацию страны, известную как «белая революция». Она была настолько успешна, что потребовала выхода за пределы зависимости, что не мог осуществить «сверху» проамериканский режим шаха. Экономический подъем накануне исламской революции не просто имел место – он выявил исчерпанность зависимого капитализма. Рост производительных сил вошел в противоречие с производственными отношениями так же, как в России в 1917 году, так же породив массовые народные выступления против власти. Требовалась сила, которая их возглавит и превратит восстание в революцию «снизу», и она нашлась. В Иране это было шиитское духовенство, давно находившееся в оппозиции к вестернизированному светскому деспотизму. Оно имело программу послереволюционного переустройства, чего не было ни у либералов, ни у марксистов Ирана, проигравших в борьбе за власть в 1980-1981 годах и быстро уничтоженных победителями.

Программа была изложена в книге Р. Хомейни «Исламское правление» и носила название «велаяте факих». Его суть сводится к следующему:

– необходимо полное подчинение общественных и государственных структур власти ислама, воплощаемой фигурой исламского вождя – «велае факиха» (или «рахбара»);

– в обязанность каждого мусульманина входит борьба за распространение этого порядка на весь мир, т. е. экспорт исламской революции.

При этом за внешней традиционностью скрывался разрыв с традицией: вождей, подобных рахбару по объему светской и духовной власти, до Хомейни не было. Это вызывало недовольство части духовенства, решительно подавленное исламской властью на следующем этапе репрессий.

Цель исламской революции сформулирована одним из видных хомейнистов аятоллой Джавади Амели следующим образом: «Революция нужна для освобождения религии, а не для освобождения людей» [215], потому что люди сами стремятся «стать рабами бога» и никакого другого освобождения им не нужно.

Концепция действительно крайне непохожа ни на либерализм, ни на марксизм. Но нельзя сказать, что аналогов данной идеологии на Западе найти невозможно. Напротив, ясно видно духовное родство с идеями «консервативной революции» нацизма. Служение духу расы, воплощенному в фюрере, идеал воскрешения прошлого, антигуманизм, презрение к индивидуальности. Требование военной экспансии – все это очень знакомо. Знакома и практика – запрет политических партий, тотальный контроль над поведением людей, создание параллельных властных структур и их вооруженных сил (органы НСДАП и войска СС в Германии, исламские комитеты и Корпус стражей исламской революции в Иране) [216].

Революция была совершена «снизу», но «низы» к власти допущены не были. Победу одержала революционная часть «верхов». При этом необходимо отметить, что консервативная хомейнистская трактовка исламской революции как освобождения религии и порабощения людей, была не единственной.

«Один из идеологов исламской революции в Иране, М. Мотаххари, определял революцию как “восстание всего народа против существующего порядка, за установление лучшего, желаемого строя“, утверждая при этом, что революционными могут быть и состоятельные слои, и власть имущие. В противоположность ему один из наиболее видных представителей мусульманских левых, умерший накануне революции А. Шариати, подчеркивал, что представители имущих классов и власть имущие псевдореволюционны и являются ненадежными союзниками, ибо в ответственный момент могут предать интересы народа» [217]. Но народ им понимался как единое целое, возглавляемое вождем, подчеркивалась этическая направленность революции и жертвенность, присущая мусульманам. Подобные уступки традиции облегчали идейную победу хомейнистов.

Иранская революция произошла в зависимой стране, поэтому не могла не принять антибуржуазный, следовательно, частично прогрессивный характер. Крупная буржуазия тяготела к компромиссу с Западом, на крестьянство невозможно опереться при создании современных вооруженных сил, необходимых независимой стране, поэтому правящее духовенство вступило на путь национализации иностранной собственности.

«Была осуществлена конфискация иностранных банков и активов, иностранных компаний, действовавших в высокотехнологичных отраслях, было заявлено об отказе участия иранского государства в крупных зарубежных компаниях… был провозглашен курс на резкое ограничение связей с развитыми странами… Главным направлением политики в этот период было построение централизованной или даже мобилизационной экономики, которая могла бы противостоять экономической блокаде и выдержать тяготы восьмилетней войны с Ираком. Основой такой экономики стал госсектор» [218]. В 1980-е годы 80% иранских предприятий принадлежало государству. Это и было результатом «исламской революции» – реальная, но неполная и потому хрупкая база частичной независимости, позволившая осуществить многие прогрессивные реформы, в частности резко поднять уровень грамотности населения.

Но интуитивное движение в сторону политаризма не было доведено до конца. В 1990-е годы начался обратный процесс: приватизация, иностранные инвестиции и т. д. Теперь уже доля частного сектора в экономике приближается к 60 %. Как следствие, усилилось недовольство властью духовенства – до такой степени, что в стране вместо единства духовной и светской власти возникло фактическое двоевластие.

Что же ждет Иран в будущем? Политарно-капиталистический синтез был основой независимости в Германии и Италии, старых капиталистических странах, боровшихся за место в ядре – пока не привел к поражению в войне. Но на периферии сохранение буржуазии неминуемо означает сохранение зависимости. Достижение независимости (пока что я намеренно не ставлю вопрос о цене ее достижения) возможно здесь только на базе максимально возможного огосударствления собственности. Полный политаризм в Иране построен не был и, очевидно, не будет, а нынешний дуализм в экономике и политике не может быть долгим.

Впереди – неизбежный возврат зависимости. Показателен пример Турции, пытавшейся в 1930-1940-е годы добиться независимости путем расширения госсобственности, с неизбежным при этом ограничением политических свобод, и потерпевшей фиаско, что расценивается турецкими историками как провал революции «сверху» [219]. Для светского кемалистского режима дело кончилось проигрышем на выборах 1950 года; иранская теократия, официально объявленная врагом США и уже подавлявшая силой недовольство внутри страны, вряд ли может рассчитывать на мирное отстранение от власти.

Дело здесь не в злой воле Запада. Нынешние выступления за расширение демократических свобод в Иране – естественное следствие выросшего при независимости уровня жизни, но они объективно способствуют краху антидемократического режима и тем самым – концу независимости. Так было и в СССР: политаризм становится тормозом, но сменить его реально может только зависимый капитализм, который разрушит все его достижения. Неизбежная смена строя примет регрессивный характер.

Необходима новая революция, но произойдет контрреволюция. Причина проста. Силы, способной на революцию, нет, а на контрреволюцию – есть. Это буржуазия Запада и ее сторонники (в том числе невольные) внутри страны.

Западная, прежде всего американская, буржуазия взяла курс на военный экспорт контрреволюции. Первым пал Ирак, на очереди – Иран и Ливия; возможно, также и остатки «второго мира» (КНДР, Куба, Белоруссия). Разворачивается грандиозный процесс неоколониальной экспансии, реставрирующей зависимый капитализм в «странах-изгоях».

Как обычно, нет недостатка в идеологических обоснованиях права буржуазии Запада на применение силы. При этом «христианская цивилизация» объявляется невинной жертвой террора, Россия зачисляется в ее ряды, а целью становится сохранение нынешнего социального устройства даже ценой отказа от достижений этой самой цивилизации.

Доктор экономических наук В. Л. Иноземцев: «Не может считаться недопустимым привнесение в более отсталые регионы – вместе с колонизацией их территорий – новых технологии и знаний, установление там формы правления, в большей мере, чем прежняя, обеспечивающей соблюдение прав человека, инициирование межкультурного диалога. Европейские империи успешно выполняли эту миссию… Экономические факторы… не являлись определяющим мотивом имперской экспансии… Сегодня, когда холодная война осталась в прошлом… прочный союз великих империй прошлого – Великобритании, России, Франции, Испании – и давно переживших свой колониальный статус (но не вполне изживших свою колониальную природу) Соединенных Штатов ради управления периферией (курсив мой. – Г. 3.) представляется нам насущно необходимым… В отношении тех регионов и стран, где царят хаос и насилие, имперские державы должны быть вполне определенными в своей политике. Если правительства этих стран могут быть низложены мирно, необходимо пользоваться этой возможностью. Если для их отстранения от власти необходимо прибегнуть к военной силе, не следует интересоваться мнением всех и каждого. Нужно восстановить понимание цивилизаторской миссии западного мира и следовать этой миссии. Нужно обратить миграционный поток вспять» и т. д. [220]

Доктор философских наук И. Бестужев-Лада: «Идет полномасштабная война, в которой против нас (курсив мой. – Г. 3.) выступает примерно миллиард безработных в странах Третьего мира. Их отцы и деды жили в точно таком же положении, каждый третий был безработным. Эти люди думали, что иной жизни быть просто не может. Но теперь они смотрят телевизор и видят, что жизнь может быть совсем другой. Они рвутся к этой жизни…» 11 сентября 2001 года началась вторая стадия этой войны, «которая отличается нарастающими ударами со стороны Третьего мира». Можно согласиться с предупреждением автора о возможности третьей стадии – использования оружия массового уничтожения. Но какой же выход предлагает автор? «Единственное, что можно сделать, – признать, что идет война, и действовать так, как того требует военная ситуация. Я очень сожалею, что мы проявляем слабость, начиная с 1992 года. Все это можно было задавить в начале, теперь уже намного трудней… Конечно, это вызовет огонь критики – под угрозой демократия, законность и так далее», но, призывает доктор философских наук И. Бестужев-Лада, надо признать, что мы «находимся в войне (по-русски следует сказать: в состоянии войны. – Г. 3.) и наконец начать отвечать ударом на удар» [221].

Очевидно, победа цивилизованного мира над терроризмом означает и лишение жителей «третьего мира» права смотреть телевизор. Против них допустимо любое насилие. Против кого? Против «них», как подчеркивают И. Бестужев-Лада и его единомышленники?… Увы, нет. Не их, а нас. Сохранение нынешнего социального устройства – самое тяжелое из поражений, возможных для России.

Замечу, что у проблемы есть и другая сторона: контрреволюция объективно назрела. Политарная альтернатива капитализму в современных условиях исчерпывает себя, становится нежизнеспособной и, как следствие, все менее привлекательной. Простое поддержание статус-кво и продление жизни сгнивших режимов вряд ли будет полезно человечеству. Задача нашего века – поиск новой альтернативы, и вопросов здесь больше, чем ответов.

Независимость от Запада и политические свободы пока что несовместимы. (При этом возможно отсутствие того и другого, как в Чили при диктатуре А. Пиночета или в шахском Иране.) Справедливые требования политических свобод в независимом государстве – начало конца независимости, примером чего служит судьба Югославии, которая исчезла с карты мира всего через 2 года после замены авторитарного антизападного режима С. Милошевича слабым прозападным правительством.