Эрос

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Эрос

Первое определение, с которого я хотел бы начать, принадлежит Платону и приводится в «Пире». Пожалуй, это самое знаменитое из сочинений античного мыслителя (во всяком случае, за пределами узкого круга профессиональных философов, предпочитающих «Государство»), и во многом оно обязано своей славой предмету обсуждения. Любовь интересует всех и интересует больше всего. Да и любой другой сюжет интересен нам лишь в той мере, в какой в него включена любовь.

Напомним краткое содержание сочинения, как если бы речь шла о театральной пьесе; впрочем, по сути «Пир» и есть театральная пьеса. Несколько друзей собираются у Агафона, чтобы отпраздновать его победу на конкурсе трагедий. Следовательно, это самый настоящий пир – его участники едят и пьют. Но главным образом беседуют. О чем? О любви (eros). Нет-нет, никто не делает никаких признаний (ну, или почти не делает). Мероприятие чисто мужское, так что любовь озаряет его в основном своим отсутствием (присутствуя лишь в виде идеи). Все вместе они ищут определение любви, и каждый пытается выразить ее суть, восхваляя любовь, или восхваляет ее, объясняя, что она такое. Что, отметим, довольно показательно: подчеркивается, что любовь есть благо, во всяком случае она достойна того, чтобы ее прославлять и возвеличивать. Следовательно, будем бдительны. Ведь что доказывает слава? Слишком большая восторженность способна туманить мысли, что мы и видим в «Пире» и в чем упрекает своих друзей Сократ: они принесли истину в жертву восхвалению, тогда как следовало поступить ровно наоборот. В этом замечании – вся основа философии. Истина прежде всего; истина не подчинена ничему; все прочее – и хвала, и хула – должно быть подчинено истине. Сократ вовсе не пытается увести беседу в сторону, многократно повторяя, что любовь – превосходная тема для философского спора, мало того, это единственная тема, которая его по-настоящему занимает и в которой он считает себя экспертом. Но любовь к истине должна перевешивать все прочие виды любви, в том числе любовь к любви, в обратном случае речь сводится к красноречию, софистике или идеологии. Впрочем, мы отвлеклись. Я лишь кратко напомню содержание первых речей, которые не имеют большого значения: так, Федр указывает на то, что Эрот является самым старшим (так как у него нет ни отца, ни матери) и самым полезным (вызывающим соперничество) богом, как для отдельного человека, так и для полиса в целом; Павсаний проводит различие между пошлой любовью, любящей тело больше, чем душу, и небесной, любящей душу больше, чем тело, и остающейся верной «всю жизнь, потому что привязывается к чему-то постоянному» (Платон. «Пир»), тогда как телесная любовь, как всем известно, исчезает вместе с красотой тела; врач Эриксимах восславляет «неограниченное могущество Эрота» и выводит из него нечто наподобие медицинского, эстетического и космологического панэротизма, по всей видимости почерпнутого из Гесиода, Парменида или Эмпедокла; наконец, Агафон настаивает на молодости, нежности, красоте, мягкости, справедливости, умеренности, храбрости и ловкости Эрота, то есть наделяет его всеми добродетелями, поскольку он является их первопричиной. Эти речи при всем их блеске представляют для нас ограниченный интерес, да и традиция их практически не запомнила. Говоря о «Пире», обычно упоминают две речи, о которых я пока умолчал: речь Аристофана с его знаменитым мифом об андрогинах и, разумеется, речь Сократа. Именно последний, по Платону, и высказывает истинное суждение о любви. Как ни странно, речь Аристофана цитируют гораздо чаще, а широкая публика (проверено лично мной!) вообще из всего «Пира» знает только содержание речи Аристофана, наделяя ее такими эпитетами, как «глубокая», «поэтичная» и «правильная». Сократ забыт! И Платон забыт! Что, конечно, не случайно. Аристофан говорит о любви именно то, во что всем нам хотелось бы верить (это та любовь, о которой все мечтают, – взаимная и счастливая), тогда как Сократ описывает любовь такой, какая она есть: обреченной на тоску, на неполноту, на несчастье и в силу этого толкающей нас в объятия горя или религии. Но на этом имеет смысл остановиться подробнее.

Итак, вначале проанализируем речь Аристофана. В лице Аристофана говорит поэт. «Когда-то наша природа была не такой, как теперь, а совсем другой», – утверждает он. Наши предки были двуполыми, то есть имели по два половых органа и отличались тем внутренним единством, которого мы лишены: «Тогда у каждого человека тело было округлое, спина не отличалась от груди, рук было четыре, ног столько же, сколько рук, и у каждого на круглой шее два лица, совершенно одинаковых; голова же у двух этих лиц, глядевших в противоположные стороны, была общая, ушей имелось две пары, срамных частей две, а прочее можно представить себе по всему, что уже сказано». Этой двуполостью объясняется, в частности, то, что раньше люди были не двух, а трех полов: мужчины имели по два мужских органа, женщины – по два женских, а андрогины, как собственно и следует из их названия, обладали половыми признаками обоих полов одновременно. Мужчины, поясняет Аристофан, вели происхождение от Солнца; женщины – от Земли, а андрогины – от Луны, совмещающей оба начала. Все люди отличались выдающейся силой и храбростью, так что даже попытались подняться в небеса и сразиться там с богами. В наказание Зевс разрубил каждого пополам, сверху вниз (как режут яйцо). И настал конец полноте, целостности и счастью. С тех пор каждый человек обречен искать свою половину, только в данном контексте это слово следует понимать буквально: прежде мы были «одно», но нас разлучили с самими собой, и с тех пор мы стремимся вновь обрести свою былую целостность. Этот поиск и это стремление и называют любовью и условием счастья. Действительно, только любовь способна, «соединяя прежние половины, пытаться сделать из двух одно и тем самым исцелить человеческую природу». Отсюда понятно, что гомо– и гетеросексуальность зависит от того, какой природы было прежде единое тело: если полностью мужским или женским, то у человека будет влечение к, соответственно, мужчинам или женщинам; если прежде человек был андрогином, то он будет гетеросексуальной ориентации. Последний случай не пользуется в глазах Аристофана никакими особыми преимуществами, отнюдь нет (можно предположить, что лучше родиться от Луны, чем от Земли, но ничто не сравнится с происхождением от Солнца), так что с этой точки зрения современные толкования мифа об андрогинах грешат ошибкой: ведь андрогины представляли собой всего лишь часть человечества, притом далеко не самую лучшую.

Но ладно. Широкая публика вынесла из мифа Аристофана главное – то, что это прежде всего миф о любви. Той любви, о какой все мы говорим, о какой мечтаем, в какую верим. О любви как религии или сказке, о Большой Любви – всеобъемлющей, окончательной, исключительной, абсолютной. «Когда кому-либо, будь то любитель юношей или всякий другой, случается встретить как раз свою половину, обоих охватывает такое удивительное чувство привязанности, близости и любви, что они поистине не хотят разлучаться даже на короткое время». Чего они желают? «Слиться и сплавиться с возлюбленным в единое существо». Таково определение любви, отсылающей нас к единству «нашей изначальной природы», как говорит Аристофан. Это любовь, спасающая нас от одиночества (поскольку любовники, соединенные навек, больше никогда не разлучатся). Это любовь, дарующая величайшее счастье. Всеохватная и абсолютная любовь, поскольку человек любит самого себя, в своей восстановленной целостности, в единстве с собой, совершенным. Исключительная любовь, поскольку каждый человек, по определению имеющий лишь одну вторую половину, способен лишь однажды испытать любовь. Наконец, это окончательная любовь (не считая случаев обмана, но это уже будет не великая любовь), поскольку изначальное единство предшествовало нашему появлению и, восстановленное, наполняет нас блаженством до самой гробовой доски и даже, как сулит Аристофан, за ней.

Что ж, нельзя не согласиться, что в этом мифе отразились все наши самые безумные мечты о любви. Но чего стоят мечты? И что доказывает миф? В сентиментальных дамских романах мы встречаем абсолютно то же самое: те же ценности, ту же веру, те же иллюзии. О жизни они говорят не больше, чем миф Аристофана. Аристофан описывает мечту о любви – такой, какую каждый из нас, возможно, пережил в детстве, когда любил мать (так, во всяком случае, считает Фрейд), но больше никогда, если исключить патологию и ложь, и какой никому из нас не дано пережить снова, если исключить чудо или сумасшествие. Мне скажут, что я забегаю вперед, выдвигая в качестве постулата то, что требуется доказать. Допустим. Я понимаю, что против меня выступают Аристофан и сентиментальная женская проза. Зато на моей стороне Платон, ненавидевший Аристофана, Лукреций (а также Паскаль, Спиноза, Ницше и все остальные философы) и Фрейд с Рильке и Прустом. Мне скажут, что книги – это еще не жизнь, с чем я охотно соглашусь. Но попробуйте найти в реальной жизни контрпримеры, и, даже если вы их найдете, что они докажут? Иногда мне приходится слышать рассказ о той или иной супружеской паре, которая действительно пережила подобное чувство полнейшего слияния друг с другом, чувство абсолютного единства. Но мне также не раз рассказывали о людях, которые своими глазами видели Деву Марию. Я не верю ни тем, ни другим. Очень хорошо о чудесах, в том числе о любви как чуде, высказался Юм. Любое свидетельство всегда только вероятно и должно быть соотнесено с вероятностью того, о чем свидетельствует: если событие более невероятно, чем лживость свидетельства, те же причины, по которым мы ему верим (в первую очередь вероятность его правдивости, какой бы высокой она ни была), должны заставить нас усомниться в его правдоподобии (потому что вероятность правдивости свидетельства не может компенсировать более высокую невероятность самого события). Именно так обстоит дело со всеми чудесами, и, следовательно, верить в них неразумно. Я нисколько не удаляюсь от темы: что может быть невероятней и чудесней, что может сильнее противоречить нашему ежедневному опыту, чем байка про двух любящих супругов, являющих собой одно целое? К тому же я больше верю телам, чем книгам и свидетельствам. Для занятий любовью нужны двое (как минимум двое), вот почему совокупление не только не отрицает одиночества, но лишь подтверждает его. Это хорошо известно всем любовникам. Возможно, души и могли бы слиться воедино, если бы они существовали. Но не тела, которые касаются друг друга, любят друг друга, наслаждаются друг другом и остаются двумя телами. Лукреций прекрасно описал это стремление к единению, которое, едва вспыхнув (когда эго словно самоуничтожается), снова гаснет:

«И, наконец, уже слившийся с ним, посреди наслаждений

Юности свежей, когда предвещает им тело восторги,

И уж Венеры посев внедряется в женское лоно,

Жадно сжимают тела и, сливая слюну со слюною,

Дышат друг другу в лицо и кусают уста в поцелуе.

Тщетны усилия их: ничего они выжать не могут,

Как и пробиться вовнутрь и в тело всем телом проникнуть,

Хоть и стремятся порой они этого, видно, добиться»[11].

Отсюда – ощущение неудачи и столь часто возникающее чувство печали. Они хотели быть одним, но их двое, и всегда будет двое. «Из самых глубин наслаждений исходит при этом/ Горькое что-то, что их среди самых цветов донимает», – пишет Лукреций. Это не опровергает удовольствия, особенно когда оно чисто, ни любви, когда это подлинная любовь. Но это доказывает, что полное слияние невозможно, что наслаждение, достигнув пика, отвергает его. Post coitum omne animal triste[12]… Животное печально потому, что оно возвращается к одиночеству, к банальности существования и к зияющей пустоте исчезнувшего желания. Иногда ему удается избежать печали благодаря чуду наслаждения, любви и благодарности, то есть благодаря тому, что есть второй человек, но никогда – благодаря слиянию существ и уничтожению различий между ними. Вот в чем истина любви: лучше ею заниматься, чем мечтать о ней. Допустим, оба любовника одновременно достигают пика наслаждения (это происходит не так уж часто, но не будем придираться). Но и в этом случае это будут два разных наслаждения, каждое из которых останется для второго тайной. Две конвульсии, два одиночества. Телу о любви известно гораздо больше, чем поэтам, особенно таким, которые (почти все) лгут нам про тело. Чего они боятся? От чего ищут утешения? Может, от самих себя, от великого безумия желания (или его ничтожности, после того как оно удовлетворено?). От того животного, которое сидит в глубине каждого из них, от этой бездны, что слишком быстро заполняется, от внезапно наступающего покоя, похожего на смерть? Одиночество наш удел, и ответственно за него наше тело.

Сократ – имеется в виду платоновский Сократ – вряд ли согласился бы с каждым моим словом, но и Аристофан его не убеждает. Может, это потому, что он вообще не склонен прислушиваться к чужим мнениям? Напротив. Обещая поведать «истину об Эроте» и «истину о Любви» и говоря от собственного лица, Сократ сразу же предупреждает нас, что истину эту открыл не он сам, а услышал от женщины по имени Диотима (отметим, что в вопросе любви Сократ, больше привычный учить других, сам выступает в роли ученика женщины). Итак, что же Диотима поведала Сократу? Во-первых, что любовь – это не Бог и не божество. Действительно, всякая любовь есть любовь к тому, чего желаешь и чего тебе не хватает. Но что божественного в том, чтобы испытывать нехватку того, что позволяет нам жить? Аристофан ничего не понял. Любовь – это не полнота, а, напротив, неполнота. Не слияние, а искание. Не совершенство, а ничтожество. Здесь мы подходим к самому важному пункту, который следует взять за отправную точку. Нам дано двойное определение: любовь – это желание, а желание – это тоска по тому, чего у тебя нет. Любовь, желание, тоска по отсутствующему – являются ли эти понятия синонимичными? Видимо, все-таки не совсем. Желание возникает только тогда, когда тоска по отсутствующему ощущается как таковая (мы не желаем того, нехватки чего не осознаем). Любовь же возникает только тогда, когда желание, само по себе неопределенное (таков, например, голод, которому нужна пища вообще, а не какой-то определенный продукт), концентрируется на том или ином объекте (такова любовь к мясу, рыбе или сладостям). Есть, когда голоден, это одно; любить то, что ешь, – другое; есть то, что любишь, – третье. Желать женщину, не важно какую именно, это одно (желание); желать именно эту женщину – это другое (это любовь, даже если желание носит чисто сексуальный и временный характер). Быть влюбленным – не то же самое, что страдать от воздержания или переживать сексуальное возбуждение. Разве можно было бы сказать, что человек влюблен, если он не испытывает желания к тому или к той, кого любит? Наверное, нет. Если не всякое желание есть любовь, то всякая любовь (по меньшей мере, та любовь, о которой мы говорим: eros) есть желание: определенное желание определенного объекта, которого человеку не хватает. Это первое из обещанных определений. Любовь, говорит Платон, любит то, чего ей не хватает. Но если не всякая нехватка есть любовь (недостаточно не знать истину, чтобы ее любить, надо еще отдавать себе отчет в своем незнании и желать его преодолеть), то всякая любовь, по Платону, есть тоска по тому, чего тебе не хватает: любовь и есть эта самая тоска (только сознательная и переживаемая в этом качестве) по объекту любви (всегда определенному). Сократ в «Пире» упорно повторяет: «Человек желает того, чего нет налицо, чего он не имеет, что не есть он сам и в чем испытывает нужду, и предметы, вызывающие любовь и желание, именно таковы». Если любовь любит красоту и доброту, что каждый из нас знает по опыту, то это значит, что нам не хватает именно красоты и доброты. Учитывая это, разве может любовь быть божеством? Это не значит, что любовь зла и безобразна, уточняет Сократ, это значит, что она занимает промежуточную позицию между двумя крайностями, между смертным и бессмертным, между человеческим и божественным. Любовь – это гений, поясняет Диотима, иначе говоря, посредник между богами и человеком. Но и этот гений, при всем своем величии, обречен на тоску по тому, чего у него нет. Не зря же он сын Пении (то есть бедности) и Пороса (пользы). Он всегда беден, продолжает Диотима, бос и бездомен, но всегда тянется к красоте и добру, он вечно в поиске, вечно в беспокойстве, всегда пылок и полон сил, вечно голоден и алчен… Да, мы далеко отошли от кругленькой полноты Аристофана, от комфортабельного отдыха во вновь обретенном единстве! Эрот, напротив, никогда не отдыхает. Ненасытность – его удел, поскольку тоска по тому, чего нет, – его определение. «Он валяется на голой земле, под открытым небом, у дверей, на улицах и, как истинный сын своей матери, из нужды не выходит. […] В один и тот же день он то живет и расцветает, если дела его хороши, то умирает, но, унаследовав природу отца, оживает опять. Все, что Эрот ни приобретает, идет прахом, отчего он никогда не бывает ни богат, ни беден». Итак, он богат тем, чего у него нет, и навсегда беден, потому что не может удержать приобретенное; следовательно, он не богат и не беден или богат и беден одновременно, всегда словно в подвешенном состоянии между тем и другим, между богатством и нищетой, между знанием и невежеством, между счастьем и несчастьем. Дитя богемы в каком-то смысле, он вечно в пути, вечно на бегу, вечно в тоске. Он не ведает удовлетворения, и не без причины: ибо природа его такова, что желание его всегда лишено того, чего ему желается. Это уже не та любовь, о которой мы грезим – самодовольная любовь из розовых дамских романов, это любовь как она есть, в вечном плодотворном страдании, в странной смеси боли и радости, ненасытная, одинокая, всегда тоскующая любовь. Это любовь – страсть, подлинная, сводящая с ума и рвущая сердце, держащая нас на мучительном голодном пайке, наполняющая нас вдохновением и превращающая в рабов. А как иначе? Ведь мы желаем только того, чего у нас нет: разве можно иметь то, чего желаешь? Счастливой любви не бывает, но вот эта нехватка счастья и зовется любовью. «Если бы он меня любил, – говорит себе эта любовь, – как я была бы счастлива! Если бы только он был моим!» Но, если бы она была счастлива, она бы его больше не любила, а если бы и любила, то совсем другой любовью…

Я несколько удалился от Платона, вернее сказать, немного его осовременил – с целью извлечь из его сочинения хоть какой-то урок. Если любовь – это нехватка чего-то, то полнота противопоказана ей по определению. Это хорошо известно всем любовникам, и это доказывает, как ошибался Аристофан. Удовлетворенная тоска перестает быть тоской: страсть не способна надолго пережить счастье, а счастье – страсть. Отсюда великое страдание любви, в которой главенствует тоска. Отсюда же великое уныние влюбленных, больше не тоскующих друг по другу. Желание самоуничтожается в процессе удовлетворения, следовательно, необходимо, чтобы оно либо оставалось неудовлетворенным, либо умерло. Или несчастье, или утрата.

Каков же выход из этого тупика? Платон предлагает сразу два, но, боюсь, ни один из них не в силах помочь нам справиться со своими любовными трудностями. Что значит любить? Тосковать по тому, что любишь, и желать вечно им обладать. Вот почему любовь эгоистична – во всяком случае, такая любовь – и в то же время вечно изгоняема из самой себя, экстатична, по выражению Лакана, и этот экстаз (экстаз своего «я» в другом человеке) дает довольно точное определение любви как страсти. Это эгоизм, лишенный центра тяжести, словно бы надорванный эгоизм, заполненный отсутствием, пустотой своего объекта и своей собственной пустотой. Он и в самом деле похож на пустоту. Как он может всегда обладать чем-то, если сам он вот-вот умрет, да и чем он может обладать, если сам он – лишь то, чего нет? Платон предлагает спасительный выход в творчестве и продолжении рода, в искусстве или в семье. Это первый из них, самый легкий и самый естественный. Мы наблюдаем его уже у животных, когда их охватывает стремление произвести на свет потомство, когда ими движет любовь, когда они заботятся о детенышах… Разум в этом не участвует, из чего следует, что любовь предшествует разуму или превосходит его. Но откуда же происходит эта любовь? Оттуда, отвечает Диотима, что «смертная природа стремится стать по возможности бессмертной и вечной. А достичь этого она может только одним путем – порождением, оставляя всякий раз новое вместо старого» («Пир»). Такова причина, или принцип любви: любовь – это то, благодаря чему смертные, никогда не оставаясь неизменными по отношению к самим себе, стараются сохранить свое существование и принять хоть какое-то участие в бессмертии. Вечная смена одного другим, и любовь – божество этой смены. Вот почему люди так любят своих детей и вот почему они так любят славу: они любят жизнь и стремятся к бессмертию, а страшит их смерть. Любовь есть сама жизнь, но лишь в той мере, в какой она вечно нуждается в самой себе, вечно желает сохранить себя и никогда не может этого добиться, будучи вечно изъедаемой смертью и обреченной на небытие. Итак, любовь может спастись от абсолютной тоски, абсолютной нищеты и абсолютного несчастья только при условии рождения детей, настаивает Платон. Одни рождают с помощью тела – это называется семья; другие – с помощью духа, и это называется творчество, как в искусстве или политике, так и в науках или философии. На самом ли деле это выход? Возможно. Но не спасение, потому что смерть все равно явится за нами и унесет и нас, и наших детей, и наши труды, и нам никуда не деться от мучительной тоски. В том, что семья – это будущее любви и ее естественное продолжение, не сомневается никто, но никакая семья не поможет спасти любовь, супружество и саму семью. Что касается творчества, то как оно может спасти любовь, если само от нее зависит? Тем более если оно от нее не зависит?

Видимо, понимая все это, Платон предлагает еще один выход, более трудный и требующий большего напряжения. Речь идет о знаменитой восходящей диалектике, которой и завершает свое поучение Диотима. Что это такое? Действительно, восхождение, но духовное, иначе говоря, своего рода процесс инициации и собственно спасение. Это путь, который проделывает любовь, а спасение приходит через красоту. Следовать за любовью, не сбиваясь с дороги, покоряться любви, не замыкаясь на ней, это и значит один за другим преодолевать этапы или ступеньки любви: сначала полюбить за его красоту одно-единственное тело, затем – оба тела, потому что красота их объединяет, затем – красоту души, которая стоит выше красоты тела, затем – красоту поступков и законов, затем – красоту науки и, наконец, абсолютную Красоту – вечную и сверхъестественную, красоту-в-себе, существующую в себе и для себя, красоту, включающую в себя все прекрасное, все то, что ведет происхождение от этой красоты и становится прекрасным благодаря ей. Но ведет нас к этой красоте любовь – спасительная любовь. Иначе говоря, секрет Диотимы (и секрет Платона) таков: любовь спасается религией, и другого спасения для нее нет. Если любовь – это тоска по тому, чего нет, то сама логика существования подталкивает ее к тому, чтобы стремиться к недостающему, к тому, чье отсутствие ощущается все сильнее и сильнее, к тому, нехватка чего становится абсолютной, то есть к Добру (ослепительным проявлением которого является Красота), то есть к трансцендентности, то есть к Богу – чтобы самоуничтожиться в нем, утолить ненасытный голод, обрести, наконец, успокоение и стать счастливым и мертвым! Но позвольте, если больше нет тоски ни по чему, разве это любовь? Не знаю, не знаю… Возможно, Платон сказал бы, что в этом случае не остается ничего, кроме красоты, как Плотин сказал бы, что не остается ничего, кроме Одного, а мистики – что не остается ничего, кроме Бога… Но если Бог не есть любовь, то зачем такой Бог? И разве Бог может испытывать нехватку чего-то?

На этом мы оставим Платона – ровно в той точке, где он оставил нас. Он провел нас – а это уже немало! – от мечты о слиянии (Аристофан) к опыту тоски по недостающему (Сократ), а затем от этой тоски к трансцендентности или вере (Диотима). Прекрасный путь, особенно для такого небольшого сочинения, что лишь подчеркивает его величие. Но задумаемся: а способны ли мы воспользоваться предлагаемым им выходом? Способны ли мы в него поверить? Согласиться с ним? Христиане, скорее всего, ответят утвердительно, а многие из них спокойно перейдут от розовой водички к святой воде. Но не все, нет, не все. Потому что влюбленные – как верующие, так и неверующие – знают, что никакой Бог не спасет их, если они сами не сумеют спасти любовь в себе. Чего стоит вера, если мы не умеем любить? А если умеем, зачем она нам?

Истина заключается в том, что любить мы конечно же не умеем, что вновь и вновь доказывает опыт каждой пары – трудный и болезненный опыт, возможно, обрекающий их на неудачу и служащий им оправданием. Как любить, не умея любить? И как научиться любить, не любя?

Разумеется, есть и другая любовь, и вскоре я к ней подойду. Но любовь, о которой мы только что говорили, – самая сильная или, во всяком случае, самая могущественная и необузданная (в некоторых людях сильнее проявляется только родительская любовь, но она гораздо спокойнее), самая мучительная и чреватая самыми большими огорчениями, иллюзиями и разочарованиями. Своим именем она обязана богу Эроту; ее сущность – тоска по недостижимому; ее вершина – любовная страсть. Но что подразумевает тоска? Страдание и чувство собственничества. Говоря: «Я тебя люблю», мы подразумеваем: «Я тебя хочу» (кстати, по-испански оба выражения звучат одинаково: te quiero). Схоластики называли такую любовь похотью, а трубадуры пели о любовном недуге. Такую любовь описывает Платон в «Пире», но еще более зловещий ее портрет он набрасывает в «Федре»: ревнивая, алчная, собственническая любовь, которая не только не радуется счастью того, кого любит (в отличие от великодушной любви), но жестоко страдает, если это счастье отдалит от него любимое существо или будет угрожать его собственному счастью. Назойливая и ревнивая пока любит, она становится неверной и лживой, как только перестает любить. Влюбленный любит другого так, как любил бы пищу, будучи голодным, как «волки любят ягнят». Это и есть точное описание похотливой любви – влюбленный любит любимого ради своего собственного блага. Такая любовь является не противоположностью эгоизма, а его страстной, переходной, направленной на другого формой. Можно сказать, что здесь происходит своего рода трансфер или перенос эгоизма. Такая любовь не имеет ничего общего с добродетелью, зато часто очень напоминает ненависть. Эрот – ревнивый бог. Тот, кто любит, хочет обладать любимым и сохранить его лично для себя. Ах, она говорит, что счастлива с другим? Так пусть лучше она умрет! Ах, он говорит, что счастлив с другой? Так пусть он будет несчастным, но останется со мной! Хороша любовь, если она любит только себя.

Но как же вам ее не хватает! Как вы ее желаете! Как вы ее любите! Как вы страдаете! Эрот цепко держит вас в своих объятиях и рвет вам душу: вы любите то, чего у вас нет, и мы называем это несчастной любовью.

Но вот она снова с вами! Она говорит, что снова полюбила вас и будет любить всегда, что больше никогда с вами не расстанется. Сколько ярости в ваших встречах, какая ненасытность в ваших объятиях, какой дикостью веет от ваших наслаждений! А после любви – покой, отлив, пустота. И вот уже она чувствует ваше охлаждение: «Ты меня еще любишь?» Конечно, отвечаете вы. Но истина заключается в том, что вы по ней больше не тоскуете. Тоска еще вернется, потому что тело создано так, а не иначе. Но если она всегда рядом, всегда с вами – каждый день и каждую ночь, каждый вечер и каждое утро, – то волей-неволей вы перестаете ощущать эту непреодолимую тягу к ней. Это неизбежно. Вы все реже тоскуете по ней, и самая тоска ваша все больше бледнеет, а потом вы тоскуете по ней меньше, чем по другой, или даже по одиночеству. Эрот насытился и заскучал: вы получили то, чего вам не хватало. Это и называется супружеством.

Одна моя знакомая как-то сказала мне: «Мужчины редко умирают от любви – чаще они впадают от нее в спячку». А женщины иногда так и умирают, не проснувшись.

Читатель решит, что я сгущаю краски? Верно, я немного упрощаю и схематизирую. Но это необходимо. Есть много супружеских пар, которые живут лучше, гораздо лучше, чем я описал. Им удается справляться с тем, что страсть выдохлась, оставив вместо себя нелюбовь, не смеющую назвать себя вслух. Но и есть и такие, кто с этим не справляется. Тогда дело доходит до ненависти, насилия, даже до безумия. Но ведь есть и счастливые пары – Платон так и не объяснил нам, в чем их секрет, а мы должны это понять. Если любовь – это нехватка чего-то, то чем ее заполнить, не уничтожая любовь? Как удовлетворить ее, не убивая или не превращая во что-то еще?

Зададимся следующими вопросами: является ли удовольствие конечной целью любви? Не означает ли счастье конец страсти? Может ли любовь быть счастливой, если объект любви – всегда то, чего нет здесь и сейчас? И может ли длиться счастливая любовь? «Вы только вообразите себе это: мадам Тристан!» – пишет Дени де Ружмон (47). Каждому понятно, что он имеет в виду: конец страсти. Изольда могла оставаться влюбленной только до тех пор, пока меч отделял ее от Тристана и счастья. Иначе говоря, подхлестывает любовь только неутоленная страсть, а страсть сохраняется только до тех пор, пока длится страдание. Любовная тоска есть страдание, и страсть – тоже страдание; в сущности, это одно и то же, вернее сказать, страдание – это галлюцинаторное и навязчивое обострение страсти (по выражению доктора Алленди (48), «любовь – это нормальный навязчивый синдром»), сконцентрированной на определенном объекте, приобретающем в силу своего отсутствия неопределенную ценность. Отсюда все бурные проявления любви, вся эта безумная любовь, отсюда – романтизм, а может быть, и религия (Бог – есть абсолютно отсутствующий объект), отсюда любовь, которая бывает сильна, только если она остается неутоленной и несчастной. «Победа “страсти” над желанием, – указывает Дени де Ружмон, – означает триумф смерти над жизнью». Вспоминается Адель из фильма Трюффо[13]. Как нам хочется, чтобы она перестала его любить, перестала ждать и страдать! Как хочется, чтобы она исцелилась от своей любви! Но она предпочитает смерть или безумие. В опере Вагнера звучит такая ария Тристана: «В чем моя судьба? Я слышу старую песню: чтобы желать и умереть! Умереть от желания!» Если жизнь – это фрустрация, то чего именно ей не хватает? Другой жизни – то есть смерти. Это логика небытия (подлинная жизнь не здесь, бытие не здесь, бытие – это то, чего у меня нет!), это логика Платона («подлинных философов больше нет в живых»), это логика Эрота. Если любовь – это желание, а желание – тоска по тому, чего нет, то и любить можно только то, чего нет, и страдать от этого, а если что-то получаешь, то это значит, что тосковать по нему больше не надо, но и любить его незачем. Итак, или страсть или скука. Вспомним прустовскую Альбертину. Когда она рядом, он мечтает о другом и скучает. Но вот она ушла – и страсть тут же вспыхивает с новой силой, принося новую тоску и новое страдание! Такова логика страсти – это логика фрустрации, горизонтом которой служит супружество (в мечтах) и смерть (в реальности). Как можно тосковать по тому, что имеешь? Тристан и Изольда, отмечает Дени де Ружмон, нужны друг другу, чтобы гореть, но ни один из них не интересует другого сам по себе; им нужно не его присутствие, а скорее его отсутствие! Отсюда – спасительный меч и добровольное целомудрие, своего рода символическое самоубийство. «То, чего мы желаем, но чего у нас пока нет, – это Смерть; но мы теряем и то, что у нас было, – радость жизни», – восклицает Ружмон. Логика Эрота – это логика Танатоса. «Любовники, сами о том не подозревая, всегда стремятся к одному – к смерти!» – заключает он. Почему? Потому что любили любовь больше жизни. Отсутствие – больше присутствия. Страсть – больше счастья или удовольствия. Не случайно роман о Тристане и Изольде начинается с приглашения читателю послушать прекрасную сказку о любви и смерти. Такими же словами могли бы начинаться «Ромео и Джульетта», «Манон Леско» и «Анна Каренина». И это еще в лучшем случае, то есть тогда, когда имеет место подлинная страсть, а не ее имитация, которая тоже отравляет жизнь и убивает, но уже без всякого величия. Сколько мадам Бовари приходится на одну Изольду?

Не будем преувеличивать значение страсти, не будем ее приукрашивать, а главное – не будем смешивать ее с романами, написанными на ее основе (и лучшие из которых меньше прочих заблуждаются на ее счет: Пруст, Флобер, Стендаль). Помню разговор с одной писательницей. Я честно признался ей, что не люблю любовные романы – все эти кипучие страсти, возвышенные чувства, которые существуют только в книгах, например в тех, что пишет она… В ответ она привела мне историю одного нашего общего знакомого, который, по ее словам, пережил как раз такую «книжную» историю любви – возвышенную и трагичную. Я ничего про это не слышал, но мне стало любопытно. Прошло несколько дней, и я встретился с этим самым общим знакомым и осторожно поинтересовался, что там такое с ним приключилось. «Знаешь, в конечном счете, это был просто-напросто неудачный роман», – улыбнулся он. Так что не следует смешивать любовь с иллюзиями – своими собственными, когда мы «варимся» внутри любовной истории, и чужими, воображаемыми, когда мы смотрим на такую историю со стороны. Память правдивее мечты, а опыт правдивее воображения. Да и что значит быть влюбленным, как не создавать себе определенное количество иллюзий – о любви, о себе или о том, в кого мы влюблены? Чаще всего все эти три потока иллюзий сливаются, смешиваются и превращаются в реку, которая несет нас… Куда? Туда, куда текут все реки: в океан времени или в пустыню будничной жизни. «Сущностной особенностью любви, – отмечает Клеман Россе, – является претензия любить вечно и фактическая способность любить лишь ограниченное время» («Принцип жестокости», 1988). Следовательно, сущностной особенностью любви (во всяком случае, той любви, о которой мы говорим, то есть любовной страсти) является иллюзорность и эфемерность. Истина разоблачает ее. Те, кто восхваляет такую любовь, хотели бы осудить истину, а многие превращает мечту или иллюзию в свою профессию. Но обычно это их не спасает, как не спасает и любовь. Им хотелось бы, что реальность ошибалась, но реальность настигает их и доказывает, что ошибаются они. Им хотелось бы спасти страсть, заставить ее длиться, поддерживать ее. Но это невозможно – страсть не зависит от них, а длительность ее убивает. Сама идея сохранности вступает со страстью в противоречие. Если тоска не убивает, она утихает: потому что находит удовлетворение, потому что мы с ней свыкаемся, потому что мы о ней забываем. Если любовь – тоска, то она обречена на неудачу (в жизни) или может добиться удачи только в смерти.

Мне скажут, что она действительно терпит неудачу, а значит, прав был Платон. Допустим. Но разве это единственная любовь, на какую мы способны? Разве нам доступна только тоска? Только мечта? Да что бы это была за добродетель, если бы она вела только к страданию или религии?

Данный текст является ознакомительным фрагментом.