III. ИСТОРИЧЕСКАЯ ПРОБЛЕМА
III. ИСТОРИЧЕСКАЯ ПРОБЛЕМА
Но все это, по — видимому, еще не затрагивает третьей предпосылки эклектического метода, гласящей, что всякая идеологическая история разворачивается в пределах самой идеологии. Теперь мы переходим к ней.
Приходится сожалеть, что за исключением статей Тольятти и Лапина, а также замечательного текста Хеппнера, предлагаемые исследования затрагивают эту проблему только в некоторых пассажах.
Между тем ни один марксист не может в конечном счете избежать постановки той проблемы, которую несколько лет назад назвали проблемой «пути Маркса», т. е. проблемы отношений между событиями его мысли и той реальной, единой, но распадающейся на два аспекта историей, которая является их подлинным субъектом. Поэтому необходимо устранить это двойное отсутствие и наконец — то заставить появиться подлинных авторов этих мыслей, остававшихся доселе без субъекта: конкретного человека и реальную историю, которые их произвели. Поскольку без этих подлинных субъектов невозможно объяснить ни появление мысли, ни ее мутации.
Я не стану ставить проблему самой личности Маркса, проблему истоков и структуры этого необычайного теоретического темперамента, отмеченного неуемной критической страстью, непреклонным требованием реальности и исключительным чувством конкретного. Исследование структуры психологической личности Маркса, ее истоков и ее истории, несомненно, прояснило бы для нас тот стиль постановки вопросов, формирования понятий и исследования, который поражает нас даже в его ранних работах. Здесь мы могли бы обнаружить если не радикальный исток его предприятия в том смысле, в котором его понимает Сартр («фундаментальный проект» того или иного автора), то, по крайней мере, истоки требования обратиться к самой реальности, требования, давшего первоначальный смысл той действительной непрерывности развития Маркса, которую Лапин отчасти пытается помыслить, используя термин «тенденция». Без такого исследования мы рискуем не понять то, что действительно отделяет судьбу Маркса от судьбы большинства его современников, вышедших из той же социальной среды и сталкивавшихся с теми же идеологическими темами и историческими проблемами, что и он сам: от судьбы младогегельянцев. Меринг и Огюст Корню дали нам материал для этой работы, которая должна быть завершена для того, чтобы мы могли понять, как сын рейнских буржуа смог стать теоретиком и вождем рабочего движения в Европе, объединенной железнодорожными магистралями.
Но такое исследование привело бы нас не только к психологии Маркса, оно заставило бы нас обратиться к реальной истории и к ее пониманию самим Марксом. Я остановлюсь на этом моменте, чтобы обрисовать проблему направления и «движущего принципа» эволюции Маркса.
Пытаясь ответить на вопрос о том, как стали возможными движение Маркса к зрелости и преобразование его мысли, эклектическая критика ищет и легко находит ответ, который остается в пределах идеологической истории. Так, например, говорят, что Марксу удалось отделить метод Гегеля от его системы и что этот метод он затем применил к истории. Кроме того, говорят, что он поставил на ноги гегелевскую систему (заявление, не лишенное остроумия, — ведь, как известно, гегелевская система есть «сфера сфер»). Говорят, что Маркс распространил материализм Фейербаха на область истории, как если бы региональный материализм, имеющий ограниченную область применения, не был весьма подозрительным материализмом; говорят, что Маркс применил теорию отчуждения (гегелевскую или фейербаховскую) к миру общественных отношений, как если бы это «применение» не изменяло ее фундаментальный смысл. Наконец, говорят (и в этом утверждении содержатся все остальные), что прежние материалисты были «непоследовательны», в то время как материализм Маркса был последователен. Эта теория непоследовательности — последовательности, которая с поразительным постоянством всплывает во многих исследованиях идеологической истории марксизма, сама является неким идеологическим чудом, сфабрикованным философами эпохи Просвещения для удовлетворения собственных нужд. От них ее унаследовал и, к несчастью, слишком удачно ею воспользовался Фейербах. Ей следовало бы посвятить целый трактат, поскольку в ней заключена квинтэссенция исторического идеализма: действительно, каждый понимает, что если идеи порождаются идеями, то всякое историческое (и теоретическое) отклонение есть всего лишь простая логическая ошибка.
Даже если эти формулы и содержат некую толику истины[28], тем не менее они, понятые буквально, остаются в плену иллюзии, заставляющей думать, будто эволюция молодого Маркса происходила в сфере идей, будто ее движущей силой были размышления об идеях, выдвинутых Гегелем, Фейербахом и т. д. Поддаваясь этой иллюзии, мы признаем, что идеи, унаследованные от Гегеля молодыми немецкими интеллектуалами 1840–х гг., содержали в себе некую противоречившую их собственной видимости истину, истину скрытую, завуалированную, замаскированную, нестандартную, истину — отклонение, которую критическая мощь Маркса в результате неоднократных интеллектуальных усилий, продолжавшихся многие годы, в конце концов вырвала у них и заставила признать и принять. По сути дела, та же самая логика присутствует и в знаменитой теме «переворачивания» гегелевской философии (или диалектики), которую, как нам говорят, нужно «поставить с головы на ноги», поскольку если речь идет только о том, чтобы «перевернуть», вывернуть налицо то, что было вывернуто наизнанку, то ясно, что такое действие не изменяет ни природы, ни содержания переворачиваемого объекта! Человек, стоящий на голове, остается тем же самым, когда становится на ноги! И только некая теоретическая метафора может заставить нас считать, будто перевернутая философия — нечто совсем иное, чем вывернутая наизнанку и стоящая на голове философия: на деле ее структура, ее проблемы, смысл ее проблем продолжают определяться той же самой проблематикой. И чаще всего кажется, что именно эта логика действует в текстах молодого Маркса, именно эту логику пытаются в них найти.
Тем не менее я думаю, что этот взгляд, какими бы ни были его основания, не отвечает реальности. Разумеется, всякий читатель работ молодого Маркса будет поражен той гигантской работой теоретической критики, которой Маркс подвергает обсуждаемые им идеи. Лишь очень редко можно встретить авторов, которые проявляют столько достоинств (проницательность, непреклонность, строгость) при обращении с идеями. Для Маркса они являются конкретными объектами, которые он ставит под вопрос точно так же, как физик — объекты своего опыта, для того чтобы извлечь из них некую истину, их собственную истину. Взгляните на то, как он обходится с идеей цензуры в статье о прусской цензуре, или с различием, на первый взгляд несущественным, между живым и мертвым лесом в статье о краже леса, или с идеями свободы печати, частной собственности, отчуждения и т. д. Читатель не способен сопротивляться этим свидетельствам строгости рефлексии и силы логики текстов молодого Маркса. Эти свидетельства естественным образом заставляют его поверить, что логика его изобретения совпадает с логикой его рефлексии, что Маркс действительно извлек из идеологического мира, который был материалом его труда, некую содержавшуюся в нем истину. И это убеждение получает дополнительное подкрепление со стороны убежденности самого Маркса, заметной в его усилиях и во всплесках его энтузиазма, короче говоря, со стороны его сознания.
Итак, я готов сделать еще один шаг и сказать, что следует не только избегать спонтанных иллюзий идеалистической концепции идеологической истории; кроме того, не следует поддаваться и тому впечатлению, которое вызывают тексты молодого Маркса, т. е. разделять иллюзии его собственного самосознания. Но для того чтобы понять это утверждение, следует перейти к рассмотрению реальной истории, т. е. поставить вопрос о самом «пути Маркса».
Здесь я возвращаюсь к самому началу. Да, разумеется, все мы рождаемся в определенный день, в определенном месте и начинаем мыслить и писать в неком данном мире. Для мыслителя этот мир в его непосредственности есть мир живых мыслей своего времени, идеологический мир, в котором он рождается для мысли. Для Маркса этот мир был миром немецкой идеологии 1830–1840 годов, в котором господствующими были проблемы немецкого идеализма, а также то, что принято называть продуктами «разложения системы Гегеля». Разумеется, этот мир был весьма специфичен и конкретен, но эта общая истина еще отнюдь не достаточна. Поскольку мир немецкой идеологии — это мир абсолютно беспрецедентного господства идеологии, мир, совершенно раздавленный под ее тяжестью (в строгом смысле слова), т. е. мир, наиболее удаленный от действительных реальностей истории, мир, который являлся наиболее мистифицированным, наиболее отчужденным среди всех европейских идеологий. Именно в этом мире Маркс появился на свет и начал мыслить. Случайность начала Маркса — как раз этот чудовищный идеологический пласт, в котором он родился, этот гигантский пласт, от давления которого ему удалось освободиться. И как раз потому, что ему действительно удалось от него освободиться, мы слишком часто склонны верить, что свобода, которую он завоевал ценой огромных усилий и сражений, уже всегда присутствовала в этом мире, так что вся проблема заключалась единственно в том, чтобы отрефлектировать, осознать ее. Мы слишком часто склонны принимать за чистую монету само сознание молодого Маркса, не замечая, что вначале оно находилось в фантастическом рабстве у этих иллюзий. Мы слишком часто склонны проецировать на эту эпоху более позднее сознание Маркса и писать эту историю в futur ant?rieur, о котором мы говорили, в то время как следует не проецировать одно самосознание на другое, но применять к содержанию рабского сознания научные принципы познания истории (а не содержание другого сознания), позднее обретенные сознанием свободным.
В своих более поздних трудах Маркс показал, почему этот гигантский идеологический пласт возник именно в Германии, а не во Франции или Англии; существовали две причины: историческое отставание Германии (отставание экономическое и политическое) и соответствующее этому отставанию состояние общественных классов. Германия начала XIX столетия, появившаяся в результате огромных преобразований, которые принесли с собой Французская революция и наполеоновские войны во всех областях жизни, несет на себе отпечаток своей исторической неспособности осуществить свою буржуазную революцию и достичь национального единства страны. Эта «фатальная неспособность» будет определять собой историю Германии на протяжении всего XIX столетия, а ее более отдаленные последствия будут заметны и за его пределами. Результатом этой ситуации, истоки которой можно проследить вплоть до эпохи Крестьянской войны, было то, что Германия стала одновременно объектом и наблюдателем реальной истории, разворачивавшейся за ее границами. Именно это немецкое бессилие вынуждало немецких интеллектуалов «размышлять о том, что другие делали», причем размышлять об этом в условиях своего бессилия, т. е. в формах надежды, ностальгии и идеализации, характерных для устремлений их социальной среды, для устремлений мелкой буржуазии: функционеров, профессоров, писателей и т. д., — причем исходя из непосредственных объектов их собственного рабства, в первую очередь из религии. Результатом этого ансамбля условий и исторических требований как раз и было это поразительно мощное развитие «немецкой идеалистической философии», с помощью которой немецкие интеллектуалы осмысляли свое положение, свои проблемы, свои надежды и даже свою «деятельность».
Заявляя, что французы сильны в политике, англичане — в экономике, а немцы — в теории, Маркс говорил это отнюдь не ради красного словца. Обратной стороной недостаточного исторического развития Германии было «чрезмерное развитие» в области идеологии и теории, совершенно несравнимое с тем, что могли предложить в то время другие европейские нации. Но самым главным является то, что это теоретическое развитие было идеологически отчужденным развитием, лишенным конкретной связи с отражаемыми в нем реальными проблемами и объектами. Именно в этом, с той точки зрения, которая представляет для нас интерес, заключается драма Гегеля. Его философия — это подлинная энциклопедия XVIII века, сумма всех приобретенных к тому времени знаний и самой истории. Но все объекты его рефлексии «переварены» его рефлексией, т. е. той специфической формой идеологической рефлексии, в плену которой находилась вся немецкая интеллигенция. Теперь мы можем понять, в чем могло и должно было заключаться фундаментальное условие освобождения молодого немецкого интеллектуала, который начал мыслить в 1830–1840 гг. в Германии. Этим условием было новое открытие реальной истории, реальных объектов, за пределами того гигантского идеологического пласта, который скрыл их под собой и не только затемнил, но и исказил. Отсюда вытекает парадоксальное следствие: чтобы освободиться от этой идеологии, Марксу необходимо было осознать, что чрезмерное идеологическое развитие Германии было в то же время выражением ее недостаточного исторического развития и что поэтому следовало вернуться назад и занять позицию по сю сторону этого идеологического бегства в будущее, для того чтобы подойти к самим вещам, прикоснуться к реальной истории и наконец — то оказаться лицом к лицу с теми сущностями, которые неясными очертаниями проступали в туманностях немецкого сознания[29]. Без этого возвращения назад история интеллектуального освобождения молодого Маркса была бы непонятной; без этого возвращения назад было бы непонятным и отношение Маркса к немецкой идеологии, в особенности к Гегелю; без этого возвращения к реальной истории (которое в определенной мере тоже является возвращением назад) отношение молодого Маркса к рабочему движению осталось бы непостижимым.
Я намеренно привлекаю внимание к этому «возвращению назад». Дело в том, что очень многие, используя формулы «снятия», заимствованные у Гегеля, Фейербаха и т. д., часто предлагают своеобразную фигуру непрерывного развития, во всяком случае развития, чьи прерывности следовало бы мыслить (в соответствии с моделью гегелевской диалектики, «Aufhebung») в пределах одного и того же элемента непрерывности, опорой которого является сама длительность истории (Маркса и его эпохи); в то время как критика этого идеологического элемента предполагает возвращение к подлинным объектам, (логически и исторически) предшествующим той идеологии, которая их отражает и скрывает.
Позвольте мне проиллюстрировать эту формулу возвращения назад двумя примерами. Первый касается самих авторов, субстанцию которых «переварил» Гегель, в том числе английских экономистов и французских философов и политических деятелей, а также исторических событий, смысл которых он проинтерпретировал, в первую очередь Французской революции. Когда в 1843 г. Маркс принимается за чтение английских экономистов, когда он занимается изучением Макиавелли, Монтескье, Руссо, Дидро и т. д., когда он изучает конкретную историю Французской революции[30], то он делает это не только для того, чтобы вернуться к источникам, которые читал Гегель, и подтвердить выводы Гегеля их источниками: напротив, он делает это для того, чтобы открыть реальность объектов, которыми овладел Гегель, чтобы придать им смысл своей собственной идеологии. В весьма значительной степени возвращение Маркса к теоретическим (французским и английским) продуктам XVIII века — это подлинное возвращение к позиции по сю сторону от Гегеля, к самим объектам в их реальности. «Снятие» Гегеля — это совсем не «Aufhebung» в гегелевском смысле слова, т. е. выражение истины того, что содержится во взглядах Гегеля; это отнюдь не снятие и превосхождение заблуждения в движении к истине, напротив, это снятие и превосхождение иллюзии в движении к реальности, точнее говоря, это даже не «снятие и превосхождение» иллюзии в движении к реальности, но разрушение иллюзии и возвращение назад, от разрушенной иллюзии к реальности; поэтому термин «снятие» лишается всякого смысла[31]. Маркс никогда не отказывался от этого имевшего для него решающее значение опыта непосредственного открытия реальности в трудах тех, кто переживал ее непосредственно и мыслил с наименьшим искажением: английских экономистов (они были сильны в политической экономии, ведь в их стране была экономика!), а также французских философов и политических деятелей (они были сильны в политике, ведь в их стране была политика!) XVIII столетия. Кроме того, он демонстрирует удивительную чувствительность, заметную, к примеру, в его критике французского утилитаризма, который в его глазах не обладает привилегией непосредственного опыта[32], чувствительность к идеологическому «остранению», порождаемому этим отсутствием: французские утилитаристы создают «философскую» теорию экономического отношения утилизации и эксплуатации, действительный механизм которого описывают английские экономисты, обнаруживающие его действие в самой английской реальности. Как мне кажется, проблема отношений между Гегелем и Марксом будет неразрешимой, если не принимать всерьез этот сдвиг точки зрения и не принимать в расчет, что это возвращение назад утвердило Маркса в той области, на той почве, которые уже не были областью и почвой Гегеля. И как раз исходя из этой «смены стихии» следует ставить вопрос о смысле Марксовых заимствований у Гегеля, о роли гегелевского наследия в трудах Маркса, в особенности, о роли диалектики[33].
Второй пример. Когда младогегельянцы вели дискуссии, используя понятия Гегеля, приспособленные ими к их собственным потребностям, они всегда ставили перед философией Гегеля вопросы, возникавшие перед ними из — за отставания истории современной им Германии, которую они сравнивали с Францией и Англией. Поражение, нанесенное Германии наполеоновскими войсками, в действительности не устранило исторического разрыва между ней и ведущими государствами Западной Европы. Немецкие интеллектуалы 1830–х гг. смотрели на Францию и Англию как на страны свободы и разума, в особенности после Июльской революции и принятия Англией Закона о выборах 1832 г. Таким образом, они опять — таки мыслили, а не переживали то, что другие осуществляли на деле. Но поскольку мыслили они об этом в стихии философии, то французская конституция и английский закон становились для них царством Разума, и именно от Разума они прежде всего ожидали осуществления либеральной революции в Германии[34]. Когда поражение 1840 года раскрыло им глаза на бессилие чистого (немецкого) Разума, они стали искать опору за его пределами; и именно в это время в их построениях появляется одна невероятно наивная и даже трогательная тема, само присутствие которой является свидетельством их отставания и их иллюзий, причем свидетельством, остающимся в пределах этих иллюзий: теперь они думают, что будущее принадлежит мистическому союзу Франции и Германии, союзу французского политического инстинкта и немецкой теории[35]. Таким образом, их ум занимают реальности, восприятие которых уже опосредовано их собственной идеологической схемой, их собственной проблематикой, которые уже искажены ею[36]. И когда в 1843 г., разочарованный неудачей своей попытки донести до немецкого народа уроки Разума и Свободы, Маркс наконец — то решает покинуть Германию и уезжает во Францию, он все еще отправляется на поиски мифа подобно тому как несколько лет тому назад на поиски их собственного мифа Франции отправлялось большинство студентов колониальных или зависимых стран[37]. И тогда происходит фундаментальное открытие: открытие того, что Франция и Англия не соответствуют своему мифу, открытие французской и английской реальности, лжи чистой политики, открытие борьбы классов, капитализма во плоти и крови и организованного пролетариата. Благодаря единственному в своем роде разделению труда Маркс открывает реальность Франции, а Энгельс — реальность Англии. И в этом случае мы тоже должны говорить о возвращении назад (а не о «снятии»), т. е. о возвращении от мифа к реальности, о действительном опыте, который разрывает покров иллюзии, во власти которой находились Маркс и Энгельс, о факте их собственного начала.
Но это возвращение назад, от идеологии к реальности, начинало совпадать с открытием радикально новой реальности, следов которой Маркс и Энгельс не находили ни в одном из текстов «немецкой философии». Маркс открыл во Франции организованный рабочий класс, в то время как Энгельс открыл в Англии развитой капитализм и борьбу классов, которая развивалась по своим собственным законам, обходясь без философии и философов[38].
Именно это двойное открытие сыграло решающую роль в интеллектуальной эволюции молодого Маркса: открытие реальности по сю сторону идеологии, о которой эта идеология говорила и которую она искажала, и открытие новой реальности по ту сторону современной идеологии, которой эта идеология не знала. Маркс стал Марксом, помыслив эту двойную реальность с помощью строгой теории, сменив стихию, — и помыслив единство и реальность этой новой стихии. Разумеется, эти открытия были неотделимы от целостного личного опыта Маркса, от немецкой истории, в которой он принимал непосредственное участие. Поскольку в Германии все же кое — что происходило. Было бы неверно думать, что там только прислушивались к отдаленному эху событий, происходивших за границей. Сама мысль о том, что все происходит за пределами Германии, и ничего — в ней самой, была иллюзией, порожденной отчаянием и нетерпением, поскольку, как нам самим хорошо известно, даже история, которая не удается, замедляет свой ход или повторяется, — это все же история. Весь теоретический и практический опыт, о котором я говорил, был заключен в экспериментальном постепенном открытии самой немецкой реальности. Разочарование 1840 г., которое обратило в ничто всю теоретическую систему младогегельянских надежд, когда Фридрих Вильгельм IV, этот псевдо — «либерал», превратился в деспота, — поражение Революции посредством Разума, к которой стремилась «Рейнская Газета», преследования, которым подвергся Маркс, и его изгнание, предательство со стороны тех элементов немецкой буржуазии, которые вначале его поддерживали, — все это на деле показало Марксу то, что скрывала в себе эта всем известная «немецкая нищета», это «филистерство», обличаемое моральным негодованием, как и само это моральное негодование: оно показало ему конкретную историческую ситуацию, не имевшую ничего общего с недоразумением или недостаточным пониманием, застывшие и жестокие отношения между классами, рефлексы эксплуатации и страха, которые обладали в немецкой буржуазии гораздо большей силой, чем все доказательства Разума. Именно тогда все обрушилось, и Маркс наконец — то обнаружил реальность той идеологической непрозрачности, которая делала его слепым; именно тогда он был вынужден прекратить проецировать на реальность жизни за рубежом немецкие мифы и признать, что эти мифы бессмысленны и неприменимы не только к зарубежью, но и к самой Германии, которая лелеяла в них свое собственное рабство, и что нужно проделать прямо противоположную операцию, спроецировав на Германию свет опыта, приобретенного за рубежом, чтобы увидеть ее в ясном свете дня.
Теперь, я надеюсь, будет понятно, что если мы действительно хотим помыслить этот драматический генезис мысли Маркса, то необходимо мыслить о нем с помощью понятия открытия, а не «снятия», что необходимо отказаться от самого духа гегелевской логики, присутствующего в невинном, но коварном понятии снятия (Aufhebung), являющемся не чем иным, как пустым предвосхищением своей цели в иллюзии некой имманентности истины, чтобы принять логику действительного опыта и реального возникновения, которая способна положить конец иллюзиям идеологической имманентности-, короче говоря, для того чтобы принять логику вторжения реальной истории в саму идеологию и тем самым наконец — то придать действительный смысл, который абсолютно неотделим от марксистской точки зрения и даже требуется ею, личному стилю опыта Маркса, той необычайной чувствительности к конкретному, которая превращает каждую встречу Маркса с реальным в откровение и сообщает ей чрезвычайную убедительность[39].
Здесь я не могу предложить ни хронологию, ни диалектику этого действительного опыта истории, который в этом единственном в своем роде существе, молодом Марксе, свел воедино психологию одного человека и историю мира, породив в нем открытия, сохраняющие для нас свою значимость и по сей день. Чтобы познакомиться с их деталями, следует читать Корню, поскольку никто другой, за исключением Меринга, который не обладал ни его эрудицией, ни его информацией, не брался за эту необходимую работу. Именно поэтому я с полной уверенностью могу сказать, что читать его будут еще долгое время, поскольку, помимо реальной истории молодого Маркса, другого средства узнать его у нас нет.
Тем не менее я надеюсь, что мне удалось обрисовать здесь идею необычного отношения между рабской мыслью молодого Маркса и свободной мыслью Маркса, показав (на что обычно не обращают внимания), каким было то случайное (относительно его рождения) начало, которое было исходной точкой его развития, и какой гигантский пласт иллюзий он должен был преодолеть, прежде чем он стал способен просто замечать его. Теперь становится понятно, что в определенном смысле, если мы принимаем во внимание это начало, говорить о том, что «молодость Маркса принадлежит марксизму», просто невозможно, по крайней мере если мы не понимаем под этим тот тезис, что, как и всякий исторический феномен, эволюция этого молодого немецкого буржуа может быть объяснена с помощью применения принципов исторического материализма. Разумеется, молодость Маркса ведет к марксизму, но ценой огромного разрыва с ее истоками, ценой героической борьбы с иллюзиями, которыми питала его история Германии, ценой острого внимания к реальностям, которые скрывали эти иллюзии. Если «путь Маркса» имеет значение примера, то этим он обязан не своим истокам и своим деталям, но несгибаемой воле к освобождению от мифов, выдававших себя за истину, и опыту реальной истории, которая разрушила и изгнала эти мифы.
Позвольте мне затронуть еще один, последний момент. Если эта интерпретация позволяет лучше понять работы молодого Маркса, если она, проясняя теоретические элементы с помощью глубинного единства мысли (ее проблематики), а становление этой проблематики — с помощью приобретений действительного опыта Маркса (его истории: его открытий), если она позволяет разрешить проблемы, бывшие предметом жарких споров, и узнать, был ли Маркс ранних работ Марксом, которого мы знаем, был ли он еще фейербахианцем или уже вышел за пределы мысли Фейербаха, если она, таким образом, на каждом этапе его ранней эволюции позволяет зафиксировать внутренний и внешний смысл непосредственных элементов его мысли, — то она все же оставляет без ответа или, скорее, впервые ставит другой вопрос: вопрос о необходимости начала эволюции Маркса, рассматриваемой с точки зрения ее завершения.
Дело в том, что необходимость, требовавшая от Маркса освободиться от своего начала, т. е. пересечь и развеять этот чрезвычайно плотный идеологический мир, который окружал его со всех сторон, по — видимому, имела не только негативное (освобождение от иллюзий), но и некое формирующее значение, причем несмотря на сами иллюзии. Разумеется, можно заметить, что открытие исторического материализма «витало в воздухе» и что часто Маркс прилагал огромные теоретические усилия для того, чтобы приблизиться к реальности и узнать истины, которые отчасти уже были признаны или завоеваны. Таким образом, существовал как «короткий путь» к открытию (например тот, по которому пошел Энгельс в своей статье 1844 года, или же тот, следы которого в работах Дицгена вызывали восхищение Маркса), так и «долгий путь», который выбрал сам Маркс. Что же приобрел Маркс за время этого теоретического «долгого марша», который сделало необходимым его собственное начало? Что дала ему необходимость, вынудившая его начать свой путь в точке, столь отдаленной от его цели, столь долгое время оставаться в стихии философской абстракции и пересечь столь обширные пространства, перед тем как найти реальность? Разумеется, благодаря этому он как никто другой развил свою критическую способность и в контакте с историей приобрел это несравненное «клиническое чутье» к классовой борьбе и идеологиям; но кроме того, он, в первую очередь благодаря контакту с Гегелем, приобрел навык и способность к работе с абстракцией, без которой невозможно конституирование научной теории, навык и способность к теоретическому синтезу и к выявлению логики такого процесса, абстрактную и «чистую» «модель» которого дала ему гегелевская диалектика. Здесь я лишь намечаю некоторые моменты, еще не пытаясь дать ответ на этот вопрос; тем не менее они, возможно, позволяют определить, в чем могла заключаться роль немецкой идеологии и немецкой «спекулятивной философии» в процессе формирования мысли Маркса. Я склонен думать, что она играла отнюдь не роль теоретического формирования, но скорее роль формирования для теории, своего рода педагогики, ведущей теоретический разум через теоретические формации идеологии. Мне кажется, что чрезмерное идеологическое развитие немецкого духа имело для молодого Маркса пропедевтическое значение в двух отношениях, причем в форме, совершенно чуждой его намерениям: оно вынудило его подвергнуть критике всю свою идеологию, для того чтобы достичь области по ту сторону его мифов, и в то же время предоставило ему повод для интеллектуальных упражнений с абстрактными структурами его систем, оставляя в стороне вопрос об их истинности или ложности. И если мы, рассматривая открытие Маркса в более широкой перспективе, соглашаемся с тем, что он заложил основы новой научной дисциплины и что это появление нового подобно всем великим научным открытиям, известным нам из истории, то следует признать, что ни одно великое открытие не было сделано без того, чтобы не раскрылся некий новый объект или новая область исследования, без того, чтобы не появился новый горизонт смысла, новая земля, чьи прежние образы и прежние мифы изгоняются из науки, — но в то же время необходимостью, причем самой строгой необходимостью является и то, что изобретатель этого нового мира должен упражнять свой ум на прежних формах, что он должен их усвоить и уметь с ними обращаться, что он, критикуя их, должен приобрести вкус к обращению с абстрактными формами как таковыми и научиться искусству обращения с этими формами, без знакомства с которыми он не мог бы создать новые формы, позволяющие мыслить новый объект. В общем контексте человеческого развития, которое делает, так сказать, настоятельным и даже неизбежным всякое великое историческое открытие, индивид, который становится его автором, подчинен следующему парадоксальному требованию: он должен научиться искусству говорить о том, что он откроет, с помощью тех выражений, которые он должен забыть. Быть может, и это условие тоже придает работам молодого Маркса этот трагический оттенок сиюминутности и всевременности, это впечатление крайнего напряжения между началом и завершением, между языком и смыслом, из которых невозможно сделать философскую теорию, не забывая в то же время, что их судьба необратима.
Декабрь 1960 г.