[15. МОЖЕТ ЛИ СУЩЕСТВОВАТЬ ЧАСТЬ ГРАММАТИКИ, ОТНОСЯЩАЯСЯ К ПОЭТАМ?]

Часть грамматики, относящаяся к поэтам и писателям, в принципе уже уничтожена нами, поскольку мы показали невозможность части, содержащей технические рассуждения, и части исторической. Ведь без них не продвигается вперед никакое истолкование поэзии. Однако же мы попытаемся рассмотреть, что может быть сказано в более общем смысле и об этой части, тем более что грамматики наглеют здесь до того, что осмеливаются на ее основании уверять, будто грамматика полезна для жизни и необходима для счастья. Так, они утверждают, что поэзия представляет много отправных пунктов для мудрости и счастливой жизни, по что-де без света грамматики нельзя было бы и рассмотреть того, что находится у поэтов и каково оно; значит, грамматика полезна. А то, что поэтическое искусство дает многочисленные отправные пункты для счастья, ясно из того, что в настоящем смысле хорошая и нравоучительная философия получила свое коренное начало от поэтических изречений и что вследствие этого философы, когда они что-нибудь говорят в целях увещания, как бы припечатывают свои слова поэтическими высказываниями.

Так, например, тот, кто призывает к добродетели, говорит:

Не гибнет добродетель и умершего [175].

Тот же, кто убеждает избегать сребролюбия, произносит:

Плутоса не зови. Не чту и бога я,

Когда и злейший может им владеть легко [176].

А тот, кто советует довольство малым, тот подтверждает свое учение словами Еврипида:

Да что и нужно смертным, кроме этих двух,

Плода Деметры и напитка водного,

Что, знаем, может от природы нас питать? [177]

И нет ничего странного в том, что это делают и другие философы. Мы можем встретиться с тем, что необходимость [поэзии] признают даже обвинители грамматики — Пиррон и Эпикур. Из них о Пирроне рассказывается, что он постоянно читал Гомеровы творения, чего он, конечно, не делал бы, если бы не считал их полезными и если бы поэтому не считал грамматику полезной. Эпикур же уличается в том, что он своровал у поэтов самые значительные из своих учений. Так, например, то, что границей размеров удовольствия является исключение всякого страдания, — это, как было показано, он позаимствовал из одного стиха:

И когда питием и пищею глад утолили... [178]

А то, что смерть не имеет для нас никакого значения [179], — это еще раньше показал ему Эпихарм в словах:

И смерть и что по смерти безразлично мне [180].

Также и то, что трупы тел лишены ощущений, — это он своровал у Гомера, который пишет:

Землю, землю немую неистовый муж оскорбляет [181].

Однако удачно сказано у поэтов, как оказывается, не только это, но и то, что относится к богам, как, например, то, что сказано у Еврипида во "Фриксе":

Из смертных тот, кто ежедневно думает,

Дурное что-нибудь творя, скрыть от богов,

Тот злым окажется и будет взят за то,

Когда досуг придет у Справедливости [182].

Однако если это и тому подобное полезно, а ведь это получается не без грамматики, то и грамматика должна быть отнесена, [говорят они], к тому, что полезно для жизни. Она обладает также, говорят они, вещами, особенно необходимыми для тех стран, в которых живут изучающие ее. Например, когда лебедийцы [183] спорили с соседями из-за Камандода, то одержал победу тот грамматик, который присоединил следующие Гиппонактовы стихи:

...мне даже

О смокве не скажи Лебедской из Камандода [184].

Давая умение общаться тем, кто ею занимается, она, [грамматика], становится во многих случаях полезной для их соседей и в этом смысле. Сказанное можно наблюдать на самом действии [грамматики]. Например, Сострат [185], посланный, как говорят, Птолемеем к Антигону по каким-то царским делам, несмотря на то что тот отвечал, скорее, необдуманно, достиг [желаемого] следующими словами [Гомера]:

Сей ли ответ от тебя, колебатель земли черновласый,

Зевсу должна я поведать, ответ и суровый и страшный?

Или, быть может, смягчишь ты? Смягчимы сердца благородных [186],

поскольку, услышавши это, Антигон изменился.

Итак, поскольку многое подобное говорится в защиту того, что часть грамматики, относящаяся к поэтам и писателям, является полезнейшей, мы, довольствуясь ради образца высказанным выше [доказательством], ответим на каждый аргумент грамматиков.

То, что поэтическая гномология [187] является полезной для жизни и началом философии и что грамматика оказывается способной ее преподать, — это поистине достойно грамматиков. В самом деле, во-первых, мы пока сойдемся с грамматиками в том, что не будем высказываться против поэтического искусства, ибо уж во всяком случае ясно, что все, находимое у поэтов в качестве полезного для жизни и необходимого, каковы гномические изречения и наставления, выражено у них ясно и не нуждается в грамматике; а то, что находится в области небывалых историй или выражено в виде загадки, — это является бесполезным, так что пользе первых грамматика нисколько не способствует и лишь вращается среди бесполезности второго.

Затем, изречение есть только высказывание, как, например, такое изречение:

Ведь мудрый лишь один совет премного рук

Осилит. Но невежество у черни — злого верх [188],

Однако ум не убеждается [одним] высказыванием относительно того, хорошо ли здесь сказано или нет, но он требует доказательств. Но доказательства того, говорится ли [что-нибудь] соответствующим образом или нет, есть дело не грамматики, но философии. Следовательно, и в этом отношении грамматика оказывается излишней и легковесной.

Далее, если даже эта их истолковательная грамматика полезна, ввиду того что многое сказано у поэтов прекрасно и для жизни полезно, то, поскольку во много раз больше сказано у них извращенного и пагубного, грамматика окажется тоже негодной. Ведь если сказал кто-то:

Плутоса не зови. Не чту и бога я,

Когда и злейший может им владеть легко,

то есть такой, который сказал и обратное:

О дар златой, для смертных дар прекраснейший!

Ни мать таких иметь не может радостей,

Ни дети у людей, ни дорогой отец,

Какие — ты и в дом тебя приявшие [189].

И — также:

Имей успех: когда несчастье, нет друзей [190].

И

Богатый муж гласит прекрасней муз самих [191].

И вот, в то время как эти противоположности высказываются без доказательств, люди более склонны выбирать худшее, и потому поэтическое искусство оказывается вредным. Если же проводится различение и одно отвергается, а другое принимается в результате рассуждения, то полезной становится не грамматика, но философия, которая способна производить эти различения.

Кроме того, поэтическими свидетельствами пользуются не те, кто философствует в подлинном смысле (у этих достаточным для убеждения является рассуждение), но те, кто морочит многочисленную чернь на базаре. Ведь нетрудно показать, что поэты поют не в один голос и воспевают то, что только ни захотят, если говорят весьма разногласно даже настоящие философы. Кроме того, из обвинителей грамматики Пиррон пользовался во всех случаях гомеровской поэзией не всегда по той причине, которая была высказана выше [192], но, пожалуй, ради наслаждения и так, как будто бы он слушал комических актеров, а может быть, также и для наблюдения поэтических тропов и образов. Ведь говорят же, что он написал поэтическое произведение, посвященное Александру Македонскому [193], за что был вознагражден десятью тысячами золотых. Не лишено вероятности также и то, что были [для этого] еще и другие причины, о которых мы подробно узнаем из "Пирроновых положений" [194].

Эпикур [195] же вовсе не из гомеровских [произведений] позаимствовал свою границу размеров удовольствия. Ведь большая разница — сказать, что люди прекратили пить и есть и удовлетворили свое вожделение (а это и значат слова

...когда питием и пищею глад утолили...),

и утверждать, что границей размеров удовольствия является исключение страдания. Ведь эта граница возникает не всегда от мяса и вина, но и от наиболее легкой пищи. Кроме того, поэт произнес суждение только о подаваемой [на стол пище], Эпикур же — о всем вообще, что доставляет наслаждение, куда относится и любовное соединение, мнение Гомера о котором всем известно. Также и то, что смерть не имеет для нас никакого значения, может быть, и высказано у Софрона [196], но доказано у Эпикура. А заслуживает удивления не высказывание, но доказательство. Затем, Эпикур вовсе не потому сказал, что смерть не имеет никакого для нас значения, что является безразличным — жить или не жить. Ведь гораздо более заслуживает выбора жизнь потому, что благо принадлежит тем, кто обладает ощущениями. А в бесчувствии не содержится никакого ни зла, ни добра. О бесчувствии же трупов знает не только поэт, но и все люди вообще. Так, например, мать, часто оплакивая своего сына, говорит: "Но ты этого не чувствуешь, а я горюю"; и, пристально вглядываясь в него, она восклицает: "Чем же тебе это поможет?"

Впрочем, если произвести исследование, то можно найти поэта, обладающего и противоположным мнением. Так, например, души вообще жаждут крови:

Но отслонися от ямы и к крови мечом не препятствуй

Мне подойти, чтоб, напившися, мог я по правде пророчить [197].

Титию же в наказание за вожделение коршуны пожирают печень, а Тантал в болоте

...стоял ...по горло в воде и, томимый

Жаркою жаждой, напрасно воды захлебнуть порывался [198].

Далее, то же самое мнение, которое высказано Еврипидом о богах, имеют и простые люди. Ведь словам:

Из смертных тот, кто ежедневно думает,

Дурное что-нибудь творя, скрыть от богов,

Тот злым окажется и будет взят за то,

Когда досуг придет у Справедливости

равносильно и то, что следующим образом говорится в народе:

Божьи не сразу трут жернова, но трут они мелко [199].

Тут разница только в метре [200].

Если же произвести исследование, то можно найти, что высказывания поэтов еще хуже, чем мнения простых людей. Так, тот, кого назвали сценическим философом, оказывается еще достаточно умеренным, когда говорит, что он не знает, кому он молится:

О ты, всего основа, царь земли,

Кто б ни был ты, непостижимый, — Зевс,

Необходимость или смертных ум,

Тебя молю... [201]

О Гомере же и Гесиоде Ксенофан Колофонский говорит:

Множество дел беззаконных они богам приписали:

И воровство, и прелюбодеянье, обман обоюдный [202].

Кронос, во времена которого, как говорят, была счастливая жизнь, оскопил своего отца и пожрал своих детей. А его сын Зевс, отнимая у него владычество,

Крона под землю низверг и под волны бесплодного моря...

...В пропасть далекую, где под землей глубочайшая бездна [203].

Против же Зевса злоумышляют его родственники, в связи с чем он и получает помощь от Фетиды

В день, как отца оковать олимпийские боги дерзнули,

Гера и царь Посидаон и с ними Афина Паллада [204].

Он очень жесток, так что ему недостаточно — на манер святотатца повесить свою сестру и супругу, но он еще и бранится такими словами:

Или забыла, как с неба висела, как две навязал я

На ноги наковальни, а на руки набросил златую

Вервь неразрывную? Ты средь эфира и облаков черных

С неба висела; скорбели бессмертные все на Олимпе [205].

Разгневанный, он низвергает Гефеста с неба, а тот

Пал на божественный Лемнос, едва сохранивший дыханье [206].

Он презирает своего брата, который является жителем мест

Мрачных, ужасных, которых трепещут и самые боги [207].

К его дикости нужно прибавить невоздержание, поскольку он, увидевши наряженную Геру на Иде, не владеет собой настолько, что, вместо того чтобы добраться до спальни, для них предназначенной, тут же на горе валяется с этой женщиной, бросившись на землю, [причем]

Быстро под ними земля возрастила цветущие травы,

Лотос росистый, шафран и цветы гиакинфы густые [208].

Итак, если поэзия уличается [в такой своей зловредности], то оказывается бесполезной и грамматика, которая не в состоянии доказать, чему нужно доверять как истинному и чему нельзя доверять как мифическим вымыслам.

Однако они утверждают, что грамматика полезна для государства, поскольку причиной победы для лебедийцев [209] оказалось свидетельство, заимствованное из поэзии. Но на этом же основании мы можем сказать, что и танцевальное искусство является необходимым. Ведь Сострат, танцовщик Антиоха, когда царь взял его родину Приену и когда его принуждали на пиру танцевать танец свободы, сказал, что нехорошо ему изображать в танцах свободу, когда его родина находится в рабстве [210]. Вследствие этого его город был освобожден.

Затем, польза для государства — это одно, а польза для нас самих другое. В самом деле, сапожное и кузнечное дело необходимо для государства; для нашего же счастья становиться кузнецами и сапожниками нет нужды. Вследствие этого и грамматика не является необходимо полезной для нас на том основание что она полезна для государства. Ведь общительность возникает не благодаря грамматике, но благодаря некоей общей подвижности ума, если только не был грамматиком ритор Демад [211], который, когда его захватили в плен после Херонейской битвы вместе со многими афинянами, сказал Филиппу, принуждавшему его пировать:

...Какой же, пристойность и правду любящий,

Муж согласится себя утешать и питьем и едою

Прежде, пока не увидит своими глазами спасенья

Спутников? [212]

Вот что пусть будет сказано относительно рассуждений грамматиков.

В основном же, однако, необходимо сказать, что если бы были полезны для жизни только поэты, то, пожалуй, была бы полезной и грамматика, которая над ними трудится. При настоящем же положении дела, когда они или бесполезны, или приносят пользы немного, а полезным вещам учат философы и прочие писатели, в грамматике мы не нуждаемся. Кроме того, можно легко доказать, что полезного для жизни больше открывают [прозаические] писатели, чем поэты. Ведь первые стремятся к истине, в то время как вторые изо всех сил стремятся привлечь души, а души привлекает больше ложь, чем истина. Следовательно, необходимо прислушиваться к первым, а не ко вторым, поскольку эти последние намеренно следуют лжи. И вообще, если иметь в виду поэтов, то грамматика не только бесполезна для жизни, но бывает и крайне вредна. Ведь поэтическое искусство — это оплот человеческих страстей. И как

Приятна старческая речь для старика [213],

так и беснующиеся от любви и пьяницы разжигаются при чтении поэтических произведений Алкея и Анакреонта [214], а сердитые имеют наставниками в своем пороке Гиппонакта и Архилоха [215].

Вот что говорится другими по этому вопросу, и в особенности эпикурейцами. Что же касается нас, то мы, ни в чем не обвиняя самое поэтическое искусство, выставим наше возражение иначе против тех, которые утверждают, что грамматика содержит в себе науку, способную распознавать сказанное у поэтов и писателей. Именно, поскольку всякое прозаическое и всякое поэтическое произведение состоит из слов, обнаруживающих вещи, и вещей, обнаруживаемых словами, то будет необходимо, чтобы грамматик, если он обладает наукой, способной расчленять сказанное у писателей и поэтов, познавал или только речение, или предметы, или же и то и другое.

Очевидно, однако, что он не познает предметов, даже если бы мы ничего об этом не говорили. Ведь из предметов одни являются физическими, другие математическими, третьи — медицинскими, четвертые — музыкальными. При этом необходимо, чтобы тот, кто берется за физические предметы, был тут же и физиком, а тот, кто за музыкальные, — музыкантом; и кто берется за предметы математические, должен быть тут же математиком, и так во всех [предметах]. Однако то, что грамматик не является мудрым сразу во всеми опытным в каждой науке, — это не только очевидно само собой, но еще и разоблачается на основании получающихся здесь результатов [216].

В самом деле, кто из самых важных грамматиков поймет Гераклита и сможет следовать Платону, когда последний говорит [217]: "Из неделимой и всегда тождественной сущности и той, которая делима в связи с телами, он замесил из обеих третий вид сущности, [а именно вид] природы тождества и различия", и так далее, о чем молчат все толкователи Платона? Или как он справится с диалектическими теоремами Хрисиппа или математическими Архимеда и Евдокса? [218]. Насколько он слеп в этом, настолько же и в поэтических произведениях, написанных об этом. Так, например, когда Эмпедокл говорит:

Радость вам! Бог я для вас бессмертный. Я уж не смертный Всеми чтимый живу...,

и еще:

Но что же стараюсь я здесь, как бы дело большое свершая,

Если я превосхожу людей многобедных и смертных? [219]

то грамматик и обыватель предположат, что философ высказал это из-за хвастовства и презрения к прочим людям, хотя это чуждо даже для того, кто хотя бы умеренно углубился в философию, а не только для такого мужа. Однако тот, кто отправляется от физической теории, хорошо знает, что учение о познавании подобного подобным является весьма древним [220] и — исходя, по-видимому, от Пифагора — имеется у Платона в "Тимее" [221], а еще раньше того было высказано самим Эмпедоклом:

Зрим мы воистину землю землей и воду водою,

Дивный эфиром эфир, огнем — огонь вредоносный;

Зрим любовью любовь, вражду же — скорбной враждою [222],

[такой человек] поймет, что Эмпедокл назвал себя богом потому, что только он один, соблюдая свой ум чистым и не замаранным от порока, с помощью того бога, что в нем самом, сумел постичь и бога вовне. Так же когда Арат пишет:

Если от взора, из глаз, далеко исходит сиянье,

То, возросши в шесть раз, оно в себя возвратится.

Каждая равная мера охватит два эти созвездья [223],

то грамматику не понять того, что если из наших глаз проходит прямая на восток, то, отложенная шесть раз [по небосводу], она измерит круг зодиака, так что каждый ее отрезок отсечет как раз двух зодиакальных животных. Это дело математика, который доказывает при помощи линий, что шестая часть зодиакального круга равна прямой, проведенной от нас до востока. Так же, когда Тимон Флиунтский сравнивает Пиррона с солнцем в таких словах:

Ты один управляешь людьми, как бог, что обходит

Землю всю кругом на колеснице своей,

Круг точеной сферы явив, что огнем сожигает [224],

то грамматикам будет казаться, что это сказано из-за почета и по причине славы философа. Однако другой задумается, не противоречит ли это сравнение, отнесенное Тимоном к Пиррону, скептическому воззрению, поскольку солнце показывает в силу своего света то, что раньше не было видно, а Пиррон принуждает отнести в область неясного даже и то, что раньше было нами воспринято вполне ясно. А то, что дело обстоит не так, ясно тому, кто подойдет к этому более философски. Он будет утверждать, что Пиррон сравнивается здесь с солнцем потому, что, как бог затуманивает зрение тех, кто непосредственно в него всматривается, так и скептическое рассуждение спутывает очи ума у тех, кто старательно в него вдумывается, так что они оказываются невосприимчивыми ко всему тому, что утверждается в результате догматической прыти.

Если же нужно коснуться медицинской теории, то можно установить, как какой-нибудь эпитет, случайно брошенный поэтом, выражает зачастую глубокий и мудрый смысл, как, скажем, "густокамышный с ложем травистым" у Гомера [225]. Ведь он выражает то, чего не может понять грамматик: семя камыша способно возбуждать к соитию, в то время как самое соединение поэт называет "ложем". Или [возьмем] то, что говорится у Еврипида о Деидамии, дочери Ликомеда:

Болеет дочь твоя. Она в опасности.

И отчего? Какое зло ее преследует?

Иль треплет лихорадка с желчью бок ее? [226]

Ведь тут хотят узнать, не страдает ли она колотьем в боку, потому что больные этим колотьем имеют во время кашля выделения с некоторой примесью желчи. А ровно ничего из этого не знает грамматик.

Однако напрасно, пожалуй, стараемся мы пристыдить представителей грамматики, пользуясь более древними и, может быть, требующими большей науки [сочинениями], когда они не в состоянии понять даже и любую эпиграмму. Возьмем, например, ту, что Кал-лимах написал к Диодору Крону:

Гляньте, как вороны с крыш о том, что с чем сочеталось,

Каркают нам и о том, то будет с нами опять [227].

Грамматик, пожалуй, скажет, что Диодор был весьма искусен в диалектике и что он преподавал, как нужно составлять правильное умозаключение, так что под влиянием его учения начинали кричать об анализе умозаключения по его методу даже вороны на крыше, часто слушавшие его уроки; и здесь он выскажет ровно столько, сколько известно и мальчишкам. Однако если он дойдет до слов "что будет с нами опять", то он замолкнет, потому что не сможет понять, о чем идет речь. Ведь только философ может сказать, что, по мнению Диодора, ничто не движется [228]. Именно, движущееся движется или в том месте, где оно находится, или в том месте, где оно не находится. Но неверно ни первое, ни второе. Следовательно, не движется ничто.

Однако из того, что ничто не движется, вытекает то, что ничто и не гибнет. Ведь как ничто не движется, ввиду того что оно не движется ни в том месте, где оно находится, ни в том месте, где оно не находится, точно так же, если живое существо не умирает ни в то время, когда оно живет, ни в то время, когда оно не живет, то, следовательно, оно не умирает никогда. А если так, то, всегда живя, мы, по его мнению, и "будем опять".

Итак, предметов грамматики не понимают. Остается поэтому, чтобы они понимали наименования. А это опять болтовня. Ведь, прежде всего, они не обладают ничем научным для познания речения. Ведь не из какой-нибудь науки они узнали, что пастухи, произносящие у Софокла [229] ### ("о царь!"), говорят "о царь!" по-фригийски, но они услышали это у других. И нет никакой разницы в том, быть ли толкователем варварского речения или такого, которое произнесено в виде глоссы, поскольку последнее одинаково для нас непривычно. Затем и это также невозможно, поскольку речений бесчисленное количество и они составляются у разных людей по-разному или относятся к предметам, которых мы не знаем. Например, возьмем такую фразу: "целое говорило по-варварски, имея деревянный надрез в руках", где "целое" стоит вместо "все", поскольку "целое" и "все" — синонимы, а "все" — это есть Пан; затем, "говорило по-варварски" стоит вместо "говорило по-сирийски" (ибо сирийцы варвары), последнее же в свою очередь есть истолкование глагола "играл на сиринге" [230]; наконец, вместо "сиринга" сказано "надрез", "надрезанное дерево", потому что сиринга есть вид надрезанного дерева, то есть фраза должна была бы звучать так: "Пан играл на сиринге, держа сирингу в руке". Далее, откуда грамматики могут знать некоторые [особенные] научные речения, как, например, Аристотелевы "энтелехия" [231] или "чтойность" (то ###)? Или откуда они смогут понять, какое имеет значение у скептиков выражение "ничто не более" [232], вопросительное ли оно или утвердительное, и на чем оно строится, и относится ли оно к внешнему предмету или к нашей аффекции.

Что они могут сказать по поводу тех или иных [замысловатых] речений в каком-нибудь произведении, имеющем такой вид:

Да! Под двойными горами — смотри! — двойной тут любовник

Умер; природу ему новую рок ниспослал,

Члены по телу пошли своей щитовидною связью,

След извивный ведя вплоть до самих кострецов,

Вид ужасный внизу имея лисицы, способной

К вечности, сопроходя томной гармонии путь [233].

Он никогда не поймет, даже если будет тысячу раз ломать себе голову над этим, ни "любовников", кто они такие, ни этих "гор", ни "щитовидной связи", "кострецов", также этого "тела", "лисицы", "способной", "века" и "гармонии", хотя эти наименования высказаны не в переносном смысле и не как предмет исторического изучения, но вполне в собственном смысле.

Следовательно, если они не знают ни вещей, ни peчений, а ничем другим, кроме этого, не является ни поэзия, ни проза, то они не могут владеть наукой, истолковывающей сказанное у поэтов и писателей. Кроме того, если мы нуждаемся в грамматике, то мы нуждаемся в наилучших поэтических произведениях, но не в худых. Однако, по их мнению, наилучшим поэтическим произведением является ясное, поскольку в грамматике ясность есть положительное качество произведения, а неясность есть качество дурное. Выходит, что грамматика не нужна ни для наилучшего произведения, поскольку последнее, будучи ясным, не нуждается в толковании, ни для дурного произведения, поскольку оно тем самым оказывается дурным. Кроме того, предмет неразрешимого разногласия оказывается и непонятным. А у грамматиков как раз неразрешимые разногласия — в толкованиях значений поэтических слов. Следовательно, смысл сочинения оказывается непонятным, а потому и грамматика бесполезна.

Вот что пусть будет сказано против тех, которые исходят из этой науки. Посмотрим же и на основании другого принципа — то, что нужно сказать против риторов.