«Вещь в себе» с точки зрения эмпириомонизма

«Вещь в себе» с точки зрения эмпириомонизма

Та философия, которая стоит на строго исторической точке зрения, никогда не может, опровергая какое-либо широко распространенное и влиятельное заблуждение, ограничиться аргументами, прямо доказывающими его несостоятельность. Для этой философии не существует ни абсолютной истины, ни абсолютного заблуждения; во всяком заблуждении она должна найти ту долю относительной истины, которая создавала почву для веры в него, так же как во всякой истине она стремится отыскать ту долю заблуждения, которая требует перехода от этой истины к иной, высшей.

Вопросу о «вещи в себе» эта точка зрения должна отвести почетное место в истории истин — заблуждений. Когда понятие «вещи в себе» было доведено Кантом до высшей степени философской чистоты, тогда стало неизбежным крушение этого понятия: его логическая пустота и с нею реальная бессмысленность не могли уже скрыться от ножа критики за оболочкой формальной неясности. Оказалось, что это понятие выражает не что иное, как реальность, ощипанную до такой степени, что от нее ничего не осталось. В этом понятии ничего не мыслится — таков его главный недостаток; и Кант почти обнаружил этот недостаток, поставивши свою «вещь в себе» вне категорий человеческого мышления, т. е., в сущности, вне сферы самого мышления, оперирующего этими категориями.

Попытки реставрировать разбитую «вещь» путем ее «критического» истолкования и перетолкования не привели ни к чему: в этих попытках несчастной «вещи» неизменно приходилось играть унизительную роль совершенно излишнего названия для философских понятий, и без того имеющих уже вполне удовлетворительные обозначения, как, например, понятие беспредельного прогресса познания. Так как вдобавок это излишнее название оказывалось еще в высокой степени способным порождать длинные философские споры и трактаты и всякую путаницу, то очевидно, с ним желательно было как можно скорее покончить.

И вот, чтобы завершить необходимую ликвидацию несостоятельной «вещи», требуется отчетливо отделить ее бессмертную душу — ту долю истины, которая в ней жила, — от бренного тела, успевшего уже разложиться со времени Канта, от схоластического понятия, которое умерло и не воскреснет.

I

Дуализм «явления» и «вещи в себе» есть не что иное, как бледный, догорающий отблеск другого, яркого и полного жизни дуализма, того, который одухотворял всю природу, который за всякой физической реальностью находил скрытую в ней и управляющую ею душу, словом — дуализма анимистов. Для них «вещь в себе» и явление находились в очень простом и вполне реальном отношении, в том самом, в каком их собственная психика к деятельности их тела. Это отношение представлялось всеобщим и было первой формой развития «категории» причинности.

Я не стану рассматривать здесь социального генезиса этой формы[65] — здесь достаточно того несомненного факта, что она существует и для известной стадии культурного развития является всеобщей. Я не стану также описывать процесс ее последовательного преобразования от первобытных, грубо реалистических форм до утонченнейшего «идеализма» нашего времени[66]. Достаточно обратить внимание на следующие факты. Прогресс трудового опыта привел к разграничению мертвой и живой природы; при этом душа была отнята у большинства явлений и оставлена только живым существам как необходимая предпосылка для понимания и предвидения их реакций. Но стремление мыслить всякую реальность двойственно не исчезло и не могло исчезнуть, пока по этому типу неизбежно мыслятся самые близкие и самые важные реальности — люди и вообще живые существа; это стремление принимало только новые формы, приспособляясь к новым содержаниям расширяющегося опыта. Так, метафизические «силы» представляют собой не что иное, как обезличенные души вещей. Одним из результатов дальнейшего обезличения и опустошения «душ» явились «вещи в себе». Он — продукт философской обработки опыта по преимуществу.

Философия возникла как стремление мыслить все содержание опыта в однородных и связных формах и приобрела самостоятельное значение именно как реакция против чрезмерной раздробленности и противоречивости опыта, выступивших на определенной стадии культурного развития[67]. Разделение природы на одушевленную и неодушевленную создало целый ряд затруднений для философии: каким образом связать в однородных формах мышления такие разнородные вещи? На почве этих затруднений, как способ разрешить их, и возникла «вещь в себе».

Первоначальное, анимистическое понимание причинной связи характеризуется тем, что в нем цепь причин ограничена и обрывается на определенном звене, именно — духе, который и является тогда последней причиной данного ряда фактов. «Дух», «душа» — это нечто «свободное», действующее из самого себя, не нуждающееся в дальнейшем «объяснении». В эпоху всеобщего анимизма вся цепь причинности сводилась, таким образом, в каждом данном случае всего к двум звеньям: явление и дух, который за ним скрывается. Этот дух может действовать сообразно целям, как человек, но нет и мысли о причинах его действий и целей.

Прогресс технического опыта — борьбы с природой — вызвал удлинение этой цепи, но ее основной характер не изменялся: во-первых, отношение всякой причины к ее следствию продолжало мыслиться антропоморфически, наподобие отношения между волей человека и вызываемыми ею действиями; во-вторых, цепь обязательно оканчивалась на «последней причине» — свободной душе, или высшем творческом духе, или на активной из себя «силе» и т. п.

Чем труднее было удержать «душу» в явлениях неорганической природы, тем настоятельнее становилась потребность в ее замене какой-нибудь иной, «последней причиной», иначе ряд причин становился бесконечным, что было резким, мучительным противоречием для всего статического и дуалистического мышления, которое привыкло и умело оперировать лишь с ограниченными рядами, лишь с прерывающимися цепями.

«Сила» — обезличенная душа — только отчасти давала такую замену, потому что она, подобно «душе», выражала активность, являлась причиной изменений; а между тем в процессе успешной борьбы с природой все больше выступала «пассивность» вещей, необходимость активного воздействия на них для того, чтобы они обнаружили скрытые в них «силы».

Для цельного мышления требовались «последние причины» вещей и со стороны их активности, и со стороны их пассивности, причины и «действия» вещей и их простого «существования». Эти «последние причины» и получили название «вещь в себе».

Развитие «вещи в себе» шло совершенно таким же путем, как развитие «души», — от грубого реализма к утонченнейшему идеализму. «Душа», как известно, была на ранних стадиях анимизма простым удвоением человека, его точным подобием, вложенным внутрь его тела, а потом все более теряла физические свойства, становилась все эфирнее и нежнее, пока не превратилась в чистейшую абстракцию. Аналогичным образом «вещь в себе» сначала была точным повторением вещи-явления; и еще у древних греков было распространено такое, например, воззрение, по которому мы видим вещи благодаря тому, что от них отделяются маленькие и тонкие их точные подобия, которые и попадают в глаз. Но по мере того как обнаруживалась зависимость восприятия внешних предметов от состояния органов чувств и нервной системы, различие между «вещью в себе» и «явлением» стало возрастать. Было выяснено, что, например, цвет вещи не может быть отнесен к свойствам «вещи в себе», потому что различным людям одни и те же вещи могут представляться в различной окраске: наше «красное» и «зеленое» кажутся многим дальтоникам одним и тем же цветом, а для слепых вовсе не существуют. Аналогичным образом оказалась «субъективной» характеристика «теплое» и «холодное»: одна и та же вода может ощущаться как «холодная» для согретой руки и как «теплая» для охлажденной. То же относится к запаху «вещей», к их вкусу и т. д.

Так возникло разграничение между «кажущимися» или «субъективно существующими для нас» свойствами вещей и свойствами «вполне реальными», «объективными». Первые зависят от нашей организации, так сказать, привносятся ею в «явления», вторые от нее независимы, принадлежат «вещам в себе». Так смотрели на дело еще сенсуалисты и материалисты XVII и XVIII столетий. Дольше всего в качестве «объективных» свойств «вещам в себе» приписывались протяженность (форма) и непроницаемость.

Кант сделал последний шаг в очищении «вещи в себе» от всякой реальности: он отнял у нее все «чувственные» свойства, даже пространственность; его трансцендентальная эстетика учит, что восприятие вещей в пространстве, как и во времени, есть результат нашей познавательной организации, свойств «субъекта». При этом «вещь в себе» потеряла всякое опытное содержание и стала непознаваемой.

И здесь, как это произошло с понятием «души», развитие привело к голой, пустой абстракции; причем обе абстракции соединились вместе — «свободная» и «бессмертная» душа попала в мир «ноуменов», или «вещей в себе». Это соединение подтверждает и освещает идею об их общем происхождении.

II

Опустошенная Кантом «вещь в себе» стала познавательно бесполезной. Значит ли это, что она была только «заблуждением»?

Конечно нет. Правда, она была по преимуществу философским продуктом; практическое сознание большей частью обходилось без нее, считая все вещи вещами для себя и не разделяя их нисколько от вещей «в себе». Но философская потребность есть законная потребность познания; и ее удовлетворение не было ни забавой, ни роскошью. Эта потребность — стремление мыслить монистически. «Вещь в себе» была результатом распространения на всю природу того дуализма, который развился из анимистических воззрений. Она — «преобразованная душа» явления; а «душа» не была ни в каком случае простой ошибкой познания.

Чтобы понимать и предвидеть действия людей и других живых существ, человек должен принимать у них восприятия и представления, эмоции и стремления, подобные своим собственным. Ошибка начинается тогда, когда он помещает все это внутри тел. Ошибка расширяется и развивается, когда такие же психические комплексы он вкладывает и в неорганизованные тела, «одушевляя» неживую природу.

«Вещь в себе» не страдает этой второй погрешностью. Она не антропоморфна. До Канта она страдает первой погрешностью: она «интроецирована», она представляется скрытой под явлением пространственно. У Канта она уже оказывается исправленной в этом отношении — внепространственной[68]. Я склонен думать, что этой особенности кантовского учения Авенариус отчасти обязан, сознательно или бессознательно, своей идеей о ненужности интроекции*, «вкладывания» психики в тело. От мысли Канта о нелогичности пространственного представления «вещи в себе», этого гомолога «души», было легко (психологически легко, разумеется) перейти к мысли о неправильности пространственного представления о психике, о ее отношении к телу.

Так или иначе если «вещь в себе» есть исторически производное от «души», если она возникла первоначально как результат философского стремления, в дополнение и в параллель к принимаемой для живых тел «душе», создать нечто аналогичное для всех остальных явлений природы, то объективно критический анализ «вещи в себе», выяснение ее положительных элементов надо начать с ее первообраза — «души».

Одна из модных доктрин нашего времени есть панпсихизм*, идея о том, что каждому «физическому» процессу соответствует и за ним скрывается процесс «психический», как процессам нервных центров соответствует и за ними скрывается «сознание». Эта современная реставрация всеобщего анимизма имеет, несомненно, метафизический характер; она не находит научного применения, хотя и признается некоторыми людьми науки; она не устраняет коренного дуализма духа и тела, поэтически его обобщает. И все-таки эта теория выражает ту же законную потребность — мыслить монистически, сделать раз признанные необходимыми формы познания — всеобщими, не ограничивая их отдельной частной областью явлений.

Здесь возникает вопрос: действительно ли совершенно необходимо хотя бы в некоторых случаях за «физическим» подставлять «психическое»? Не может ли человек рассматривать другие живые существа только как «тела», движущиеся среди других тел, как сложные, своеобразно действующие машины? Не может ли он обойтись без «гипотезы» о том, что они «чувствуют», «мыслят», «желают», что их действия стоят в зависимости от «психических переживаний»? Пусть даже никто не может обойтись без этой «гипотезы» практически; но нельзя ли отрешиться от нее, по крайней мере, в области чистой теории? Не окажется ли такая точка зрения наиболее строго позитивной, наиболее «критической», наиболее чуждой компромиссу между знанием и верой? Если в «гипотезе» есть догматизм, то критика должна с ним покончить…

Этот вопрос не так сложен и труден, как может показаться. Он легко устраняется фактом социальности познания. Мышление нераздельно с представлением о доказательстве истинного и опровержении ложного; а то и другое предполагает социальное общение людей. Субъективная характеристика «истины» для всякого, кто думает, что нашел ее, заключается в том, что он может доказать ее всякому другому достаточно разумному существу, что она, эта истина, «общеобязательна», т. е. имеет значение не только для него, ее данного обладателя, но и для его со-человеков. Таким образом, психический солипсист, не признающий наличности психики у других людей, впадает не только в практическое противоречие, когда объясняет другим людям свои взгляды; он впадает и в теоретическое противоречие, когда считает свои взгляды «истинными», т. е. доказуемыми, т. е. имеющими значение не для него одного.

…Мы видим, что «гипотеза» о психике других людей вовсе в действительности не гипотеза, а необходимый элемент познания. Когда под такие-то данные высказывания других людей я подставляю такие-то данные чувства и мысли, то гипотетично здесь только данное содержание подставляемого; оно нередко и бывает ошибочно: я могу «не понять» других людей. Но сама подстановка — отнюдь не гипотеза, а «конститутивный признак» познания как борьбы за истину, борьбы социальной и по генезису, и по цели.

«Подстановка», о которой мы говорим, не представляет собой ни в каком случае выхода за пределы возможного опыта. Ее правильность в каждом данном случае проверяется практикой: основываясь на своей «подстановке», мы предвидим действия других живых существ и сообразно этому рассчитываем свои собственные поступки. Если при этом мы обманываемся в своих ожиданиях, а в самих расчетах не находим никакой несообразности, то нам приходится исправлять подстановку: «он обманул меня», «я его не так понял» и т. п.

Удачная «подстановка» становится тем более трудным делом, чем дальше от нас отстоит другое существо по типу своей жизни и по ее тенденциям. «Понимать» иностранца труднее, чем соотечественника, кошку труднее, чем человека, амебу труднее, чем кошку, врага труднее, чем друга, и т. д. Чем труднее «подстановка», тем больше приходится создавать по частным случаям неудачных гипотез, которые затем мы вынуждены отвергать или исправлять. Каждая конкретная подстановка может потерпеть крушение, это не колеблет принципа подстановки, который остается неразрывно связан со всем нашим познанием.

По мере развития опыта характер подстановки изменяется. Вначале она приводит к наивному антропоморфизму*: все люди, все живые существа и даже все предметы неживой природы «понимаются» по прямой и непосредственной аналогии с психикой самого познающего. Но шаг за шагом в аналогию вносятся поправки: частью уменьшается область ее применения — например, перестают одушевлять неорганическую природу, перестают шелест листьев считать своеобразной речью, частью самое применение индивидуализируется сообразно сумме условий — за сходными высказываниями принимается неодинаковое содержание, у животных более простое, чем у людей, у человека одного характера иное, чем у человека другого характера, и т. д. Подстановка принимает окраску относительности и условности.

Что же вызывает такие изменения? Развитие другого типа познания, познания, скажем, «отвлеченного», которое сводится к обобщающему описанию явлений как они непосредственно выступают в опыте. В борьбе с природой подстановка зачастую оказывает человеку плохие услуги, ведет к неприятным ошибкам и неэкономной растрате сил. В этих случаях человек бывает вынужден совсем отказаться от привычной ассоциации наблюдаемого «физического» с предполагаемым «психическим» и ограничиться запоминанием последовательности фактов как они протекали в его опыте. Из такого запоминания, при котором лучше всего сохранялось в памяти наиболее повторяющееся в явлениях, и развилось то «натуралистическое» познание, которое составляет основное содержание современной науки и современного мировоззрения вообще.

Это познание повсюду переплетается со старой «подстановкой», получая от нее зачастую антропоморфную, «фетишистическую» окраску. Так, функциональная связь условий и обусловленного — «причинность» — представляется вообще в таком виде, что причина «вызывает» следствие наподобие того, как наша воля вызывает действие. Например, «природа не терпит пустоты», «сила тяготения стремится взаимно сближать массы», «растения борются за существование» и т. п. Но в то же время это познание исправляет старую подстановку, намечая повсюду ее рамки и указывая, как приходится изменять ее в тех или других случаях, чтобы не встретиться с противоречием. Оно констатирует, что организация внешних чувств, интеллектуальные способности, характер у различных живых существ неодинаковы и что при таких-то условиях этого рода надо «подставлять» именно такие-то восприятия, идеи, стремления, хотя у самого «подставляющего» при прочих равных условиях связь и отношение переживаний иные. Кто, обладая нормальным зрением, принужден объяснять дорогу дальтонику, тот должен помнить, что указания на цвет домов и других предметов могут сильно спутать его собеседника; кто хочет научить чему-нибудь ребенка, тот должен излагать связь фактов не прямо в том виде, как она выступает в его обычном мышлении, а с изменениями и переходами, приспособленными к «пониманию» ученика; кто, будучи флегматиком, спорит с сангвиником, тому не следует забывать, что его оппонент придет в страшный гнев из-за такого противоречия, которое в нем самом вызвало бы разве только легкое раздражение, и т. д.

Эти поправки становятся, вообще говоря, тем значительнее, чем дальше от организации познающего отстоит организация того существа, которое приходится «понять». Констатируется, например, отсутствие у других организмов тех «чувств», которыми мы обладаем (чему, я думаю, нет надобности приводить примеры), или присутствие таких, которых у нас нет (например, «осязание на расстоянии» у летучих мышей, зрительные впечатления от ультрафиолетовых лучей у муравьев и т. п.); констатируются инстинкты и рефлексы, не похожие на наши (например, «гелиотаксис»* и «химиотаксис»* у многих низших организмов), и т. п. На известном пункте явлений эти поправки превращаются (при нынешнем состоянии знания) в решительный скачок познания — дается одна всеобщая поправка для неорганического мира и для растительного царства, а именно уничтожение самой подстановки (как увидим, только кажущееся).

Принимается, что ряд непосредственных переживаний, подобных нашим психическим, совершенно обрывается на низших животных, что дальше идет в этом смысле абсолютная пустота, ничто. По отношению к растительному царству это, впрочем, признается не безусловно: для свободно живущих растительных клеток, а также для растений с ясно выраженными рефлексами (например, насекомоядных) подстановка — в самой минимальной степени — еще допускается. Но уж неорганический мир считается окончательно «мертвым».

Здесь, собственно, и начинается истинное царство «чистого описания», чуждого всяких антропоморфизмов. Сама идея «чистого описания» выражает именно стремление совершенно отделить натуралистическое познание от сплетающихся с ним элементов подстановки. Если Мах и другие нападают на понятие «причинности», на идею «объяснения» явлений, то именно постольку, поскольку они находят в этих формах мышления старый антропоморфизм, незаконную подстановку излишнего субъективного содержания под объективные данные опыта. Правда, сторонники «чистого описания» не против подстановки в тех случаях, где она очевидно полезна и необходима, — по отношению к людям и другим живым существам, действий которых без помощи нее мы не могли бы предвидеть; но и ее эти мыслители стремятся ввести в рамки строго натуралистического познания. Для этого они, с одной стороны, очищают ее от «интроекции», т. е. пространственного вкладывания чувств, мыслей, стремлений и т. д. в живой организм; с другой стороны, они стараются ввести подстановку в строго научные формулы «функциональной зависимости» фактов опыта: принимается, что определенным состояниям живого организма (для высших существ — именно центральной нервной системы) «функционально соответствуют» строго определенные, вполне одновременные «психические переживания», причем всякая попытка представить ту или другую сторону этой зависимости, «ряд физиологический» и «ряд психический», как причину другой, заранее признается незаконной как внесение лишних и противоречивых элементов в описание.

Здесь лежит крайний пункт реакции «чистого» натуралистического познания против «анимистической» подстановки. Надо исследовать, может ли познание остановиться на этом пункте, может ли оно безусловно принять метод «чистого описания» в этой его форме и действительно ли «чистое описание» вполне устраняет подстановку за пределами живой природы.

III

Познание имеет практику своей основой и своей целью; черпая из нее свой материал, оно дает ей опору в предвидении будущего. Именно поэтому центром познавательной жизни, к которому тяготеет каждое из бесчисленных частных ее проявлений, была до сих пор причинная связь фактов, связь их необходимой и постоянной последовательности. Предвидеть надо то, чего еще нет, на основании того, что есть и было; поэтому жизненно важна именно та зависимость, которая связывает неодновременное, связывает предшествующее с последующим. Такова всеобщая причинность явлений.

В своей борьбе против «фетишизма» причинности новейший позитивизм заменяет ее чистой «функциональной зависимостью» фактов опыта. И действительно, устраняя из идеи причинности всякий антропоморфизм, мы получаем только строгую функциональную зависимость фактов, но именно фактов предшествующих с последующими. Такую зависимость я и буду в дальнейшем обозначать просто как «причинность», не видя надобности отказываться от хорошего старого, всем привычного слова ради неуклюжей описательной формулы «функциональное отношение последовательности».

Но современный позитивизм признает не только причинность в этом смысле слова, но и еще иную закономерность, а именно функциональную зависимость одновременного. Главным полем этой зависимости является отношение «физиологии» и «психики»: принимают, что если имеется известное состояние нервных центров, то одновременно имеется и определенный комплекс «фактов сознания», а также и наоборот. Эту формулу функциональной зависимости я буду обозначать как «параллелизм», чтобы не прибегать к сложным выражениям вроде «закономерной связи одновременного» и т. п.

Что параллелизм есть совершенно иная форма познания, чем причинность, хотя бы они и объединялись в обобщающем неопределенном понятии «функциональная зависимость», — это очевидно само собой. Что для познания было бы громадным выигрышем в смысле его стройности, его монистичности, если бы одна из этих категорий была сведена к другой или обе они к третьей, но вполне определенной, а не простой расплывающейся идее связи вообще — это также очевидно. Полная самостоятельность обеих категорий обозначает два совершенно различных мира отношений, т. е. строгий дуализм познания. С точки зрения позитивиста единственная возможная форма познавательного монизма есть единство основного типа группировки данных опыта; а тут перед нами выступают два основных типа, взаимно несводимых.

Однако, что ж делать? — спросит читатель. Дуализм так дуализм, раз строго научное и критическое отношение к опыту не допускает познавательного монизма, в смысле единого всеобщего типа систематизации опыта.

Но действительно ли дело обстоит так безнадежно?

В естественных науках связь параллелизма играет вполне определенную и довольно важную роль. Там в очень многих случаях выступает такая формула: если в исследуемом объекте найдены такие-то черты, то следует предположить еще такие-то, повсюду их сопровождающие, хотя в данном случае прямо не констатированные. Например, внешним признакам известного вида животных соответствует определенное внутреннее строение, анатомическое и гистологическое; данному расположению геологических пластов — определенного рода животные и растительные остатки, в них находимые, и т. д. и т. д. Во всей «естественной истории», т. е. конкретно-описательной части естественных наук, решительно преобладает формула «параллелизма»: каждый вид, род, класс и т. д. характеризуется именно как комбинация параллельно существующих, одновременно встречающихся признаков и их группировок. Таким образом, казалось бы, познавательная необходимость схемы «параллелизма», а с ней и ее самостоятельное значение должны быть признаны безусловно.

Так это и было до выступления на сцену идей эволюционизма. Параллельное существование различных форм в органической и неорганической природе, параллелизм во внутренних соотношениях той или иной данной формы брались как факт, установленный опытом и не нуждающийся в особом научном, причинном объяснении. Вместо такого объяснения предлагались либо ссылка на акт творения, либо на целесообразность данного параллелизма. Но при этом к двум научным формам группировки присоединялись только две ненаучные, заимствованные из области «подстановки»: свобода творящей воли и телеология (чаще всего объединяемые в идее «телеологического творчества»).

Однако уже тот факт, что для «объяснения» параллелизма применялись такие суррогаты причинности, указывал на потребность именно в причинном объяснении, указывал на то, что мышление органически не могло остановиться на простом констатировании того или иного параллелизма. Эволюционизм уже определенно поставил вопрос о причинах мирового и органического развития; он задался целью причинно объяснить, почему органические формы представляют такие-то комплексы признаков, а Солнечная система — такое-то строение и т. д. При этом параллелизм явлений получил совершенно новое научное значение: если в определенных формах признаки А, В, С… всюду встречаются «параллельно» с признаками X, Y, Z… то это имеет свою причину в предыдущих фазах развития этих форм и в условиях среды, под которыми они развивались. Параллелизм сводится при этом к причинности.

Биология знает немало так называемых «соотносительных уклонений», которые выступают в развитии рядом и одновременно, хотя причинной связи между ними уловить совершенно не удается. Почему, например, у кошек «параллельно» с голубым цветом глаз наблюдается глухота? Этого мы еще не знаем, и, однако, никому в голову не приходит отказаться от вопроса «почему?» и заявить: констатировано функциональное отношение одновременного существования у кошек глухоты и голубоглазия, дальше тут искать нечего, стремление найти причины этого факта в корне ошибочно. Такая точка зрения была бы признана ненаучной.

Только в одном случае современный позитивизм поступает таким образом: в вопросе о соотношении жизни физиологической и психической. Там он заявляет: частью констатирована, частью гипотетически признается функциональная зависимость одновременного существования определенных нервных процессов и определенных «психических» комплексов. Дальше этого принципиально идти некуда, возможно только исследование частных случаев данной зависимости; стремление же «объяснить» ее сведением ее к причинной связи необоснованно и ненаучно, оно выходит за пределы чистого описания данных опыта.

Естественно, что такая точка зрения нас не удовлетворяет. Признавая две принципиально различные формы функциональной зависимости — причинность и параллелизм, признавая законность подчинения второй из них — первой форме во всех случаях, кроме одного, — отношения физиологии и психики, мы получаем крайне дисгармоничную систему познания: грандиозный мир непрерывных причинных связей, к которому сбоку прилеплена ограниченная область отношений чистого параллелизма; и чтобы сохранить полную независимость этой области, на ее границе поставлен ангел строгого позитивизма с огненным мечом, не допускающий никакой завоевательной попытки со стороны причинного познания. По сравнению с такой картиной познания даже полный дуализм представлял бы нечто стройное и целостное.

Как было выяснено, тот параллелизм, который создает эту дисгармонию, есть результат научного очищения старой подстановки «психического» под «физическое»; и вопрос об едином типе познавательной группировки фактов опыта сводится к вопросу о введении «подстановки» в схемы научной причинности.

IV

Строго научная форма «подстановки» такова: определенным физиологическим состояниям нервных центров соответствуют определенные факты сознания.

Первый возникающий здесь вопрос: что такое с точки зрения опыта тот самый «физиологический процесс», которому соответствует процесс психический?

Человек для человека прежде всего — восприятие, слагающееся из зрительных, тактильных, акустических и иных элементов. В ряду многократных повторений этот комплекс приобретает устойчивость и определенность. Благодаря его сходству с другим подобным комплексом — восприятием собственного тела познающего лица — этот комплекс дополняется посредством «подстановки», и возникает «общение» людей; коллективный опыт, передаваемый в «высказываниях», создает идею непрерывного существования этого, как и других, аналогичных по устойчивости, комплексов; в коллективном опыте они «существуют» независимо от того, «воспринимаются» ли в данный момент данным лицом или нет, — они существуют как «тела»[69].

Таким образом, «физическое тело» есть результат группировки и систематизации восприятий, сначала индивидуальной, затем коллективной. То же относится, очевидно, и к «физиологическому процессу нервной системы», причем такого рода комплекс развивается уже на еще более высокой стадии организации коллективного опыта — на ступени его научной обработки. Ввиду этого вопрос о параллелизме физиологического процесса с психическим сводится к другому вопросу — о параллелизме психического процесса с восприятием в психике других существ соответственного физиологического процесса.

Поясню это на конкретном примере. В одном из обычных опытов, относящихся к выяснению природы эмоций, собаке, у которой снята часть черепной крышки, причиняют сильный испуг; мгновенно мозг бледнеет и уменьшается в объеме (сжатие сосудов, особенно мелких артерий и капилляров). С точки зрения психического опыта пациента и экспериментатора дело представляется так: в сознании собаки выступает своеобразный, сложный, неопределенный и колеблющийся комплекс иннервационных элементов, общего органического чувства, страдания и т. д., обозначаемых словом «страх»; в психике наблюдателя — определенное изменение того комплекса, который представляет «восприятие мозга собаки», — именно быстро уменьшается сумма элементов пространственных и тактильных (уменьшение объема), еще быстрее — сумма элементов «красного» (побледнение мозга) и т. д. У собаки «непосредственное переживание» — испуг, у наблюдателя — совершенно непохожее и вполне определенное, функционально связанное с первым переживание — восприятие изменений мозга собаки. «Параллелизм» этих двух переживаний различных существ и представляет ту задачу, разрешение которой дает ключ к пониманию психофизиологического параллелизма, так как «процесс физиологический» есть результат систематического объединения и гармонизации соответствующих восприятий.

Теперь мы вернемся на минуту к общей схеме причинности и для сравнения с только что обрисованной функциональной зависимостью возьмем несколько типичных случаев функциональной зависимости причинного характера.

Если плотность воздуха уменьшается, то ртуть в барометре падает. Вот функциональная зависимость определенной последовательности. Что общего между последовательно выступающими комплексами — совокупностью атмосферных изменений данного рода и изменением уровня ртути? Качественно между ними нельзя найти ни малейшего сходства. Это не мешает им находиться в отношении «причины» и «следствия». Однако, чтобы полностью охватить это отношение причинности, надо принять во внимание и устройство барометра: оно — необходимое условие данного результата, составная часть его «причины». Чтобы сделать изложение более простым и наглядным, я буду обозначать такую связь фактов термином «отражение». Наш пример тогда можно выразить так: понижение плотности воздуха «отражается» в механизме барометра в виде движения ртутного столба вниз.

Итак, между «отражаемым» и «отражением» при их строго функциональной зависимости возможно полнейшее качественное несходство. Такое несходство является скорее даже правилом, чем исключением. В нем нет ничего загадочного: мы знаем, что ближайшим образом «отражение» определяется именно отражающей средой, тем комплексом, в котором отражается данное явление, и уже в меньшей степени — этим «отражаемым» явлением.

Берем еще несколько аналогичных примеров. Мелодия, звучащая близ фонографа, отражается на его валике в виде совершенно непохожего на нее ряда черточек; колоссальный физический комплекс — планета, со всем громадным разнообразием ее строения, отражается в сетчатке человека, живущего на Земле, в виде минимальных химических изменений на пространстве нескольких микронов. Последний пример удобно варьировать так, чтобы он приближал нас к нашему основному вопросу об отношении физического и психического: целый мир физических комплексов, включающий, может быть, громадную массу интенсивной жизни, отражается в психике земного наблюдателя как восприятие маленькой светлой точки с расходящимися короткими лучами на темно-голубом фоне.

В сфере психического опыта легко констатировать те же отношения. Один психический комплекс, «отражаясь» в другом, вызывает его функционально определенное изменение, которое может оказаться совершенно несходно с «отражающимся» комплексом. У вас, например, имеется вполне определенное, сложившееся представление о лице А как интеллектуальной и моральной личности; в ваше сознание вступает «восприятие» нескольких строчек, написанных им, или несколько фраз, им сказанных, и все ваше представление о нем быстро меняется. При этом новые комбинации, вошедшие в представление об А как его характеристики, нисколько не похожи на те зрительные или слуховые восприятия, которые вызвали изменение, которые в нем «отразились». Точно так же какая-нибудь новая «идея», проникая в ваше мировоззрение и шаг за шагом его преобразуя, «отражается» в целой массе ваших представлений, но изменения, которые она в каждом из них вызывает, качественно далеко не сходны с этой самой идеей, далеко не представляют ее простого включения в данные психические формы.

Резюмируя подобные отношения, приходится сказать: если комплекс А отражается в каком-либо комплексе В, то отражение лишь функционально определяется отражаемым, являясь, вообще говоря, качественно с ним несходным. Это относится ко всевозможным комплексам опыта и представляет частичную характеристику причинной связи фактов опыта.

Психическая жизнь каждого человека есть чрезвычайно сложный и обширный комплекс, но все же только комплекс элементов опыта. Пусть имеется два таких комплекса — психика человека А и психика человека В. Спрашивается, в каком виде один из них, положим А, может отразиться в другом — в комплексе В, предполагая, конечно, что он вообще может в нем отразиться как принадлежащий к одной с ним «природе»? На основании предыдущего приходится считать вполне вероятным, что «отражение» окажется совершенно несходно с отражаемым, но связано с ним определенной функциональной зависимостью.

Теперь припомним то, что мы перед этим говорили о связи процесса психического и физиологического. Мы нашли, что в формуле их зависимости, не меняя ее основного характера («параллелизм»), вместо физиологического процесса можно подставить восприятие его другим живым существом.

Сопоставляя с только что полученной схемой, получаем два соотношения, которые для наглядности я напишу рядом*:

1. Психический процесс человека А. | 1. Психический процесс человека А.

Функционально с ним связано: | Функционально с ним связано:

2. Восприятие соответствующего физиологического процесса в психике другого человека В. | 2. Его отражение (ближе пока не определенное) в психике другого человека В.

Функциональная зависимость (предполагается) — параллелизм. | Функциональная зависимость — причинность.

1-е и 2-е совершенно несходны качественно. | 1-е и 2-е могут быть совершенно несходны качественно.

Сравнивая оба соотношения, находим поразительное сходство. Главная разница заключается на первый взгляд в том, что одна зависимость — параллелизм (т. е. одновременность), а другая — причинность (т. е. последовательность). Но действительно ли в первом случае имеется полная одновременность? Конечно нет: восприятие физиологического процесса в психике другого человека неизбежно запаздывает по сравнению с тем психическим процессом, которому оно соответствует. Таким образом, и здесь дело идет не о точной одновременности, а о последовательности, и различия между двумя отношениями не оказывается.

При таком совпадении двух наших рядов самой вероятной гипотезой является их отожествление: неизвестный пока еще 2-й член второго отношения тожествен со 2-м членом первого отношения, как тожественны уже первые члены. Другими словами: отражением психических процессов человека А в психике В является «восприятие соответствующих физиологических процессов».

Этот вывод создает далеко не обычную и на вид парадоксальную точку зрения. Отнесемся же к ней со всем сомнением, какое подобает проявлять при встрече с неожиданной гипотезой, и проследим, противоречит ли она опыту.

V

Прежде всего очевидно, что эта точка зрения не может, по существу дела, остаться в рамках того случая, который мы рассмотрели. Она должна быть отнесена к восприятию всякого живого существа всяким другим живым существом. Получается такой вывод: всякое живое существо как комплекс непосредственных переживаний «отражается» в другом живом существе (и даже в себе самом) как «восприятие тела».

Если так, то представляется, по-видимому, неизбежным признание полного параллелизма физиологических и психических процессов: всякому «восприятию» физиологического процесса, стало быть и самому физиологическому процессу, должен соответствовать процесс психический, который «отражается» в этом восприятии. Это совершенно обязательный, по-видимому, вывод из того, что никакой принципиальной разницы между физиологическими процессами нервной системы и прочими физиологическими процессами указать нельзя.

Этого мало. Физиологические процессы также принципиально не отличаются от процессов неорганических, из которых возникают и в которые переходят. «Восприятие» живого и «восприятие» не-живого тела находятся в одной непрерывной цепи. Надо, по-видимому, распространить наш параллелизм на всю природу, принять, что в наших «восприятиях» неорганической природы «отражается» что-то «психическое».

Итак, по-видимому, наша точка зрения ведет к панпсихизму. Впрочем, уже очевидно, что если тут и окажется «панпсихизм», то не дуалистический, который повсюду вкладывает психическое в физическое, а совсем иной: строго монистический, для которого «физическое» не оболочка «психического», а его своеобразное отражение, его настоящее «инобытие». Для такого панпсихизма физическое тело является результатом определенной группировки, координации, результатом процесса «организации» однородных восприятий, которые сами представляют собой отражение одного «психического» в другом «психическом». Словом, дело сводится, по-видимому, к строгому панпсихическому монизму.

В действительности, однако, это не так. «Панпсихизм» неминуемо связывается с ошибочным понятием о строении различных комплексов, образующих природу. Чтобы понять, в чем его ошибочность, надо прежде всего вполне уяснить себе, что есть «психическое».

VI

Исследуя различные комплексы элементов опыта, легко установить три различных типа связи элементов.

В нашем опыте проходят различные образы; каждый из них представляет собой некоторое непосредственное сочетание элементов. Пока это сочетание является для вас просто данным, пока вы его вовсе и не разлагаете, не преобразовываете, не соединяете ни с какой определенной характеристикой, до тех пор дело идет о первоначальной и основной, о непосредственной форме связи элементов опыта в комплексы.

Мы разлагаем, однако, различные комплексы своего опыта на другие, меньшие комплексы и далее на элементы. Такое разложение предполагает известные условия. Чтобы цельный комплекс А разложился на свои части х, у, z, для этого требуется, чтобы эти части выступали в опыте не только вместе, но и отдельно и чтобы в памяти познающего сохранились и те и другие случаи, благодаря чему было бы возможно их сравнение. Иначе комплекс А был бы для познающего всегда только непосредственно-данным А и ничем больше; не возникало бы даже мысли о возможности его разложения.

Совокупность указанных условий характеризует ассоциативную связь опыта, или связь психическую. Если комплексы х, у, z выступают иногда вместе, иногда нет и притом так, что это констатируется, замечается, то они «ассоциированы» между собой и «ассоциированы» с массой других комплексов, образующих систему «памяти» и «сознания», образующих психическую систему. Эти элементарные психологические соображения не нуждаются, я думаю, в особых доказательствах; а они вполне достаточно обрисовывают «психическую» часть опыта. Это — ассоциативная связь в ассоциативной системе.

В «физическом» опыте связь комплексов представляет иные особенности, выражаемые терминами «непрерывность» и «необходимость». Это объективно-закономерная связь опыта. Комплексы, объединенные такой связью — «тела» или «процессы» физического мира, — не могут приниматься существующими то целиком, то по частям, то в одной комбинации, то в другой, как ассоциативные комплексы. Для каждого данного момента «физические» комплексы представляют вполне определенную систему, изменяющуюся лишь путем непрерывных переходов от одного сочетания к другому, связанному с ним необходимой зависимостью. Эта зависимость «объективна», то есть не меняется с индивидуальностью познающего, а остается для самых различных индивидов одной и той же, «общезначимой»[70]. Это наиболее определенная форма связи элементов опыта и его комплексов.

Три типа связи опыта соответствуют трем кантовским категориям — реальности, возможности, необходимости. Непосредственная связь есть в то же время и первичная, и всеобщая именно потому, что она наименее определенная и заключается как в ассоциативной, психической связи, так и в объективной, физической, охватывает, следовательно, всякий опыт, всякую «реальность». Напротив, ассоциативная связь, положим комплексов А и В, выражается в том, что они то являются вместе, то не вместе, т. е. эта связь имеет окраску возможности. Вообще возможность есть только «психическая» комбинация; в данном случае это комбинация представлений о тех случаях, когда А выступает вместе с В, и о тех случаях, когда А выступает вне связи с В. Например, «возможно», что «он» (такое-то лицо) находится «дома» или «не-дома»: то и другое пока только мои представления, находящиеся в ассоциативной связи между собой и с другими представлениями, то и другое, следовательно, — психическая реальность. Реальность «необходимая» или «объективная» уже этой психической реальности; в данном случае она сводится к одному определенному факту физического опыта, например «он» (в действительности) «дома». И очевидно, что психическая, ассоциативная связь заключается уже в этой необходимой связи: неопределенная и текучая комбинация комплексов здесь только превращается в определенную, как бы кристаллизованную, которая может быть изменена только другими комбинациями того же порядка («объективными силами»).

Таким образом, три типа связи элементов и комплексов опыта являются в то же время тремя фазами его прогрессивной организации: каждый низший тип есть исходная точка для развития высшего и неминуемо им включается; каждый высший имеет свои особые предпосылки, которых не хватает низшему. Для психического типа связи, который нам важно теперь отчетливо представлять, чтобы решить вопрос о «панпсихизме», для психического типа такие предпосылки — наличность организованной «ассоциативной» системы (память, сознание) и ограниченная изменчивость комбинаций (какая свойственна «ассоциациям» образов, представлений и т. п.). Где нет этих предпосылок, там не должно быть и речи о «психическом».

VII

Если, как мы приняли, психический процесс и его физиологический эквивалент относятся между собой как «отражаемое» и «отражение», то заключение от второго к первому так же законно, как и наоборот. Но следует ли из этого, что от всякого физиологического процесса мы можем заключить именно к «психическому», который в нем выражался бы?