V. Социология научной фантастики
V. Социология научной фантастики
Характер замкнутого анклава, который присущ фантастике по сравнению с остальной литературой, своеобразен. Если отбросить программные манифесты, то не существует в поэтической критике ничего такого, что можно было бы назвать делением поэзии на «внешнюю» и «внутреннюю». Специализация критики, декларирующая, что разные люди становятся самыми известными специалистами в области драматургии, прозы или поэзии, достаточно неопределенна. Ведь если наследие какого-нибудь писателя включает произведения всех перечисленных жанров, то чаще всего монографически-критическим анализом его творчества занимается один человек, а не коллектив специалистов, которые будут делить между собой творческое наследие писателя согласно генологическим схемам. Зато существование внутренней критики жанра, собственной, и всей остальной, которая только на правах редкого исключения занимается фантастикой, подтверждает странную замкнутость научной фантастики, как исторически возникшего «отторжения» ее в самом лоне литературы. Даже процесс «отторжения» развивался особым путем: пока творчеством в жанре фантастики занималось мало авторов и пока эти авторы позволяли себе обращаться к разным видам литературы, легко переходя от «обычных» произведений к фантастическим, их творчество анализировали одни и те же критики. Однако по мере увеличения числа «фантастов» параллельно начались два процесса: эти писатели решительно отказались заниматься нефантастической литературой, но одновременно и критика обычной литературы перестала интересоваться их творчеством. Следует отметить, что это было весьма необычное явление, так как привычное развитие кристаллизации литературы по жанрам происходит в обратном порядке: рост писательского интереса к новому виду творчества, как правило, сопровождается центробежными тенденциями, а не такой центростремительной гравитацией, предельное развитие которой приводит к образованию некоего гетто. Ведь именно обычная и привычная проза — как литература, посвященная современной тематике, — вышла из самых низов банальности, чтобы постепенно подняться на вершины, отведенные самым достойным литературным жанрам, например эпической, но только поэтически полноправной литературе. Здесь же на современный полет фантазии решились часто весьма выдающиеся писатели, по крайней мере считавшиеся не худшими, чем их современники, — авторы в жанре «обычной» литературы, однако такому эгалитаризму скоро пришел конец. Уэллс мог переписываться и общаться на равных с любым английским писателем своего времени, но аналогичного права сегодня нет ни у одного англосаксонского фантаста, и, как бы он этого ни хотел, его в круг «обычных» писателей не допустят. Даже если принять во внимание тот упадок художественного качества научно-фантастической литературы, которому она, возможно, обязана своему отчуждению, насильственному выделению из демократической сферы литературы, следует подчеркнуть, что такое положение усугубляется неким неоглашенным приговором, который тем не менее нашел широкое распространение и стал окончательным и бесповоротным. Действительно, в этом приговоре есть что-то от беспощадности законов природы и неумолимости физических законов, ибо как никакими ухищрениями души или тела нельзя освободиться от пут космической гравитации, так никакие художественные достоинства фантастической книги в настоящее время уже не смогут освободить ее от унизительного заточения внутри жанра. В отличие от всего пространства литературы приговор выносится здесь еще до расследования дела, до того, как будут выслушаны стороны, так как шансов реабилитации и тем более возвращения в благородное сословие для подсудимого не существует; акт жанровой классификации оказывается тем же, что и a priori подписанный приговор. Единственным исключением могут стать не произведения, а авторы; и как не считается сутенером или альфонсом аристократ, который забрел в публичный дом в поисках экзотических ощущений, так и для известного писателя, который в порядке исключения однажды берется за фантастический сюжет, чтобы сразу вернуться к чистоте семейной жизни в стенах «настоящей литературы», это считается не грехом, а лишь капризом. Горе, однако, тем, кто на земле гетто делал первые шаги в литературе: ему этого никогда не простят, и ничто не сможет спасти его от осуждения.
Ситуация тем более странная, что она совершенно несвойственна для литературы, не признающей, как известно, коллективной ответственности. Тот, кто хотел бы привлечь к ответственности Льва Толстого за мелодрамы третьеразрядных писак, так же был бы непонят и осмеян, как и тот, кто вздумал бы возложить на Достоевского вину за романы Агаты Кристи. Такое типичное для научной фантастики и двусмысленное положение вещей нельзя считать нашими домыслами. Среди фантастических произведений Герберта Уэллса можно найти немало слабых в художественном отношении работ, но никто даже не пытался огульно осуждать его за них. Наоборот, по сложившейся традиции «нормальная» критика оценивала Уэллса по его лучшим произведениям. Однако соотечественник Уэллса, Олаф Стэплдон, через тридцать лет уже не имел никаких шансов получить оценку критики по своим лучшим произведениям. Воображением и глубиной идей он по меньшей мере двукратно, то есть двумя оригинальными сочинениями, превосходил Уэллса: в этом никто не стал бы сомневаться, познакомившись с такими книгами Стэплдона, как «Odd John» и «Last and First Men» («Странный Джон» и «Последние и первые люди»). Но даже фамилия Стэплдона не внесена в многочисленные английские энциклопедии по истории современной литературы. На протяжении названных тридцати лет произошло нечто такое, что створки ворот гетто захлопнулись и наступило то состояние особого размежевания, о котором прозорливый Уэллс никогда не мог даже подозревать. Но не во всех странах и не на всех континентах этот процесс оттеснения фантастики в резерваты жанровой убогости протекал одинаково. Последним, пожалуй, писателем, который сумел выбраться за поднимающиеся стены отчуждения, является Чапек, в значительной степени обязанный своему спасению классификационной неопределенности, возникшей, когда в печати появились его книги. В них усматривалась социальная критика, философски осмысленная утопия, настолько новая и оригинальная, что придуманное Чапеком чисто славянского происхождения слово «робот» было ассимилировано всеми языками. Факт, если я не ошибаюсь, беспрецедентный. Ведь единодушно и немец, и англичанин с американцем, финн, норвежец, итальянец, испанец, голландец или португалец «роботом» называют человекоподобного гомункулуса, которого обещает нам сконструировать кибернетика, и другого названия для такого объекта нет больше ни в одном языке, — разве это не доказательство силы воздействия творческой фантазии Чапека. Но все-таки это был уже конец эпохи демократического равенства и свободы жанров. Еще через тридцать лет ситуация выглядела следующим образом. Есть авторы, которые отходят от научной фантастики только для того, чтобы писать криминальные романы. Есть издатели, публикующие исключительно фантастические тексты, а также посвященные фантастике периодические издания. Существует внутренняя, собственная критика жанра научной фантастики, систематически провозглашающая его избранником истории и вершиной мудрости и усматривающая в нем будущее всей литературы, критика, которой ничего так легко не удается, как раздача высших наград за художественное воплощение. Она публикует критические монографии, посвященные авторам научной фантастики, снабженные, как правило, детальнейшей библиографией. Любые самые незначительные публикации, все первоиздания мастеров научной фантастики тщательно отбираются и вносятся в каталог так называемого «Фэндома», или «королевства фанатиков научной фантастики». Существуют специальные словари, содержащие лексикографию отдельных «фантастов», буквально энциклопедические обзоры их творчества, кроме этого, пишутся бесчисленные эссе, адресованные отдельным разделам научно-фантастической тематики. Тот же, кто, соблазнившись подобной монографией или таким словарем, возьмет в руки так любовно разрекламированное произведение, часто бывает просто ошарашен, так как хваленый автор оказывается обычной посредственностью по всем критериям нормального восприятия. В скрупулезности и прилежании собирателей и «внутренних» идеографов научной фантастики проявляется критическая суета, свойственная литературоведу, впавшему в состояние как бы деградирующей мании собирательства. Ведь бывают такие коллекционеры, которые слепы к достоинствам всего, что находится за пределами их маниакального увлечения, поэтому с позиций формального интереса и скрупулезности по отношению к объектам коллекционирования ученый-нумизмат может ничем не уступать собирателю спичечных коробков. Мякина и охвостье, которыми с замиранием духа занимаются такие хлопотуны, выказывая хватку льва и терпение бенедиктинца, не имеют ни культурного, ни художественного значения, оставаясь всего лишь курьезом. Эти люди напоминают скорее тех умельцев, которые на клочках бумаги величиной с почтовую марку переписывают строчными буквами под микроскопом «Библию» или «Илиаду», или строителей соборов из спичек, или же просто чудаков, которые счастливы хотя бы тем, что нашли такие объекты и занялись такой связанной с ними деятельностью, что могут полюбить ее изо всех сил, — чем тех специалистов, работа которых вносит новую струю в общее течение культуры.
Ежегодные съезды «фантастов» и конкурсы на лучшее произведение научной фантастики в США напоминают иногда постороннему наблюдателю глуповатые до раздражения семейные конкурсы, где все друг другом восхищаются. Злопыхатель мог бы даже сказать, что такие съезды «фантастов» похожи на конкурсы красоты среди хромых и горбатых при коллективном соблюдении такой «reservatio mentalis»[71], что проявлений очевидного уродства вообще никто не замечает. Анджей Киёвский в сносках к критическому эссе о творчестве Л. Тирманда (Tyrmand) использовал термины «гений засранцев» и «мудрец и философ идиотов». Несомненно, правильно мнение, что потребность в интеллектуально выдающихся личностях свойственна не только элите. Аналогичная потребность иметь собственных великих художников и духовных вождей ощущается в среде людей с невысоким умственным развитием. При такой стратификации культура становится похожа на пчелиные соты: то, что происходит в одних ячейках, не имеет никакого значения для других и даже с ними не соотносится. Высшая творческая работа происходит независимо от низших сфер; примеры этому можно найти даже вне художественной среды, скажем, в науке: и здесь существование науки без всяких сопутствующих элементов, то есть как обычной, нормальной исследовательской работы, сопровождается упорным присутствием псевдонауки, находящей свое выражение в деятельности обществ «Плоской Земли», каких-то кружков, занимающихся сегодня опровержением теории Эйнштейна, а вчера — квадратурой круга, трисекцией угла и т. п. Ведь существует великое множество людей, которые по своему интеллектуальному уровню не способны на создание высших ценностей, реальных в художественном или познавательном смысле, однако в какой-то степени одаренных судьбой или даже подкормленных — не обязательно в маниакальных размерах — определенной порцией вдохновения; не в состоянии заниматься настоящей физикой, космологией, философией, а также литературой, они используют свой творческий потенциал для производства доступных суррогатов и эрзац-заменителей.
Единственной и одновременно самой надежной защитой от подобных форм инволюции как произвольного снижения уровня творчества в науке и в искусстве может быть только установление контактов для информационного обмена с подобными типами общемировой продукции. Любая изоляция, любые попытки закрыться китайской стеной, сохраняя собственное своеобразие, неизбежно ведут к деградации, на что указывает история и науки, и искусства. Именно в условиях таких гетто возникали бредовые идеи двадцатого века, претендующие на философские доктрины или научные теории, вроде «Welteislehre» Horbiger’a («Учения о мировом льде» Хёрбигера) или «науки» о низших и высших расах и миссии нордических народов, которая пол-Европы превратила в пепелище. Мы, разумеется, не утверждаем, будто научная фантастика полностью запуталась в дебрях безумия, в форме выродившейся аксиокреации или в форме свойственного человеку культуротворчества, принявшего уродливый и карикатурный образ, поскольку комплексы селективных и направляющих критериев производной области интеллектуальной деятельности не принадлежат к общечеловеческому арсеналу подобных критериев; мы лишь предупреждаем, что развитие научной фантастики идет в таком именно направлении. Неустанная проверка результатов научной работы, будучи ситом, которое неумолимо выбрасывает на свалку истории все, что не относится к области познания, то есть к инструментальной области, лучшей в смысле реализации или хотя бы проверки, не позволяет науке постоянно замыкаться в гетто, куда ее некогда насильно загоняли. Иначе происходит с искусством, у которого всегда достаточно сторонников, чтобы оно могло продолжать свое существование; впрочем, у этого процесса имеются свои индивидуальные эквиваленты хотя бы фазового характера: по мере развития у каждого человека меняются литературные предпочтения. Для двенадцатилетнего мальчика Олд Шаттерхенд — это воплощение всевозможных добродетелей, феномен интеллекта, авторитет в области антропологии, географии, военного искусства и непревзойденный знаток охоты, одним словом, ходячее совершенство. Но в то время как в процессе нормального развития двенадцатилетние ребята вырастают из Карла Мая и сконфуженно пожимают плечами, когда им случается еще раз прочитать строки, которые в детстве воспламеняли их души искренним восторгом, фанатик и дипсоманьяк научной фантастики никогда не повзрослеет. Чем хуже обстоят дела внутри жанра, тем, казалось бы, более ясными и определенными с позиций аналитического изучения и диагностического объективизма должны быть внешние оценки, исходящие из сферы обычной литературной критики, и следовало бы ожидать оздоровляющего результата от такого вмешательства, которое при этом должно отказаться от априорной враждебности к фантастическому жанру в целом. Однако — и здесь вновь остается только удивляться — ничего подобного не отмечается. В качестве типичного примера полной беспомощности, которая поражает даже умного критика, когда он берется за научно-фантастическую литературу, приведем несколько пространных цитат из статьи «Точные науки и восприятие» американского критика М. Грина. Мы использовали перевод статьи на польский язык, который был опубликован в американском журнале «Темы» в 1967 году.
«Научное восприятие обращено к группе, к комплексу, а литературное — к индивидуальности. <…> Индивидуальности интересуют научный интеллект не как отдельные личности, а как явления, подчиняющиеся закономерностям причинно-следственной связи; генетическим, медицинским и социологическим законам. Если рассматривать ситуацию с иной точки зрения, то для научного интеллекта типична направленность интереса вовне, подальше от тех широких расплывчатых интуитивных представлений, в которых знания, чувства и основные представления взаимодействуют друг с другом, — в направлении более сложного, но точного решения проблем, сформулированных так, чтобы они в конечном итоге могли быть решены. <…> Особый интерес для научного интеллекта представляет внешняя сторона природы и человеческой истории, а литературный интеллект наверняка в этих вопросах продемонстрирует отсутствие методичности и дилетантизм, он увлечен будет проблемами самопознания, самовыражения, а также изучением тех социальных структур, которые могут служить вышеназванным целям. Научный интеллект интересуют в основном характерные особенности, типичные для всего общества, а литературный занимают конкретные дружественные связи и системы отношений между отдельными группами людей. Основная установка научного интеллекта способствует тому, что научная фантастика, адресованная читателю с академическим образованием, отпускает вожжи воображения именно таким образом, то есть создавая новые формы природы, новые типы общества, оперируя огромными масштабами пространства и времени, устремляясь вперед и вовне, обращаясь к механизмам общественного развития и используя характерологические банальности (выделено мной. — С.Л.). Ни один из этих способов не выбрал бы человек, привыкший к восприятию художественной литературы; более того, он не смог бы их выбрать, так как, собранные воедино, они соответствуют совершенно чуждому для него восприятию. Бесспорность вышесказанного особенно очевидна при анализе творчества Г.Дж. Уэллса. Более всего Уэллса интересовали группы, комплексы как единое целое, индивидуальности вызывали у него меньший интерес, хотя и в отношении отдельных личностей он отличался исключительной проницательностью. Именно эта относительная индифферентность отрицательно сказалась на его творчестве. <…> Никто не будет спорить, что герои даже самых лучших фантастических рассказов по сравнению с теми персонажами, которых мы встречаем на страницах даже посредственных традиционных повестей, кажутся какими-то незаконченными и неинтересными; фантастике не хватает в этом смысле свежести анализа, глубины проникновения и тщательности подбора персонажей; часто действующие лица похожи на марионеток, которыми плохо управляют, как в дешевых бульварных романах. С этим согласны все, хотя интерпретации бывают самые разные{15}. Для большинства читателей с развитым литературным вкусом это становится поводом вообще отказаться от чтения научной фантастики, так как — осознанно или нет — они отождествляют литературу с нравственно-психологическим анализом межчеловеческих отношений».
И еще одна цитата:
«В определенном смысле Лоуренс лишает своих героев индивидуальности: как он утверждал, его интересовало сырье, уголь, а не отдельные алмазы; так, очевидно, мог бы звучать манифест автора научно-фантастических книг. Пример Кафки, пожалуй, еще проще: его персонажи не должны занимать нашего внимания ни на минуту дольше, чем это необходимо для понимания более глубокого аллегорического смысла. Авторы научной фантастики наделяют своих героев намного большим объемом деталей и чувств, чем Лоуренс или Кафка. Совершенно очевидно, что герои этих писателей не представляют собой социологические типы, которые могли бы с успехом использоваться в научно-фантастических романах, однако это все-таки определенные литературные типы и в качестве таковых способны к обобщению в характерах, позволяющих избежать банальные литературные эффекты. Очевидно также, что автор научно-фантастических книг, описывая столь же интересных и неординарных героев, переступает границу научного восприятия, которые мы определили выше». Последнюю точку над «i» Грин ставит в следующей фразе, относящейся к Томасу Манну как автору «Будденброков» и к Льву Толстому как создателю «Войны и мира»:
«Но даже в этих двух примерах великих эпических романов литературная форма взрывается под напором содержания — огромной порции истории (выделено мной. — С.Л.)».
Теперь уже все становится ясным; вот логические выводы из процитированных фрагментов статьи Грина, которые только обнажают скрытый контекст:
1. Последствием использования дихотомии «научное восприятие — литературное восприятие» должно быть устранение Томаса Манна и Льва Толстого из пространства «обычной литературы». (Ведь чрезмерная доза историзма — как обращение к сверхиндивидуальному и к сверхчастному — взорвала художественную форму их романов, чем они продемонстрировали приверженность научной парадигме в противовес литературной.)
2. Люди с академическими званиями, которые, будучи учеными, проявляют склонность к чтению беллетристики, не обладают развитым литературным вкусом.
3. Если бы авторы научной фантастики создавали ярко индивидуализированные, художественные образы героев, занимаясь больше тем, что индивидуально и неповторимо, чем тем, что заложено в человеке как в среднем представителе вида, то они «переступили бы границу научного восприятия», то есть потеряли бы, пожалуй, в качестве читателей ученых.
4. Отсюда представляется возможным сделать вывод, что сочинение фантастических произведений, оперирующих сильно индивидуализированными образами, задача невыполнимая, так как она внутренне противоречива (по мнению Грина, два типа восприятия не могут взаимно перекрываться).
5. Хотя Грин усматривает аналогии в программе Лоуренса с программой научной фантастики в плане предпочтения того, что относится к видовым особенностям человека, его индивидуальным особенностям, и в творчестве Кафки находит те же предпочтения, обоих этих писателей он через тайно устроенную заднюю калитку в стене, возведенной между двумя типами восприятия, выпускает на свободу, спасая тем самым от осуждения.
Вот классический пример полной беспомощности и потери ориентации в категориях и терминах, который, как нам кажется, указывает на существование своеобразного «парадокса двустороннего заточения». Не только научная фантастика «заперта на ключ» для «нормальной» литературы, но также и «нормальная» литература оказывается изолированной не столько для фантастики, сколько для актуальных, то есть для определяющих в современной американской действительности нормативно-эстетических парадигм. Кажется невозможным, чтобы европейский эссеист или критик, постоянно погруженный в материал литературного эксперимента, скажем, французский критик, мог согласиться с утверждениями Грина, в соответствии с которыми качество литературной работы определяется возможностями портретных описаний персонажей произведения. Естественно, Грин знает, что каноны такого рода давно превратились в анахронизм, ведь он обращается к творчеству Кафки, однако все еще расценивает такое явление как «антипортрет» в виде исключения из правила, остающегося обязательным. Подход Грина прагматичен и неисторичен. Он не замечает, что натуралистическое качество портретирования людей «как живых» угасает в любом современном направлении творческих поисков, которые вышли за замки веризма, вне зависимости от того, в каком именно направлении они развиваются вне границ отброшенной парадигматики. Где же образы, описанные «как живые», в «Избраннике» Томаса Манна? В текстах Натали Саррот? У Шульца? У Борхеса? У Гомбровича?
Интерес к тому, каков человек, если его наблюдать в перспективе «энтомологического объективизма», превратился в новую тенденцию, обогатившую литературу тогда, когда воцарилась «мода на индивидуализм», — в процессе замещения элит, когда мещанство заняло место классов, доминирующих раньше на вершине общественной пирамиды. Существование человека само по себе в своем имманентном качестве свергло с пьедестала нормативный долг и обязанности, устами писателей заговорили индивидуумы, неповторимые в их извращенной, случайно сложившейся ситуации, в то время как раньше голос писателей отзывался «только на идеи», и эти идеи, идеологии, каноны веры и долга, нерушимые в своей верховной власти, определяли как материю, так и форму литературного повествования. Так как тогда литература была чем-то священным, вставшим на котурны и помпезным, она просто не могла заметить определенные явления в их своеобразии и множественности и отразить их на страницах книг. У нас действительно в голове не укладывается, что переворот в догматической эстетике, ее разрушение необходимо было, чтобы писатель мог описать в книге то, что ему сказал уличный разносчик, то, какой запах в его прихожей и как по вечерам ругаются соседи за стеной его квартиры. Но и открытие, сделанное тысячелетием раньше, благодаря которому стало возможным оперировать цифрами in abstracto, а не in concreto, потребовало настоящего переворота в терминологии и в системе понятий. С одной стороны, исторически сложившаяся иерархия ценностей, которую литература покорно отображает, а с другой — вопрос, почему фантастика так обнищала в художественном отношении. Перефразируем для ясности этот вопрос так: в соответствии с переменами, продиктованными аксиологической эволюцией, для одного периода высшим считается один жанр, например, эпос, написанный в стихах, а для другого — другой, например, проза критического реализма. Однако такой релятивизм, такая историческая неизбежность возвеличивания определенных литературных жанров возобладали не столь уж тотально, чтобы невозможны были попытки компаративистики, не согласной с показателями художественной биржи времени. Ведь так не может быть, чтобы только приливы и отливы предпочтений и успеха, которым пользуются в определенные периоды те или иные литературные жанры, определяли в целом оценку отдельных произведений. Что-то должно было произойти, что-то очень конкретное, а также измеримое в своей синхронности, как в фантастике, так и в литературе, внешней с позиций фантастики, чтобы дело дошло до такой странной и загадочной ситуации, которую мы наблюдаем в настоящее время. Это «что-то» нельзя свести к сериям повышений или понижений курса признанных культурных ценностей; конечно, хоссы и бессы в царстве искусства способствуют перемещениям литературных жанров, но эти перемещения нельзя полностью объяснить всего лишь биржевой игрой. Иначе говоря: поиски причин деградации фантастики нельзя ограничивать лишь изолированными исследованиями внутри самой научной фантастики; это во-первых. Во-вторых, кольцо анализируемых категорий должно быть многоохватным; сведение всего инструментария к двум инструментам: «щипцам качества» и «пинцету выдергивания образов» приведет к операционной ошибке. Ибо ни противопоставление «научное восприятие versus[72] литературное» не годится в качестве «щипцов» для дифференцированного анализа, ни противопоставление «удачных портретов персонажей обычной литературы» — «плохим портретам» научной фантастики не раскрывает этиологию «болезни научной фантастики».
Американский критик, несомненно, имеет право сказать, что ему не нравится научная фантастика. Правда и в том, что она привычно пользуется примитивными схемами литературных образов. Но все остальное уже ложь, включая последний из названных фактов, который является признаком, симптомом болезни, но никак не ее причиной. Если же он превращается в причину, то только как симптом бездарности, что лежит вне круга проблем данного исследования. Иначе говоря: если «фантасты» собственному лилипутству обязаны тем, что всю жизнь проводят под столом, следует изучать не этот факт (всем понятно, что под столом великана не вырастить), а причины, которые загнали их под стол и не выпускают оттуда. Мы со своей стороны считаем, что не существует единой причины расслоения, которое в конце концов привело к сегодняшней болезненной ситуации. Она не существует так же, как в соответствии с данными современной науки нет какой-то единой причины (вроде, к примеру, планетарной катастрофы) губительных обледенений, которые в разные геологические периоды неоднократно наступали на поверхность Земли. Солнце внезапно не угасало, Земля в своем галактическом путешествии вместе с Солнечной системой не входила в зону темных межзвездных туманностей, вообще не происходило никаких явлений катастрофического характера. Вероятнее всего случилось следующее: объем лучистой энергии, поступающей от Солнца, незначительно сократился; в результате этого было нарушено тонкое и довольно шаткое равновесие, которое существует по всей планете между феноменами испарения воды и ее возвращения в виде осадков в океан. И когда климатический маятник отклонялся только в одну сторону, когда в пограничных зонах выпадало больше снега, чем могло растаять в летний период, ледники начинали расти. Чем больше становились ледники, тем холоднее был местный климат, то есть на территории Северной Евразии и Америки; чем климат становился холоднее, тем быстрее росли ледники; таким образом возникали круги дополнительного обратного действия: уровень воды в океанах падал, так как вода уходила на образование гигантских ледовых полей, наползающих на континенты, огромные льдины срывались в океан и в виде айсбергов плавали по всей его поверхности, океаны замерзали и т. п. Достаточно было климатическому маятнику отклониться в обратную сторону — но причиной этого в принципе не могла быть катастрофа, — чтобы тенденция кардинально изменилась.
Странно, но нечто подобное происходит и в литературе, если рассматривать ее как комплексную систему. Некоторые писатели около полувека назад от случая к случаю обращались к творчеству в жанре фантастической литературы (причины, по которым они это делали, можно проанализировать отдельно). Другие взяли с них пример и тоже стали писать фантастические произведения. Однако оказалось, что творчество в жанре фантастики может развиваться в двух принципиально разных направлениях: творческая работа или усложнится, или упростится. В этой предыстории еще непонятно было, что произойдет в дальнейшем: проклевывающаяся ветвь литературы, стремясь к самобытности, пойдет в рост на первом или на втором полюсе, произойдет «потепление» или «оледенение»? Еще несколько десятков лет назад результат начинающейся эволюции в данном смысле был в принципе неопределенным, а процесс начальных преобразований — чрезвычайно чувствительным ко всем случайным воздействиям. Как же складывалась ситуация? Призыв в фантастику пошел в двух направлениях: или как в зону исключительно сложных заданий, привлекающих поставленными целями и возможностью помериться силами с собственными замыслами, или как в благодатный резерват, где нет четких критериев, которыми немедленно оценивается все, тобой написанное, и где можно соразмерять планы со своими слабыми силами.
Но внутри большой экологической ниши, которая была жизненной средой для фантастики, сложились не самые благоприятные условия для научной мутации с ее только режущимися зубками. Традиционно литераторы рекрутировались из среды, придерживающейся гуманитарного направления, а борец за достоинство науки и за рационализм — позитивизм как философское направление конца века — не пользовался уважением гуманитариев. То есть естествознание как наука и как методика были довольно чужды гуманитариям; то, что в недрах точных наук готовятся открытия, практическое применение которых окажется началом инструментального цивилизационного взрыва, тогда не удалось распознать. Единственными и редкими представителями естествознания, которые часто случайно становились писателями, были люди с медицинским образованием — врачи; вероятно, потому, что медицина издавна представляла некий мостик, переход между гуманитарными и природоиспытательными областями творчества. Появление в скором времени логического эмпиризма как философского направления, объединившего основы рационализма и естествознания с психоанализмом, который раньше был всего лишь одним из направлений в клинической медицине, а теперь стал претендовать на статус универсального учителя философов, психологов и антропологов, привело в результате к коллизии этих взаимоисключающих элементов. В процессе соперничества различных направлений логического эмпиризма верх одержал психоанализ, обратившийся к самым глубинным истокам творчества, что оказало решающее влияние на художественную и, следовательно, на литературную среду. В такой ситуации даже писатели-рационалисты нередко вынуждены были мимикрировать под «скрытые мотивы» выражения и «бессознательное» в творчестве, а все направления литературного авангарда провозглашали в своих программных манифестах отказ от творчества как интеллектуального процесса и переход к некой стихийности и автоматизму ассоциаций, обусловливающих акт творчества. Так произошло размежевание сознания и продукта интеллектуальной деятельности на «две культуры», при этом фантастика, уже лишившись имен великих писателей и выдающихся индивидуальностей, оказалась, когда пересекла Атлантику, как бы по инерции в пространстве интеллектуального застоя. Она превратилась тогда в товар, подлежащий всем нормам коммерциализации, которая осуществлялась с удивительной легкостью потому, что фантастике не хватало собственной философской и мировоззренческой воли к сопротивлению. На панель она в Штатах не пошла, так как это возможно было бы, если бы пересадка на американскую почву означала бы отказ от прежнего величия, но она сразу появилась там в бульварных журналах, которые издавались, редактировались и продавались как обычные криминально-авантюрные или приключенческие издания. То есть ее рождение на американской почве произошло на таком уровне писательского ремесла, на котором никаким предпочтением авторы — создатели высокохудожественных произведений не пользуются; поэтому к авторам научно-фантастических произведений издатели с самого начала относились с чисто коммерческой бесцеремонностью. Ведь речь не шла о ветви, привитой с европейского континента и прибывающей в Новый Свет с грамотами, свидетельствующими о благородном происхождении. Научной фантастики вообще не стоило стесняться, она превратилась как бы в чисто местную продукцию, обращающуюся только внутри Соединенных Штатов, потому что нигде больше тогда не было на нее большого спроса. Покладистость по отношению к издателям, которая выражалась в послушном выполнении их требований (которые были просто опосредованными пожеланиями массового читателя, воспитанного на чисто развлекательной литературе, лишенной эстетических или этических претензий), поставила перед этим жанром первые жесткие фильтры. Кто не подчинялся предъявляемым требованиям, не мог пройти эти фильтры. Кто субъективно был убежден в праве сказать нечто важное и значительное, тот отказывался участвовать в творчестве, покорно и быстро склоняющемся к стереотипам, продиктованным коммерческими интересами. Возникшие каналы массовой информации фильтровали не только определенные сюжеты и литературные формы, допуская или не допуская их к читателю, такой же отсев устраивали среди людей — кандидатов в писатели. Естественные процессы отбора и критической селекции, сопровождающие литературную деятельность и при капитализме, но на высших уровнях творчества, в сфере научной фантастики вообще не функционировали с самого начала. Жанр родился в отсутствие всех ученых акушеров и специалистов; критика его просто проигнорировала. Когда же, наконец, потребительский рынок окреп и расширился, когда, примерно четверть века назад, произошел пресловутый бум научной фантастики, всякого рода изгои «обычной литературы», неудачники, потерявшие всякую надежду, полу- и четвертьграфоманы, бомбардирующие сериями машинописных копий сразу по двадцать редакций, авторы детективных ъроманов с истощившимся в области криминалистики воображением, такие и подобные им деятели от литературы гурьбой бросились на новые охотничьи угодья{16}. Уже сначала все пошло не очень хорошо, потом стало еще хуже, но вдруг обнадежило обратное движение с положительным знаком, — и в результате очевидного отклонения «маятника» образовалось это чистилище фантастики, из которого уже давным-давно нет выхода на литературные небеса в соответствии с тем же принципом, который управляет и климатическими процессами: какое бы жаркое лето ни случилось в период обледенения, если это единственное лето, то оно климатического градиента похолодания не изменит. И если появятся одна, две, три, пять книг, которые, используя типично фантастические символы и элементы, соорудят из них «сигнальную аппаратуру», передающую какой бы то ни было необыкновенный, оригинальный и новый смысл, ничего этим книгам не поможет. Потому что развитие всей системы идет в том направлении, которое нивелирует любую частную инициативу. Загнанные в поверхностную и общую классификацию, такие произведения окажутся на свалке фантастической литературы, и их судьба уподобится судьбе бриллиантов, которые, затерявшись в кучах разбитого стекла, сверкают перед стекольным заводом. Ведь если осужден весь жанр, нельзя, оставаясь внутри него, спастись.
Но именно это сознание, это понимание второсортности болезненно докучает особенно тем авторам научно-фантастических произведений, у которых самые высокие амбиции. От случая к случаю, то есть только в процессе конкретного анализа, можно определить, сколько в этих амбициях безосновательных претензий, а сколько аутентичности. Но все, и бездарные писаки, и их более талантливые товарищи, объединенные своей несчастной каторжной судьбой, испытывают непрестанные муки зависти и разочарования. И вот они устраивают сами для себя конференции и форумы, выбирают лауреатов, вручают друг другу премии, публикуют монографии, критические статьи и хвалебные эссе, прилежно и кропотливо составляют огромные библиографии и на страницах своих манифестов и периодических изданий именуют научную фантастику уже не только полноправной участницей литературного процесса, но даже тем зародышем «нового», из которого воссияет великое будущее всего искусства… В потоках аргументации, защищающей подобную точку зрения, раздаются голоса, отделяющие «достижения» и «художественные ценности» научной фантастики от откровенной халтуры, лишь пристраивающейся к высокому званию; такой, к примеру, автор и писатель, как Деймон Найт, утверждает, что в лучших своих произведениях научная фантастика ничем не отличается от просто хорошей литературы; не технические достижения, заявил Найт, а «юнговскую глубину психики человека» демонстрирует такая научная фантастика, которая во всем блеске художественного совершенства венчает собой творческий процесс.
Как мы видим, апологетика использует любые аргументы: и такие, которые преимущества научной фантастики видят в ее отличии от «обычной литературы», и такие, которые именно в необычности фантастического жанра усматривают сходство обоих видов литературы. Такие проявления закомплексованности и скрытой зависти настолько типичны, что почти нет ни одного большого сборника статей, посвященных научной фантастике и рожденных в ее гетто, который не исторгал бы озлобленность, будто пуская из-за угла стрелы в благородное тело обычной прозы, или не переносил саму фантастику как раз на ту сторону, куда направлены стрелы презрения. Непонимание породило уже почти непроницаемую темноту; научная фантастика совершенно не разбирается в явлениях, происходящих в обычной литературе, а литература, в свою очередь, не хочет рисковать и заглядывать в жанровое гетто, законов развития которого она не понимает и не хочет думать о них.
Приведенный обзор, сделанный поспешно и как бы с высоты птичьего полета, останавливается на самых общих обстоятельствах, которые обусловили сегодняшнюю ситуацию, достойную сожаления с самых разных точек зрения, потому что роковые слабости жанра научной фантастики — это в конечном итоге потери для литературы в целом. Мы, однако, не собираемся и дальше лить слезы, оплакивая столь печальную ситуацию, ведь эта книга посвящена не скорбным мольбам и воплям. Пора от разведывательных полетов перейти к неспешному аналитическому разбору. О людях, руководящих научной фантастикой из редакционных кресел, а также о ее авторах можно узнать интересные социологические детали из книги М. Гарднера, посвященной псевдонауке. Одним из старейших меценатов фантастики является Джон Кэмпбелл-младший, который основал журнал «Astounding Science Fiction» («Эстаундинг Сайнс Фикшн») (в настоящее время «Аналог»), кроме этого, изобрел аппарат, производящий энергию «пси»; это стало результатом его размышлений на тему новой науки — «псионики» — комбинации электроники с парапсихическими явлениями. В редакционной статье «The Science of Psionics» («Наука псионики»), опубликованной в «Astounding Science Fiction», Кэмпбелл предлагает читателям целую серию статей об этой новой науке. Он называет ее «честным ненаучным исследованием», подчеркивая, что «Будда, Иисус и президент Эйзенхауэр» также исключаются из категории «честных научных исследований», так как «пользуются иными методами, чем физик в своей лаборатории». Получив одобрение читателей, Кэмпбелл в июле 1956 года описывает уже «Псионикмашину — номер один». Он рассказывает, как можно построить такой аппарат, запатентованный изобретателем из Канзас-Сити по имени Томас Иеронимус. Аппарат получил положительную оценку от «физика-ядерщика» (это был сам Кэмпбелл, который когда-то действительно изучал физику). Иеронимус придумал свою машину для изучения «элоптической радиации», выделяемой минералами. Его патент был ничем не хуже патента Сократеса Шолфилда 1914 года на машину из двух закрученных болтов, служащих «доказательством существования Бога». Иеронимус утверждал, что его аппарат фиксирует элоптическое излучение не только тогда, когда он непосредственно установлен перед образцами минералов, но даже перед их фотографиями. На конференции научных фантастов в 1956 году Кэмпбелл демонстрировал новый прототип машины Иеронимуса. Он подчеркнул, что она работает без подключения к электричеству, но добавил, что если катодная лампа сгорит, то машина перестанет работать. Одной рукой нужно крутить рукоятку, а другой касаться пластины, которая при определенном положении рукояти становится «липкой». Одни люди это чувствуют, а другие нет. По мнению Кэмпбелла, аппарат регистрирует нечто такое, что находится «вне пространства и времени». У Кэмпбелла были и другие увлечения. Он придумал теорию происхождения каналов на Марсе (это тропы, по которым ходят марсианские животные; однажды в шутку и я придумал нечто подобное, чтобы объяснить, как профессор Тарантога оставил Ийону Тихому письменное послание на одной пустынной планете).
Грофф Конклин, известный критик и составитель научно-фантастических антологий, который сам не пишет фантастических произведений, высоко оценил книгу Д. Кио о летающих тарелках («The Flying Saucer Conspiraсy» — «Заговор летающих тарелок»). Для этой книги не только характерен фактографический хаос, свидетельствующий об исключительной небрежности автора в организации материала (все равно — выдуманного или подлинного), но отчетливо прослеживаются признаки параноидального мышления (ибо Кио неутомим в обвинении великих держав, особенно правительства США, в сокрытии сведений относительно летающих тарелок и их пассажиров, причем делается это злонамеренно).
Кстати, следует отметить, что в этом обширном пространстве патологической пограничной зоны науки, которую Гарднер называет «псевдонаукой», можно обнаружить достаточно сложную стратификацию; Кио, к примеру, не пошел так далеко, как Дж. Адамски, который не только летал на тарелках и не только беседовал, разумеется по-английски, с их пилотами, но и знает тайны цивилизации, которая прислала этих пилотов вместе с их тарелками. В универсуме человеческой мысли господствует поистине совершенная симметрия: антиподами гения бывают люди с таким же самым, но отрицательным потенциалом разума, то есть гении кретинизма; а бесконечности усилий познания соответствует другая, противоположная бесконечность — усилий, направленных к тому, чтобы утопить всякий смысл в бесконечном океане болтливого бреда. Локализация в тайной системе координат хотя бы небольшой части имен, получивших известность в связи с научной фантастикой, может действительно обеспокоить.
Один из выдающихся авторов научно-фантастических книг, Р. Хайнлайн, в апреле 1956 года предсказал в «Amazing Stories» («Эмейзинг Сториз»), что еще до 2001 года жизнь души после смерти тела будет доказана со всей «научной строгостью».
Не менее известный, чем Хайнлайн, А.Э. Ван Вогт не только автор многочисленных фантастических рассказов и романов, но и апологет разных псевдонаучных доктрин. Какое-то время он был горячим приверженцем идей доктора Бейтса, который волевым усилием лечил близорукость. Потом Ван Вогтом овладели «Антиаристотелевские идеи», которые излагал в своей «General Semantics» («Общая семантика») А. Кожибский. Но в повести Вогта «The World of Null-A» («Мир Нуль-А», или «Неаристотелев мир») (что можно перевести как «Неаристотелевский мир») весьма хаотичная и запутанная интрига не имеет ничего общего ни с аристотелизмом, ни с контраристотелизмом: мнимая причастность этой книги спорам философского характера декларируется только ее названием.
Ван Вогт стал автором проекта, в соответствии с которым общая семантика должна уйти в подполье, так как коммунисты, когда они придут к власти, воспользовавшись новым экономическим кризисом, поставили бы под угрозу уничтожения само существование этой бесценной науки. Он мечтал о церкви общей семантики и о чем-то вроде семантического Священного писания, но ничего из его планов не получилось. Однако Ван Вогту недостаточно было только общей семантики, он занялся пропагандой идей Хаббарда, создателя дианетики.
В третьем издании своей «Сайентологии» Хаббард писал:
«Источник жизненной энергии найден. Воскрешение мертвых или почти мертвых возможно. Греческие боги действительно существовали, а энергетическая эманация и энергетический потенциал Иисуса Христа и раннехристианских святых известны любому школьнику. Овладение этим потенциалом и использование его — это вопрос двадцати пяти часов целенаправленной практики».
Хаббард сам себе присвоил титул «доктора сайентологии». А его пророк, А.Э. Ван Вогт, писал в «Spaceways Science Fiction» в феврале 1955 года:
«Впервые кто-то занялся исследованием этой области (души, отделенной от тела) по научно приемлемой методике».