Эвтопия и дистопия научной фантастики

Эвтопия и дистопия научной фантастики

Несмотря на то что сусеки научной фантастики плотно забиты произведениями, они особо интересующими сейчас нас материалами не изобилуют. Мы начнем просмотр постэплдоновских предложений фантастики с романа Артура Кларка «Конец детства». Это «чистая фантазия», о чем говорят уже слова, помещенные во вступительных замечаниях: автор предупреждает, что мнения, высказанные в произведении, ему не принадлежат. Сказанное следует понимать точно так же, как заявление лояльного престидижитатора, что, мол, появление и исчезновение кроликов в цилиндре не соответствуют его личным физическим убеждениям. Дело-де в трюке, а не в нарушении законов природы; так же и Кларк рассказывает фантастическую историю, лишенную каких-либо прогностических ухищрений. А может быть, у нее есть какое-то аллегорическое значение? Это произведение, опирающееся на мотив «чужих», прибывающих на Землю, чтобы взять власть над людьми ради их же блага. Все происходившие до того процессы — гонка вооружения, глобальные антагонизмы — резко тормозятся при появлении и зависании на небесах планеты гигантских многомильных кораблей, с которых неведомая раса оверлордов объявляет о доброжелательном протекторате над землянами. Попытки сопротивляться кончаются ничем; через полвека человечество, насильно умиротворенное, уже живет в согласии и гармонии. Наконец в заранее назначенный день оверлорды, до того скрывавшие от людей свой внешний физический облик, публично его открывают: они похожи на дьяволов (волосатый хвост, рога на голове, покрытые кожей крылья). Но это малосущественно: с дьяволами из религий у них нет ничего общего. Вскоре обнаруживается гораздо более серьезная тайна: живущее в данный момент поколение людей — последнее. Рождающиеся дети должны будут положить начало совершенно иному виду, причем не биологическому. Не гонка вооружений, не вызванная ею угроза самоуничтожения людей заставили оверлордов прибыть на Землю. К тому же явились они не по собственной воле: их прислало Нечто, чего они и сами не знают и что называют Суперразумом Космоса (Overmind). Опасность скрывалась не в атоме, поскольку война могла лишь уничтожить Землю. Истинная угроза таилась в первых исследованиях феноменов «пси» (внечувственных), потому что здесь скрыты силы, которые, если ими пользоваться неосторожно, могли бы людей, этим занимающихся, сделать чем-то вроде «духовного новообразования» для всей Галактики. Но теперь дело подходит к завершению: конец детства одновременно будет и концом человечества. Земля полностью распадется, а перед Новой Расой (то есть потомками людей, духом превышающими даже оверлордов) будут во вселенной стоять совершенно новые задачи, да притом еще такие, что их невозможно сформулировать на человеческом языке.

Эту книгу всячески расхваливала внутренняя критика как «chef d’oeuvre»[98] научной фантастики. А меж тем она представляет собою мешанину писательской сноровки и неправдоподобий, которые в научной фантастике не редкость, с наивом, который всякий раз режет глаза. Предлагаемую романом концепцию «иерархии этажей бытия», в соответствии с которой человечество вышло лишь на «нулевой» уровень, можно интерпретировать эмпирически («Земля пребывает в эмбриональной фазе психозоика») либо метафизически («видимые из трансцендентности задачи человечества неприводимы к ее теперешним задачам»). Однако на что-то одно решиться необходимо. Из подобия оверлордов дьяволам не следует повествовательная нить; концепция «духовного рака Галактики», который мог бы возникнуть из-за неумелого оперирования феноменами «пси», это deus ex machina; «истинные задачи измененного человечества» остаются полнейшей загадкой, поэтому перед нами нет ни когерентного мира, ни «мира иного», ни прогноза, ни аллегорической сказки — ничего сверх эклектически-акцидентальной латки на заплатке. Поскольку по типичному для научной фантастики обычаю роман постоянно нагромождает все возрастающее количество загадок, постольку он приковывает внимание читателя: хотелось бы знать, как автор в финале расплатится по всем своим обязательствам? Связно-рационально выкарабкаться из нагроможденных странностей Кларку не под силу, а изображать в соответствии со стереотипом веры тривиальную параболу он тоже не хочет. Что может быть легче, чем подпевать самому себе: «дьяволов» прислал Overmind, то есть Провидение или Господь Бог; задачи «абиологического характера» должны относиться к «тому свету», то есть, видимо, Кларк просто перемешал и покрыл туманом плагиативно-инверсивное соотношение комплексной структуры произведения с религиозной парадигмой (дьяволы вместо ангелов), а чтобы никто не мог предъявить ему претензий, он упредил, что книга «не выражает его мнения». Интеллектуальное разочарование таким чтивом должно отвращать вообще от всего вида. Вдобавок инфантилизм большинства читателей делает бессмысленными самые серьезные претензии, адресованные автору. Так, например, в новелле «Юпитер Пять» того же автора обнаруживается тридцатикилометровый шаровой корабль, вращающийся вокруг Юпитера и ранее считавшийся его обычным спутником; на нем когда-то путешествовала некая разумная раса, в настоящее время вымершая. Земная экспедиция прибывает на поверхность металлического пузыря и проникает внутрь его. Интересно, что за раса его создала, не так ли? Почему погибла? И вообще, вымерла ли или куда-то отправилась? Что это за изумительные экспонаты, точное количество которых называет автор, найденные под оболочкой? Почему именно на юпитерианскую орбиту вывели этот гигантский корабль? Такие вопросы можно задавать бесконечно, новелла все равно не ответит ни на один; вся она сводится к повествованию о том, как некий корыстолюбец пытался уворовать из корабля-музея самый ценный экспонат и как с помощью ловких маневров это ему сделать не позволили, да еще так, что он вынужден был украденную вещь с позором отдать. Вот вам и роскошно разыгранная «Тайна Другой Цивилизации»; «Космического Разума», «Сверхразума» и т. п. Добавим, что Артур Кларк, старый член Британского астрономического общества и прекрасный популяризатор, написал множество научно-фантастических рассказов и романов, проявив недюжинное умение в ремесле и немалую оригинальность замыслов (вспомним хотя бы его «метафизические» новеллы «Звезда» и «Девять миллиардов имен Бога»). Он написал также полуфантастическую и полуфутурологическую книжицу, в которой предстает скрупулезным и умным информатором и гидом по стране научно-технических возможностей. Но он представляет ту типичную для научной фантастики ремесленническую разновидность писательства, которая систематически обшаривает все тематически уже устоявшиеся круги, чтобы отыскивать в них места, еще не использованные, наподобие игрока в известную игру, который отыскивает на рисунке такую незакрытую клетку, которой противник не заметил, но которую можно будет присвоить, поставив там свой штришок.

В случае Кларка мы еще более четко, нежели в случае Азимова, обнаруживаем основное противоречие, в которое у конкретного писателя вступают его прекрасные знания с его же беллетристическим совершенством. Как, например, Азимов, биохимик по образованию, решительно ампутирует у себя профессиональные сведения, создавая научно-фантастические произведения даже о биологических феноменах, так Кларк, автор футурологического труда, только в нем старается говорить полным голосом, то есть опираясь на весь комплекс своих знаний. Такой увеселительный характер подхода к литературному творчеству превращает произведения, нагруженные весомым содержимым, лишь в долю процента всего им созданного. Ибо тот, кто ищет увлекательно-сенсационные ходы и занимается соответствующей селекцией в пространстве понятий, приводящей к тому, что только по чистейшей случайности может наткнуться на существенно проблемную ситуацию, поскольку реальных проблем вовсе и не ищет, тот лишь совершенно случайно может с ними столкнуться. Ценная находка оказывается еще более редкой потому, что ищущий действует с исходно сильным ограничением, которого сам может не осознавать, но которое не позволяет ему вступить на поле социоконструктивных действий. В этом случае его социологическое воображение как бы по невысказанному решению оказывается парализованным, и он, как раздражителя, опасается и всяческих проблем, опутанных различными религиозными догмами, равно как и вступающих в конфликт с существующим социальным порядком. Поэтому если он черный утопист, то он в научной фантастике ограничивается, как Д. Банч, эскизированием миниатюрных технологических адиков; таким адиком оказался Модеран Банча, страна, в которой граждане ради разрядки агрессивных импульсов ведут между собой «личные» войны и в которой андроидов создают для того, чтобы их разрушать, а всяческая чудовищность оказывается укорененной в самой природе человека, имманентно скверной. Эта скверность прежде всего отвратительна, ибо представляет собою распоясавшуюся фурию малых, тупых, безмозглых особей, действия которых могут быть в результате ужасны потому, что все они подключены к могущественному инструментарию технически высокоразвитой цивилизации. Убежденность в положительной корелляции научно-технического прогресса с прогрессом формирования разума и моральности, даже просто как возможность, представляется полностью экстрагированной из обыденного сознания американцев. Выражение такому разрыву названной связи дает астрофизик Дайсон, который в ходе дискуссии о проблемах космических цивилизаций заявил, что если какая-либо конструкция технически в принципе осуществима, то независимо от ее возможной цивилизационной бессмысленности она наверняка будет в Космосе реализована. Иначе говоря, по Дайсону, нет такой бессмыслицы, такой глупости, такого ужаса, которые не могут оказаться на ведущем месте, распоряжаясь важными решениями в любой развитой культуре Вселенной. Чем большей становится власть над материальным окружением, которой технически развитые существа обязаны науке, тем скорее можно ожидать появления на небе увеличенного до астрономических размеров звездного кретинства. (Таким кретинством конкретно была бы «сфера Дайсона» — гигантский тонкостенный шар, заселенный триллионами разумных существ, которые все былые свободы — вкупе со свободой перемещения с места на место — обменяли на свободу прогрессирующего размножения.) Это состояние мог бы прояснить афоризм, гласящий, что разум есть готовность реализовать абсолютно все, что на данном этапе уже инструментально возможно, независимо от смысла, ценности и любых, могущих последовать, губительных результатов. Такой афоризм мог бы его — такое положение — толковать, если б не то, что разговор идет о фальши, поскольку такой разум должен быть совершенно слепым, то есть не видеть возможности перестройки общественных структур. Звезды можно выворачивать наизнанку, если ты это уже умеешь делать, но гармонизировать, стабилизировать, регулировать общественный фундамент якобы невозможно. Вроде бы ясно, что это не что иное, как перенесение в Космос исторически местечкового положения, которое, обретая свойство «универсальной постоянной Вселенной», тут же снимает вину с каждого участника любых позорных действий на Земле. Ибо коли уж и во всем Космосе не может быть иначе, так чего же тогда ожидать от слабосильных и безвольных обывателей могущественного государства? Ведь могуче-то оно, а не они. Они ничегошеньки не могут, и поэтому их нельзя за это укорять, «раз уж так обстоят дела во всем Космосе».

Герой романа Роберта Шекли «Билет на планету Транай», узнав, что там благоденствует гармоничная утопия, преодолевает все преграды, чтобы попасть на нее и осесть там навсегда. Действительно, на Транае нет ни полиции, ни судов, ни нищих, нет административных органов, собирающих налоги с граждан, не бывает даже супружеских ссор. Сделано это просто. Жен держат в состоянии приостановки жизненных функций в специальном «энергетическом поле», из коего мужья призывают их к жизни только время от времени, например, когда кто-то является с визитом или для исполнения супружеского долга; в результате царит гармония, жены не стареют, как их мужья, и спустя определенное время становятся юными вдовами. Ни бандитов, ни воров на Транае нет только с виду, а вообще-то по ночам на улицах действуют грабители: либо в черных масках — это госчиновники, с оружием в руках добывающие фонды для казны (этакая форма «сбора налогов»), либо в белых — это граждане, по собственной инициативе грабящие прохожих для своих личных нужд. Убийц нет, а убийцей называют только того, кто «укокошил» по меньше мере десятерых; впрочем, обычно после того, как он убивает пятого или шестого, соответствующие государственные функционеры организовывают на него засаду с карабином и укладывают из-за угла одним выстрелом, тем самым не только ликвидируя угрозу всеобщему порядку, но и делая излишним необходимость иметь суды, следственные органы, тюрьмы и так далее. Попрошайки работают по специальным лицензиям, а члены правительства вместе с президентом носят на шеях цепи с большими бляхами, загруженными взрывчаткой; если принятое ими решение какого-то обывателя не устраивает, тот может отправиться в управление, и там после нажатия на соответствующую кнопку «неодобренный» таким образом член правительства падает на место замертво, так как вызванный на расстоянии взрыв начисто разделывает их на мелкие кусочки. Поэтому-то на Транае никто власти не жаждет и не пытается ею злоупотреблять. И т. д. Конечно, все это злая и юмористическая выдумка, но сверх того она однозначно говорит: на всех звездах Галактики герой ищет утопию, которая вроде бы где-то имеется, чтобы потом из этого идеального места снова побыстрее сбежать на Землю.

«Утопия» Шекли вполне может соперничать с «Модераном» Дэвида Банча. Правда, у Шекли присутствует нормальная техническая «инструментализованность» транайского общества, но ее функции нейтральны или трактуются чисто юмористически (силовое поле тормозит жизненные функции женщин; роботы специально изготовляются хрупкими, чтобы на них можно было эффективно разряжать человеческие страсти). Зато у Банча перед нами уже социотехнический ад. Благодаря науке люди достигли практического бессмертия; сработавшиеся органы заменяют искусственными аппаратами, так что в конце концов в металлическом корпусе остается лишь мозг — последний биологический островок; тот же, кому и мозг заменили соответствующей машинкой, ног под собой от гордости и радости не чувствует, как будто обладать толикой живых тканей позорно и уж по меньшей мере неприлично. На Транае царят достаточно идиотские и поэтому забавные обычаи, однако основополагающие нормальные ценности во многих сферах остались неизменными; у Банча же они совершенно принижены и даже ликвидированы под давлением технологических тенденций. Граждане Модерана живут во дворцах-крепостях, в свободные минуты занимаются размышлениями о Космосе, а в будние дни ведут меж собой частные войны, в которых подвергают уничтожению максимальное количество роботов и других машин. Андроиды не только заменяют воспитателей и учителей, но и сексуальных партнеров: институт супружества носит чисто ритуальный, платонический характер; жены, как и у Шекли, пребывают в состоянии замороженности жизненных функций, к тому же детей не рожают — техника прихватила и эту сферу, оплодотворение и эмбриогенез происходят под синтетическим контролем, а к сексуальным металлическим партнершам мужчины, естественно, не питают никаких положительных чувств. И действительно, разве не забавно на дружеской встрече со знакомыми свалить металлических андроидов в одну кучу и сжечь огнеметом?! Впрочем, Банч не ограничился созданием Модерана; в других его дистопиях появляется дьявол, который то создает для всего человечества огромный лагерь уничтожения, то Храм CD — амфитеатр Полного Отчаяния (Complete Despair), в котором для затравки вначале раззадоривают зрителей показами садистских пыток, чтобы потом объявить, что все увиденное ими им предстоит испытать лично.

В «Школе приятной смерти», когда уже никто не может выдержать бесконечно продолжающейся войны, молодежь в соответствующих училищах обучают изысканным способам убиения, демонстрируют методы искусного насилия, совершаемого над куклами, животными, эмбрионами под аккомпанемент голоса, который гипнотизирующе повторяет, сколь мила и прекрасна смерть.

Господь Бог Банча тоже не лучше его же дьявола; когда в атомной войне Земля превращается в пылающую звезду, Бог быстренько сотворяет новое огромное солнце, чтобы таким образом как бы почтить память человеческую. У Банча все трачено злом; по сравнению с ним Рэй Брэдбери со своим враждебным отношением к науке и технике выглядит нежным меланхоликом, герои которого в глубине души остаются людьми, различающими добро и зло (так — в «451° по Фаренгейту»), порабощенными социальными обстоятельствами, но способными к правильной аксиологической ориентировке, по крайней мере оставаясь в одиночестве. Порой такие герои (как «убийца автоматов» Брэдбери, уничтожающий все механические устройства, радио, передатчики, даже часы: это — в соответствии с подтекстом — последний нормальный человек в психически надорванном техникой мире, и поэтому-то его заключают в сумасшедший дом), однако в основном они — совершенно беспомощные и лишенные опоры дети в скверно устроенном мире. К меланхоличным утопистам-эскапистам относится и Клиффорд Саймак, писатель старшего поколения, которого с Брэдбери роднит любовь к тихой провинции, маленьким городкам с патриархальным замедленным и устоявшимся укладом жизни. Творчество Банча, Брэдбери, Саймака — в репрезентативных секторах — это скопление неодинаковых реакций, вытекающих из одинакового посыла: отвращения и страха перед развитийными направлениями цивилизации, особенно же ее науки и техники. В них, а не в политической структуре мира или внутреннем строении режимов усматривают названные авторы главного врага человечества. Мы уже знаем, что аналогичная позиция свойственна и Балларду. Этот приканчивает омерзительную цивилизацию продуманными катаклизмами и возбуждает у своих героев симпатию к последним.

В отношении дистопии продукция научной фантастики столь обширна, что даже краткий ее обзор потребовал бы отдельной книги. Поэтому мы лишь в качестве примеров можем упомянуть о нескольких представительных группах произведений.

1) Следует выделить тексты, исходящие из предпосылки, что гитлеровская Германия выиграла войну. В романе Сарбана «Звук охотничьего рога» (настоящее имя автора Джон У. Уолл) примерно спустя сто лет после победы Германии фашистские бонзы живут в домовладениях, обслуживаемых невольниками: «Великий Ловчий Империи» устраивает охоты с травлей людей — девочек, одетых под птиц. Ради игры и забавы он также держит в замке и других — кровожадных — девушек, именуемых «кошками», жертв операций по удалению мозжечка. Впрочем, этот роман с достаточно сложными перипетиями и атмосферой кошмарной сказки не говорит о том, что происходит вне садистских оргий (есть только замечание о продолжающемся сопротивлении разрозненных партизанских групп, о работе специальной «фермы по выращиванию рабов» etc.).

В «Человеке в высоком замке» Филип К. Дик описывает мир, поделенный после Второй мировой войны между Германией и Японией. В своей оккупационной зоне Германия продолжает уничтожение евреев, японцы же, владеющие Америкой, несколько более терпимы. Уже осуществлены первые немецкие экспедиции на Марс, осушается Средиземное море (правда, Италия выиграла войну «в компании» с этими государствами, но политического значения на международной арене не имеет), а в Африке разворачивается кровавая бойня негров. Дик позволяет себе хитрую шуточку, вплетая в текст упоминание о романе, автор которого высказал фантастическое предположение, будто Гитлер войну… проиграл…

Австрийский писатель О. Базиль является автором книги «Если б фюрер это знал…». Атомную бомбу изобрела Германия и сбросила ее на Лондон; Европа вместе с Англией до самого Урала превращена в германский протекторат, обе Америки тоже находятся в германской сфере влияния, в США правит ку-клукс-клан. Книгу эту наверняка писал человек, знакомый с гитлеризмом по собственному опыту, а не только по слухам. Европа усеяна концентрационными лагерями, существует институт государственного рабства, а также специальное заведение по выращиванию племенных женщин. После смерти Гитлера удерживаемое до того в повиновении варварство охватывает хаос; крестьянская организация «Бундшу»[99], объединившись с СА, борется с отрядами СС и Вервольфа; гражданская война быстро превращается в атомную, когда дело доходит до конфликта между Германией и Японией. Воображаемая действительность Базиля содержит элементы нашей реальности, но с обратными знаками: осуществляются космические полеты, но космонавты — это «недочеловеки», погибающие на орбите, поскольку их аппараты не опускают на Землю, агональные вопли умирающих передают по радио, причем такие «закаляющие дух» трансляции отключать нельзя; тщательно изготовленные чучела евреев можно увидеть уже только в музеях в качестве экспонатов, славяне и представители других национальностей выполняют роль слуг у расы господ или становятся объектами чудовищных экспериментов (герой книги встречается с группой таких почти совершенно озверевших несчастных), с места на место перемещаться можно только имея при себе специальный Parteibefehl[100], каждый немец обязан постоянно носить с собой военное удостоверение, Ahnenpass[101], маршевый приказ и т. д. В этом мире существует даже «Der Beauftrage f?r die Verbeitung des nationalsozialistischen Gredannengutes im Welltal»[102]. Суть книги не требует комментариев.

2) Высокая волна произведений, изображающих общественный быт после третьей мировой войны, а также ее последствия, сейчас уже опала. Тем не менее их все еще слишком много, чтобы можно было рассказать о каждом: это различные версии хаоса, локальных правительств «сильной руки», борьбы — среди городских развалин всех со всеми, картины разрушений, отклонений, в том числе, а может в основном как психических (например, в одном из таких текстов, в «Звонарях», психопатические извращенцы нападают на девушек и даже принуждают их драться, чтобы садистски измываться над жертвами; имеется множество форм подобного крушения нравов), так и телесных (массовые деформации и уродства, вызванные радиацией). Однако произведения эти, при всей их чудовищности, беспроблемны; речь идет о варьировании темы катастрофы, в данном случае вызванной прошедшей или продолжающейся войной.

3) Особую группу составляют «компьютерократии» — общества, управляемые машинами либо одной электронной супермашиной. Такая машина (например, у Ван Вогта) периодически экзаменует граждан и в соответствии с полученными ими «отметками» оценивает их общественную полезность; впрочем, не во всех таких книгах описана «электрократия» как явление однозначное злое. Это вытекает не из конкретных авторских убеждений касательно общественного строя, а попросту из того, что типичной интригой оказывается поединок с машиной, обычно чрезвычайно наивно мотивированный. Герою так или иначе в конце концов удается машину перехитрить; разумеется, сосредоточение на таком аспекте «электрократии» приводит к невозможности рассматривать ее как достойную исследования проблему. Машина не всегда управляет сама; порой она — либо их сеть — является инструментом власти, абсолютно и диктаторски осуществляемой людьми; такие произведения обычно находятся под сильным влиянием нашумевшего в свое время романа Оруэлла («1984») и более или менее удачно копируют его схему. Вариантом несколько более оптимистичным, но, увы, в то же время инфантильным является «переходная дистопия»: например, в «Восстании в 2100» Хайнлайна Америкой XXI века владеет жреческая каста, что-то вроде вконец коррумпированных и растленных мормонов, и роман повествует о том, как дело доходит до свержения их диктатуры. Однако сколько бы раз такие или иные уродливые формы управления ни уничтожались (в другом романе Соединенными Штатами управляет «COMUS — Communications US» («Транспорт США»), организация, номинально командующая транспортом, de facto же управляющая душами путем всеобщего шпионства, доносов, подслушивания, специальных передач и т. п.), мы ничего не узнаем о том, какой, собственно, будет структура грядущего после возрождения гражданских свобод. Что касается утопий, то они бывают метафизическими, элегическими либо попросту сказочными. Их научная фантастика, как правило, на Земле не помещает; обычно какая-нибудь космическая разведка людей сталкивается с формами идеального бытия «чужих», изображаемого чаще всего как идиллия, реализованная благодаря отказу от технологической фазы развития или уже окончательно через нее переступившая. Но опять же — акция таких произведений концентрируется на демонстрации конфликтов, возникающих между человеческой подлостью и «высшими сообществами Галактики», об устройстве которых точно ничего узнать невозможно, кроме общих фраз вроде той, что это существа, добившиеся духовной власти над материей либо занимающиеся чем-то вроде йоги, окружающие же их условия нарисованы как пасторально-аркадийскими, так и ни о чем не говорящими мазками (например, «Город и звезды» А. Кларка). Так что и социотехнические преисподние научной фантастики, и ее утопические раи одинаково страдают интеллектуальным парезом воображения, творящего их.

С моральных позиций авторам утопий и дистопий ничего предъявить невозможно; увы, правильному этическому рефлексу не приходит на выручку рациональное знание и полное, обладающее необходимым размахом социологическое воображение. Так что такие писатели умеют либо продолжать существующие тенденции и вследствие этого раздувать их до адских размеров (обычно это бывает ад с логической точки зрения вполне прилично построенный), либо одним мановением руки отбрасывать все, на чем стоит и чем питается техническая цивилизация. При таком порядке действия они должны быть последовательно либо Кассандрами, вещающими черное будущее, либо плакальщицами, воздыхающими о канувшем в Лету (мягко патриальхальном) прошлом.

Стало быть, на библиотеке утопической научной фантастики можно поместить слова: «Было хорошо, стало скверно, будет хуже».

Я считаю, что проблему человеческого будущего можно вполне четко определить так: автоматизм прогресса, который гарантировал бы всегда благословенные последствия любой техноэволюции, есть фикция, в отношении этого двух мнений быть не может. Перед человечеством открывается уйма возможных путей: многие из них прямо или кружным путем ведут в преисподние, подобные фантастически нарисованным дистопиям. В приливе пессимизма скажем, что девяносто пять процентов открытых перед нами путей развития не ведут никуда. Но то, чтобы все сто их процентов оканчивались в аду, как цели пути, не укладывается у меня в голове. Правда, мир — не материальная машина для производства гигантских массивов счастья, но он и не механизм сатаны, зловредно и умышленно запрограммированный для того, чтобы люди, мучая людей, не могли из этого жернова кошмаров вырваться ни как жертвы, ни как исполнители. Не должны быть обнесены никаким цензурным запретом крайние секторы творчества — то есть «ангельской утопии» и «сатанинской дистопии». Но пусть они образуют два противоположных края пространства, влекущего к менее односторонним строительным работам. Как назвать тот факт, что единственная утопия последних лет, «Дело совести» Дж. Блиша, рисует общество, живущее в гармонии, однако гармония сия есть творение сатаны, с помощью коего он пытается разум человеческий заморозить и оторвать от Бога? Единственная во всем универсуме научной фантастики техническая социальная утопия, да и та как раз заслуживает, если верить Блишу, отрешения от Космоса! Похоже, уже сама вера в гипотетическую возможность создания не палаческого социостаза в научной фантастике становится подозрительной; проявить хотя бы малейшую надежду на неужасный ход земных проблем — значит показаться неприличным. Я не говорю, что постановки такого сюжета действительно в научной фантастике прекратились, а утверждаю лишь, что, лицезрея кучи написанных произведений, ее можно воспринимать именно так. Мы должны четко разделить две традиционно тяготеющие друг к другу проблемы, прежде чем скажем что-либо о неэсхатологической трактовке темы утопии. А именно: надо отделить этический аспект социологического моделирования от его чисто предметного, то есть конструкторского аспекта. Ибо интеллектуальная немощь, которая одновременно является и творческой немощью воображения, накидывая на себя тогу морального возмущения скверным ходом земных дел, может еще проще прикидываться, будто порицательными или идиллическими картинками она исчерпывает всю проблематику предсказания цивилизационных судеб. Так вот, для того чтобы такой вид обороны свести на нет, необходимо вначале любую этическую оценку творческой работы временно прекратить. То есть не следует сразу ставить вопросы и организовывать мысленные эксперименты в чисто моральном порядке, но просто стать эмпириком-строителем, допускающим конструирование миров в соответствии с полным объемом нашего знания возможных, как обладающих, по крайней мере некой, пусть даже исчезающе малой, вероятностью осуществления. Тогда напрашивается концепция внесения в это тематическое поле методов кибернетического моделирования. Различные типы возникающих межчеловеческих зависимостей, то есть различные типы структур общественного сомножества, когда-либо можно будет исследовать, устанавливая исходные позиции как программу моделируемой социоэволюции, и наблюдать творящиеся в машине процессы самоорганизации, социостатические либо социолитические тенденции, чтобы получить равновесные состояния, искать критические точки социодинамических переходов, отделяющих формацию от формации, многоаспектно анализировать пути движения таких смоделированных обществ, подвергать эти псевдообщественные организмы воздействию различных факторов, нарушающих их равновесие, то есть придумывать несуществующие изобретения и открытия, расследовать результаты их распространения и т. д. Ведь здесь открывается истинный океан возможностей, который сегодня еще представляется чистой фантазией, но только в том смысле, что ни столь мощных компьютеров, ни соответствующих социомоделирующих программ для них у нас под рукой нет, но ни в коем случае не потому, что речь идет об исследованиях, невозможных до скончания века. О шансах такого моделирования я шире писал в окончании русского издания «Суммы технологии» (Москва, изд-во «Мир», 1968), там я пытался эту проблему рассмотреть не только как тему для фантастической литературы, но и как один из разделов могущей возникнуть экспериментальной социологии, оперирующей типично кибернетическими методами воспроизведения очень сложных системных эволюций; сегодня уже тем более можно говорить о таких работах, поскольку в их более раннюю и простую фазу мы теперь как бы вступаем, так как определенные зародыши биоэволюционных процессов ныне уже поддаются машинному моделированию.

Но для научной фантастики как раз чрезвычайно характерно то, что фантазия с таким, то есть рационально-опытным типом подхода к общественным феноменам до сих пор не заглянула в нее. Эта фантастика неоднократно позволяла себе всяческие максимально чудовищные аберрации, всяческие формы ужасающих или необычных экспериментов, а вот испробовать таким же манером те структуры, которые могли бы служить более или менее подходящими планетными обиталищами для людей, как-то не удосужилась. Сказанное тем более удивительно, что в вышеупомянутом генеральном подходе скрывается бесчисленное множество литературных возможностей. Достаточно представить себе, например, две параллельные утопии, в которых каждая судит и оценивает другую в соответствии с собственными стандартами; при этом они не должны быть двумя разновидностями общественного ада, а попросту двумя общественными системами, из которых каждая четко отличается от другой, что тем более a priori правдоподобно, что, как можно сегодня предполагать на основе пока еще элементарных результатов (взятых вне пределов теории решений, в особенности в соответствии с существованием «парадокса Эрроу»), не все ценности, которые мы теоретически охотно поместили бы в идеальное социальное жилище людей, совыполнимы действительно. То есть от одних следует отказываться ради того, чтобы добираться до других. Таким поведением, размещающим модели общества в сфере внеадских, внесадистских экспериментов, мы избегаем замыкания в крайнем и одновременно примитивном манихействе. Не только этическое отвращение, скажем это прямо, заставляет авторов научной фантастики изображать будущее в чудовищном беллетристическим опыте, и не только желание явить нам Кассандровы предостережения и напоминания водит их пером. Здесь действует также и инертность ума, нежелание предпринимать смелые поиски, паралич социологической ориентированности воображения, порождающие в сумме моду считать будущее чистейшим кошмаром, лишенным нечудовищных примесей.

МИФОТВОРЧЕСКОЕ И СОЦИОЛОГИЧЕСКОЕ ВООБРАЖЕНИЕ

Пожалуй, литературное произведение нигде не проявляет неопределенности своего значения так четко, как в утопической тематике. Оно рисует форму человеческого существования, отличную от познаваемой, — с какой целью? Ради показа границ светлых и мрачных грез? Для доказательства их осуществимости или, наоборот, невозможности? Для сведения общественного зла к концентрированной злобности человека? Что это? Reductio ad absurdum[103] или указатель направления? Приговор, содержащийся в предсказании, или же предупреждение? Предсказание, порожденное мифическим вдохновением, или беллетризация рационального плана? Как вы видели, тема утопии может быть еще чем-то иным, а именно предлогом для изложения определенной фантастической философии (Борхес). То есть сама-то тема оказывается совершенно нейтральной, поскольку, войдя в нее, можно двигаться в произвольном направлении. Она не намечает ни конкретных решений, ни свойственных им сутей. Сегодня вся литература оказалась на распутье, так как традиционное «осуждение видимого мира» все же занятие затруднительное. Неуловимость, неинтегрируемость мира, который одновременно изменяется в сотнях мест и не столько творит некую новую форму, сколько сам являет собою непрекращающиеся роды, то есть цепь метаморфоз, порождающих поколения следующих, независимость этого мира — мысли как следствие быстроизменяемости, превратившей устойчивое и неподвижное существование в бурлящее, полное порогов течение — все это подталкивает творчество в сторону мифов, расцвеченных лозунгами универсальной неизменности. Но мифы как средство освоения непонятного свою роль уже отыграли. Не случайно же писательство, возникающее в результате опыта, художественно не исследованного, тяготеет к реализму воспроизведения. Что могли бы мы узнать о существовании американских негров, если б чернокожие писатели распинали на скелетах мифов и мифами же излагали это существование? То, что Райт или Болдуин — реалисты, соответствует нуждам творчества, которое, прежде чем излагать тему в соответствии с принципами какой-то метаэмпирической поэтики, вначале обозначит ее. И эвтопическое и дистопическое мышление есть работа воображения, которое еще не достигло в эвтопии уровня рационального знания либо (в дистопии) драматически или насмешливо отрицает возможность достигнуть такого знания. Примем на минуту, что задача идеального регулирования человечества — проблема в техническом смысле инструментальная, то есть что дело тут в конструировании — а точнее, в переконструировании — машины, которая исторически сама себя построила; чем же в таком случае будет утопия? Практически почти у всех реализованных сегодня техник были предшествовавшие им свои, именно утопические предсказания. Утопической была мысль о космонавтике как полетах на кораблях или на воздушном шаре на Луну; об аэронавтике как использовании птичьих крыльев; об «ядерной химии» — преобразовании элементов, как открытии философского камня; о лечении психических больных трепанацией черепа с тем, чтобы через отверстие мог вылететь злой дух; о человекоподобном автомате как о гомункулусе из пробирки.

Есть две причины, не позволяющие социологии, превращенной литературной фантазией в свою высшую стадию — теорию строения и регулирования обществ, — легко перенестись с поля утопических решений на поле эмпирических действий. Чтобы овладеть произвольной областью материальных явлений, необходимо располагать, во-первых, информацией о них, во-вторых, кадрами специалистов и, в-третьих, инвестиционными средствами. Но это касается только внеобщественных факторов, поскольку для гармонической регулировки человечества мало иметь теорию, специалистов и инструменты, надо еще — и первым логические выводы из понимания этого сделал Маркс — найти крупный «пласт» общества, достаточно действенный и сильный, чтобы сделать это. Ибо в принципе возможно единодушие аксиометров[104] по отношению к любой технике: они в конце концов согласятся с тем, что одни ее произведения наверняка лучше всех других; однако нет и быть не может аксиологического согласия в отношении регулирования и реконструированния общества. Утопична сама мысль, будто возможно смастерить такой проект, у которого были бы только одни сторонники. Вторая причина — это сложность совершенно иного, познавательного характера. Различие между обычной и общественной архитектурой можно проиллюстрировать так: строитель здания занимается проектированием, учитывающим свойства строительного материала, но не заботится о том, будет ли этому материалу «удобно», как элементу возведенной конструкции. Характеристики строительного материала интересуют его постольку, поскольку они определяют целостные свойства строения. Но мы не считаем, что судьбу кирпича можно сравнивать с человеческой, в то же время знаем, что сопротивляемость человеческого материала велика и пределы его пластичности — как подчиненности конструктивному интегралу — лежат значительно дальше, нежели проблемы его субъективного удобства. Потому что из несчастливых людей можно построить изумительное по могуществу государство. Но где она, математика счастья и несчастья, формулы которой позволяют алгоритмически, то есть самостоятельно, перечеркнуть все проекты, не выполняющие условий нормальной физики? И даже если б такая фелицитологическая математика существовала, где она — теория динамичного управления, которая переводит данное состояние в желаемое путем такой цепи переходов, что все они не только переносимы, но и сами в себе содержат «фелицитологические» ценности, дающие немедленный результат? И где тот вид строительного материала, на котором допустимо проделывать рискованные и сомнительные по результатам эксперименты? Да и вообще, возможна ли лишь одна ультимативная теория социорегулирования и социодинамики, за которой уже не следуют другие? Не обстоит ли с этим дело так же, как с теорией архитектуры, и теорией полета, и теорией энергетики, и вообще любой инструментальной теорией, то есть можно ли считать, что их последовательные диахронические фразы представляют собою шаги совершенствований, осуществляющихся постепенно? Познавательное усилие должно в любом случае быть направлено на извлечение универсума социоархитектурной проблематики из царства мифов, ибо оно является владением снов, то есть временного бегства от реальности. Правда, общественная утопия, как и антиутопия, есть продукт реальных потребностей («антипотребностей», когда он представляет собою дистопию), но излагаемых в упрощении, не заботящемся о возможности реального воплощения. Элементы мифической мысли так же пригодны для строительства лучших миров, как воск и птичьи перья для полета. И как никогда Дедал с Икаром не взмывали в воздух, так никогда не было ни Золотого Века и Рая на Земле, ни Счастливых островов или иных Совершенств, которые фатальным образом подгнили и развалились.

Чтобы еще раз воспользоваться уже приведенным примером: в «довоздушношаровые» времена человеческие мечты о полете еще сосредоточивались на той летающей форме, которая все время была у них перед глазами; а поскольку направление, ведущее вверх, казалось особо привлекательным, постольку скрещивание птицы с человеком, дающее в результате ангела, было первым продуктом аэродинамически направленного воображения. В различные времена изредка появлялись люди, хотевшие летать на крыльях, которые они подглядели у птиц. И всегда с одинаково фатальным результатом, когда пытались спланировать на них с высоты. Стало быть, с одной стороны, держалась принципиально нереализуемая идея — свободно летающего человека, а с другой — память о реально оканчивающихся смертью падениях, завершавших такие опыты. Реализовать полеты между этими крайностями было невозможно: и до сих пор даже колеоптеры (машины, летающие благодаря колебанию крыльев) не вышли из экспериментальной стадии работ. Так вот утопия в социологическом плане соответствует мечтам о птичьем полете, антиутопия же — картина падения, которым должен неизбежно окончиться такого рода эксперимент. До тех пор, пока мы рассматриваем проблематику усовершенствования общественной структуры в категориях утопии и антиутопии, мы остаемся узниками понятий, абсолютно неадекватных по отношению к этой задаче. И как ни потей, от исследования стеарина, воска, птичьих перьев и крыльев ни к проектированию, ни к постройке самолетов не перейти, так же как от карабканья на деревьях нет перехода к космическим полетам. Надо спуститься на землю и заняться теорией полета. Не иными, а еще более сложными представляются вопросы, относящиеся к теоретической и экспериментальной социологии. Но ни утописты, ни антиутописты этого не понимают. Что б мы сказали о такой научной фантастике, которая стала бы уверять, что люди летать будут, но только если вес их тела уменьшить в десять раз, да к тому же дождаться, пока оно покроется перьями, конечности превратятся в крылья, а из крестца проклюнется хвост с рулевыми перьями. Но именно так поступает научная фантастика в социологическом плане, когда малюет пасторальные и идиллические утопии. Таким авторам, как Клиффорд Саймак или Рэй Брэдбери, идеалом видится общество, раскинувшееся средь весей и лугов, открытое, деурбанизованное, с ленивым и медленным течением веками не изменяющейся вегетации. Заменяя разум эстетической чуткостью, они рисуют свои пастельные Аркадии, вообще, похоже, не задумываясь над тем, что сначала надо было бы какому-нибудь катастрофическому катаклизму с потенциалом атомной войны уничтожить девять десятых человечества, прежде чем пейзанско-пастушеские методы производства смогут оказаться способными поддерживать быт оставшихся в живых людей. В пасторальках Саймака люди попросту «покидают города», которые у них уже словно кость в горле торчат. Такое решение напоминает прогрессивный поход в лес на четвереньках. У Брэдбери при его грезах речь также идет о сказках, у которых нет ничего общего с научной фантазией.

С антиутопией дело обстоит иначе: тут уж нечего экономить на уточнениях. Антиутопией следует назвать только произведения оруэлловского типа, изображающие извращения и вырождения общественного совершенствования, у которого была скверная или лживо реализованная программа. В то же время не очень ловко называть антиутопией изображение фашистских империй, поскольку в их доктринальном обосновании, как правило, не идет речь об осчастливливании человечества, а совсем даже наоборот, они предполагают его абсолютное подчинение расе господ или другой форме правящей элиты. Однако на практике это различить сложно, поскольку авторы дистопий, завороженные черным богатством преисподней, которую они готовят нам на Земле, меньше интересуются центральными причинными и социологическими проблемами (то есть не спрашивают и обычно не отвечают на вопрос: каким образом данная форма антигуманистического устройства возникла, кому выгодно ее сохранить, почему она невероятно — как авторы пытаются показать — устойчива и т. п.).