9. Оптимизм

Возможности, которые несёт в себе будущее, бесконечны. Когда я говорю, что «наш долг — оставаться оптимистами», я имею в виду не только открытость будущего, но также и то, что каждый из нас вносит в него свой вклад, что бы мы ни делали: мы все в ответе за то, что ждёт нас в будущем. Таким образом, наш долг — не пророчить беду, а, наоборот, бороться за лучший мир.

Карл Поппер, 1994[52]

Мартин Рис подозревает, что цивилизации повезло пережить двадцатый век. Ведь на протяжении холодной войны всегда оставалась возможность начала ещё одной мировой, и на этот раз с применением водородных бомб, в результате чего цивилизация была бы разрушена. Эта опасность, по-видимому, миновала, но в своей книге «Наше последнее столетие» (Our Final Century), опубликованной в 2003 году, Рис приходит к тревожному выводу, что сейчас шансы цивилизации пережить двадцать первое столетие составляют всего 50 %.

И вновь это обусловлено опасностью, что вновь созданное знание приведёт к катастрофическим последствиям. Например, по мнению Риса, оружие уничтожения цивилизации, в особенности биологическое, вполне вероятно вскоре станет настолько простым в изготовлении, что невозможно будет помешать обзавестись им террористическим организациям или даже отдельным недоброжелателям. Он также опасается, что случайные катастрофы, вроде утечки из лаборатории генетически модифицированных организмов, могут вызвать пандемию неизлечимой болезни. Разумные роботы и нанотехнологии (инженерное искусство на атомном уровне), пишет он, «могут в долгосрочной перспективе оказаться ещё более серьёзной угрозой». И «нельзя исключить, что физика тоже может оказаться опасной». Например, высказывалось предположение, что своей работой ускорители элементарных частиц, в которых на короткое время создаются условия в некоторых аспектах более экстремальные, чем что бы то ни было со времён Большого взрыва, могут дестабилизировать сам космический вакуум и разрушить всю нашу Вселенную.

Как отмечает Рис, для его выводов необязательно, чтобы хотя бы одна из этих катастроф имела высокую вероятность, поскольку достаточно однократного невезения, и такому риску мы вновь и вновь подвергаемся каждый раз, когда в какой-нибудь из областей случается прогресс. Рис сравнивает эту ситуацию с русской рулеткой.

Но между человеческой природой и русской рулеткой есть существенная разница: вероятность выиграть в русскую рулетку не зависит от мыслей и действий игрока. В рамках её правил это исключительно игра случая. Будущее же цивилизации, напротив, целиком зависит от наших мыслей и действий. Если цивилизация падёт, то это случится не само по себе, а будет результатом тех выборов, которые совершают люди. Если цивилизация выживет, то потому, что людям удалось решить проблему выживания, и это тоже произойдёт не по воле случая.

И будущее цивилизации, и результат игры в русскую рулетку непредсказуемы, но в разных смыслах и по совершенно различным причинам. Русская рулетка — это просто игра случая. Хотя нельзя предсказать её исход, мы знаем его возможные варианты и вероятность каждого из них при условии, что соблюдаются правила игры. Будущее цивилизации для нас непознаваемо, потому что то знание, которое его определит, ещё только предстоит создать. А значит, не известны и возможные исходы, не говоря уже об их вероятностях.

Развитие знания повлиять на этот факт не может. Напротив, оно только подкрепляет его: возможности научных теорий по предсказанию будущего зависят от сферы применимости их объяснений, но нет такого объяснения, которое могло бы предугадать содержание и влияние идей, которые придут им на смену, или эффект от других идей, о которых никто ещё даже не задумывался. Так же, как никто в 1900 году не мог предвидеть последствия инноваций, появившихся в наступающем двадцатом веке, включая совершенно новые области, такие как ядерная физика, информатика и биотехнологии, так и наше собственное будущее будет формироваться за счёт знаний, которых у нас ещё нет. Мы даже не можем по большей части предсказать, с какими проблемами столкнёмся и какими возможностями будем обладать для их решения, не говоря уже о самих решениях, попытках решения и их влиянии на происходящее. Нельзя сказать, что люди в 1900 году считали Интернет или ядерную энергию чем-то невероятным: они просто о таком не задумывались.

Никакое разумное объяснение не может предсказать исход или вероятность исхода явления, развитие которого будет сильно зависит от создания новых знаний. Это фундаментальное ограничение силы научных предсказаний, и при планировании будущего жизненно важно это признавать. Вслед за Поппером я буду использовать термин предсказание для выводов о будущих событиях, которые следуют из разумных объяснений, и термин пророчество для обозначения любых претензий на знание того, что ещё непознаваемо. Попытки познать непознанное неумолимо ведут к ошибкам и самообману. Среди прочего так появляется склонность к пессимизму. Например, в 1894 году физик Альберт Майкельсон сделал следующее пророчество о будущем физики:

Все самые важные фундаментальные законы и факты физической науки уже открыты и прочно утвердились; вероятность того, что их когда-нибудь в результате новых открытий сменят другие законы и факты чрезвычайно мала… В будущем нам следует ожидать новых открытий лишь в шестом знаке после запятой[53].

Альберт Майкельсон, из речи на церемонии открытия физической лаборатории Райерсона в Чикагском университете в 1894 году

Чем же руководствовался Майкельсон, когда говорил, что «чрезвычайно мала» вероятность того, что известные ему основания физики когда-либо изменятся? Он пророчествовал будущее. Но как? Исходя из наилучших существовавших на тот момент знаний. Но это была физика образца 1894 года! Несмотря на всю её силу и точность в бесчисленных применениях, она не позволяла предсказать содержание теорий, которые за ней последуют. Она плохо подходила даже для того, чтобы вообразить изменения, которые придут с релятивизмом и квантовой теорией — вот почему физики, которым это удалось, получали Нобелевские премии. Майкельсон не включил бы идею расширения Вселенной, или существования параллельных вселенных, или отказ от понятия силы тяжести в список возможных открытий, вероятность которых «чрезвычайно мала». Такое ему даже в голову не приходило.

За сто лет до этого математик Жозеф-Луи Лагранж отметил, что Исаак Ньютон был не только величайшим гением всех времён, но ему ещё и повезло больше всех, ведь «устройство мира можно открыть лишь однажды». Лагранж так и не узнал, что некоторые из его собственных работ, которые он считал простым переложением ньютоновских на более элегантный математический язык, стали шагом к замещению ньютоновской «системы мира». Майкельсон же дожил до ряда открытий, благодаря которым была отвергнута физическая картина мира образца 1894 года, а с ними и его собственное пророчество.

Как и Лагранж, Майкельсон, сам того не осознавая, внёс вклад в развитие новой системы, в данном случае посредством экспериментального результата. В 1887 году он вместе со своим коллегой Эдвардом Морли наблюдал, что скорость света относительно наблюдателя остаётся постоянной, когда сам наблюдатель движется. Этот поразительно контринтуитивный факт позднее стал краеугольным камнем специальной теории относительности Эйнштейна. Но Майкельсон и Морли не осознавали всё значение того, что они наблюдали. Наблюдения нагружены теорией. Когда эксперимент даёт странный результат, у нас нет способа предсказать, будет ли он в итоге объяснён путём исправления какого-то незначительного парохиального предположения или путём переворота в науке в целом. Это можно будет понять лишь после того, как мы увидим всё в свете нового объяснения. До того у нас нет иного выбора, кроме как видеть мир через призму имеющихся лучших объяснений, которые включают и текущие заблуждения. Из-за этого наша интуиция искажается. И среди прочего это мешает нам представлять себе крупные изменения.

Как следует готовиться к будущим событиям, когда факторы, их определяющие, непознаваемы? И возможно ли это? С учётом того, что некоторые из этих факторов лежат за рамками научного предсказания, каков верный философский подход к неизвестному будущему? Как рационально подходить к непостижимому, к немыслимому? Об этом пойдёт речь в данной главе.

Термины «оптимизм» и «пессимизм» всегда относились к непознаваемому, но изначально они не относились главным образом к будущему, в отличие от современного понимания. Изначально «оптимизм» представлял собой учение о том, что мир — прошлое, настоящее, будущее — хорош настолько, насколько это возможно. Этот термин впервые был применён как характеристика довода Лейбница (1646–1716) о том, что Бог, будучи «совершенным», не мог создать что-либо худшее, чем «лучший из возможных миров». Лейбниц полагал, что эта идея решает «проблему зла», о которой я говорил в главе 4: он предположил, что всё явное зло в мире перевешивается хорошими последствиями, настолько далёкими, что мы о них ещё не знаем. Аналогично, все, несомненно, хорошие события, которые не происходят, включая все улучшения, которых людям не удалось достичь, — не случаются, потому что у них были бы плохие последствия, которые перевесили бы хорошие.

Поскольку последствия определяются законами физики, значительная часть утверждения Лейбница должна заключаться в том, что законы физики — тоже наилучшие из возможных. Альтернативные законы, при которых упростилось бы достижение научного прогресса, или были бы исключены болезни, или хотя бы одна болезнь стала немного менее неприятной — короче говоря, любая альтернатива, которая показалась бы улучшением по сравнению с реальной историей со всеми её эпидемиями, пытками, тираниями, стихийными бедствиями, — на самом деле, согласно Лейбницу, были бы в целом хуже.

Эта теория представляет собой особенно неразумное объяснение. С помощью этого метода можно объяснить, что любая наблюдаемая последовательность событий «лучшая»; но Лейбниц мог точно так же заявить, что мы живём в худшем из возможных миров и что каждое хорошее событие необходимо, чтобы предотвратить что-то более хорошее. И в самом деле, некоторые философы, например Артур Шопенгауэр, как раз это и утверждали. Их позиция называется философским «пессимизмом». Или же можно было бы заявить, что мир — это среднее между лучшим из возможного и худшим из возможного, и так далее. Нужно отметить, что, несмотря на свои поверхностные различия, у всех этих теорий есть одно важное сходство: если бы любая из них оказалась верной, у разумного мышления практически не было бы возможности находить новые объяснения. Ведь поскольку мы всегда можем представить себе положение дел, которое кажется лучшим, чем наблюдаемое, мы всегда будем ошибаться в том, что оно действительно лучше, независимо от того, насколько хороши наши объяснения. Поэтому в таком мире верное объяснение событий невозможно будет даже вообразить. Например, в «оптимистичном» мире Лейбница причина неудачи любой попытки решить проблему — в том, что нам помешал невообразимо обширный интеллект, который решил, что потерпеть неудачу для нас будет лучше. И, что ещё хуже, каждый раз, когда кто-то отвергает здравый смысл и предпочитает полагаться на неразумные объяснения или ошибочные логические выводы — или даже имеет откровенно дурные намерения, — он в любом случае приведёт в целом к лучшему результату, чем самое рациональное и благожелательное мышление. Это не описывает объяснимый мир. И для нас, его обитателей, в этом не было ничего хорошего. Как первоначальный «оптимизм», так и первоначальный «пессимизм» близки к чистому пессимизму в том виде, в котором я его определю.

Часто говорят: «Оптимист считает, что стакан наполовину полон, а пессимист — что он наполовину пуст». Но мои рассуждения с этим тоже никак не связаны, потому что такие высказывания — предмет не философии, а психологии, это скорее раскрученная идея, чем высказывание по существу. Эти термины могут также относиться к настроению, например жизнерадостности или депрессии, но опять-таки настроение не предопределяет никакой позиции в отношении будущего: политический деятель Уинстон Черчилль страдал глубокой депрессией, но его взгляд на будущее цивилизации и его особые ожидания как лидера военного времени были необычайно позитивны. Экономист Томас Мальтус, известный прорицатель катастроф (о нём подробнее ниже), напротив, как говорят, был безмятежен и доволен жизнью, и за его обеденным столом часто раздавались взрывы хохота.

Слепой оптимизм — это установка на будущее. Он заключается в том, что человек действует так, будто знает, что плохого не случится. Противоположный подход, слепой пессимизм, часто называемый принципом предосторожности, стремится держать беду на расстоянии, избегая всего неизвестного ради безопасности. Никто всерьёз не пропагандирует ни то, ни другое как универсальную линию поведения, но посылки и доводы у этих течений мысли схожие, и часто они просачиваются в планы людей.

Слепой оптимизм также называют «самонадеянностью» или «безрассудством». Часто, возможно незаслуженно, в качестве примера приводят заявление создателей «Титаника» о том, что их лайнер «практически непотопляем». Самое большое судно того времени затонуло во время своего первого плавания в 1912 году. Конструкция «Титаника» должна была выдержать все мыслимые бедствия, но его столкновение с айсбергом произошло совершенно непредвиденным образом. Слепой пессимист утверждает существование неустранимой асимметрии между хорошими и плохими последствиями: удачное первое плавание, возможно, не принесёт столько хорошего, сколько плохого принесёт неудачное. Как указывает Рис, одно-единственное катастрофическое последствие полезной во всех прочих отношениях инновации может навсегда поставить точку в развитии человечества. Таким образом, придерживаться слепого пессимизма при построении океанских лайнеров — значит держаться существующих конструкций и не пытаться побить рекорды.

Но и слепой пессимизм — это слепая оптимистическая доктрина. Он предполагает, что непредвиденные катастрофические последствия также не могут вытекать и из существующих знаний (или, напротив, из существующего невежества). Не все крушения случались с кораблями, идущими на рекорд по тем или иным параметрам. Не все непредвиденные физические катастрофы обязательно должны происходить в результате физических экспериментов или применения новых технологий. Но одно мы знаем наверняка: чтобы защититься от любых бедствий, предвиденных или нет, и чтобы восстановиться после них, требуются знания, а их нужно создать. Вред, который может нанести любая инновация, не нарушающая рост знаний, всегда конечен, а польза может быть неограниченна. Если бы никто никогда не нарушал принцип предосторожности, не было бы и существующих конструкций кораблей, которых следует придерживаться, и рекордов, которые лучше не побивать.

Пессимизм должен противостоять этому аргументу, иначе он не будет хоть сколько-то убедительным, и поэтому на протяжении истории в пессимистических теориях неизменно воспроизводилась тема о том, что исключительно опасный момент неминуем. В «Нашем последнем столетии» утверждается, что период с середины двадцатого века был первым, в котором технологиям стало под силу уничтожить цивилизацию. Но это не так. Многие цивилизации в истории человечества пали от огня и меча — технологий весьма простых. На самом деле из всех когда-либо существовавших цивилизаций подавляющее большинство погибло — одни по злой воле, другие в результате чумы или стихийного бедствия. Практически все они могли избежать соответствующих катастроф, будь у них чуть больше знаний, например, если бы они располагали более совершенными сельскохозяйственными или военными технологиями, если бы они лучше соблюдали гигиену, если их бы политическое и экономическое устройство было эффективнее. Лишь немногие, если таковые были вообще, могли бы спастись за счёт более осторожного отношения к инновациям. На самом же деле большинство погибших цивилизаций рьяно следовали принципу предосторожности.

В более общем смысле, им не хватало определённой комбинации абстрактных знаний и знаний, заключённых в технологических артефактах, а именно достаточного благосостояния. Я попробую определить это непарохиальным образом как совокупность физических преобразований, которые они способны были осуществлять.

Примером линии поведения в рамках слепого пессимизма могут быть попытки сделать нашу планету как можно менее приметной в Галактике из-за страха контакта с внеземными цивилизациями. Не так давно в своей телепрограмме «Во Вселенную» (Into the Universe) Стивен Хокинг рекомендовал поступить именно так. Вот его доводы: «Если [инопланетяне] когда-либо и посетят нас, то результат будет во многом таким же, как при первой высадке Христофора Колумба на берегах Америки, а это не очень хорошо обернулось для коренных американцев». В космосе могут обитать кочующие цивилизации, предупредил он, которые отнимут у Земли её ресурсы, или цивилизации империалистические, которые сделают её своей колонией. Писатель-фантаст Грег Бир[54] написал несколько захватывающих романов, основанных на допущении, что в Галактике полно цивилизаций, которые являются либо хищниками, либо жертвами, причём и те и другие прячутся. Это могло бы разрешить парадокс Ферми, но не годится в качестве серьёзного объяснения по одной простой причине: согласно этому допущению цивилизации должны убедить себя в существовании цивилизаций-хищников и полностью перестроиться, чтобы спрятаться от них, ещё до того, как они замечены — то есть, скажем, до изобретения радио.

В предложении Хокинга также не учитываются различные опасности, которые возникнут, если мы скроем своё существование от Галактики. Например, нас могут нечаянно уничтожить благожелательно настроенные цивилизации, отправившие роботов в нашу Солнечную систему, чтобы, например, провести разведку на необитаемой, по их мнению, планете. Помимо классического порока слепого пессимизма, здесь есть и другие заблуждения. Одно из них — представление о Земле, как о космическом корабле, но в более широком масштабе: допущение, что прогресс в гипотетической цивилизации-хищнике лимитируется сырьём, а не знаниями. Что им может быть нужно от нас? Золото? Нефть? А может, вода с нашей планеты? Нет, конечно, ведь любая цивилизация, способная добраться до нас или переправить полезные ископаемые к себе на галактические расстояния, уже должна знать дешёвые способы трансмутации, а значит, ей нет дела до химического состава имеющихся у неё запасов. Таким образом, по сути, единственный ресурс в нашей Солнечной системе, который можно было бы использовать, — огромная масса вещества в нашем Солнце. Но оно есть в любой звезде. Возможно, они хотят собрать сразу много звёзд и устроить гигантскую чёрную дыру, как часть некоего колоссального инженерного проекта. Но в таком случае эта цивилизация спокойно сможет пройти мимо обитаемых систем (которых, как можно предполагать, незначительное меньшинство, в противном случае прятаться нам всё равно бесполезно); станут ли они просто так уничтожать миллиарды людей? Или мы для них — всё равно что насекомые? Вполне возможно, если забыть, что существовать может только один тип субъектов: универсальные объяснители и конструкторы. Думать, что могут существовать существа, которые относятся к нам, как мы к животным, — сродни вере в сверхъестественное.

Более того, есть только один способ осуществления прогресса: выдвижение гипотез и их критика. И единственная система моральных ценностей, допускающая устойчивый прогресс, — объективные ценности, которые начали открывать в эпоху Просвещения. Нет сомнений в том, что моральные принципы инопланетян отличаются от наших; но не потому, что они напоминают принципы конкистадоров. И вряд ли нам стоит серьёзно опасаться культурного шока от встречи с передовой цивилизацией: они будут знать, как обучать своих собственных детей (или искусственный интеллект), так что смогут обучить и нас, в частности, тому, как пользоваться их компьютерами.

Следующее заблуждение — аналогия, которую Хокинг проводит между нашей цивилизацией и цивилизациями эпохи до Просвещения: как я объясню в главе 15, между этими двумя типами цивилизаций есть качественная разница. Для цивилизаций после Просвещения культурный шок не должен представлять опасности.

Если посмотреть на погибшие цивилизации прошлого, то можно увидеть, что они были настолько бедны, обладали столь ничтожными технологиями, а их объяснения устройства мира были настолько отрывочны и полны заблуждений, что для них проявлять осторожность по отношению к инновациям и прогрессу было всё равно что упрямо считать, будто, завязав глаза, можно спокойно лавировать среди рифов. Пессимисты полагают, что то состояние, в котором наша собственная цивилизация пребывает сейчас, — исключение из этой картины. Но что говорит об этом утверждении принцип предосторожности? Можем ли мы быть уверены, что наши современные знания в свою очередь не искажены опасными пробелами и заблуждениями? Что наше нынешнее достояние не окажется до жалости неадекватным для столкновения с непредвиденными проблемами? Поскольку мы не можем быть уверены в этом, то не требует ли принцип предосторожности придерживаться линии поведения, которая всегда оказывалась благотворной в прошлом, то есть новаторства, а в крайних случаях даже слепого оптимизма в том, что касается пользы нового знания?

Также в случае нашей цивилизации принцип предосторожности исключает сам себя. Поскольку наша цивилизация не следовала ему, переход к нему привёл бы к обузданию идущего полным ходом технологического прогресса. А подобное изменение никогда раньше не приводило к успеху. Таким образом, тот, кто придерживается слепого пессимизма, должен по принципиальным соображениям возражать против этого.

Может показаться, что здесь нарушается логика, но это не так. Причина этих парадоксов и параллелей между слепым оптимизмом и слепым пессимизмом в том, что эти два подхода очень похожи на уровне объяснения. Оба они пророческие: оба претендуют на знание непознаваемых вещей о будущем знании. И поскольку в любой момент наше наилучшее знание содержит как истину, так и заблуждения, пессимистические пророчества о любом одном его аспекте всегда совпадают с оптимистическими пророчествами о другом. Например, в самых страшных своих опасениях Рис исходит из беспрецедентно быстрого создания беспрецедентно мощных технологий, таких как биологическое оружие, способное уничтожить цивилизацию.

Если Рис прав, говоря, что двадцать первый век исключительно опасен, и если цивилизация всё же переживёт его, то опасности удастся избежать лишь чудом. В книге «Наше последнее столетие» упоминается ещё только один пример такого спасения, а именно холодная война, так что получится уже два чудесных спасения подряд. Однако при таком подходе следует заключить, что цивилизация чудом избежала гибели и ранее, во время Второй мировой войны. Например, нацистская Германия была близка к тому, чтобы создать ядерное оружие; Японской империи удалось создать оружие на основе бубонной чумы и испытать его в Китае с сокрушительным эффектом, и она планировала применить его против Соединённых Штатов. Многие боялись, что победа держав «Оси»[55], даже одержанная традиционными средствами, может погубить цивилизацию. Черчилль предупреждал о «новых тёмных веках, которые под светом извращённой науки станут ещё страшнее и, возможно, простоят ещё дольше», хотя, будучи оптимистом, он и старался предотвратить это. С другой стороны, в 1942 году австрийский писатель Стефан Цвейг с женой покончили жизнь самоубийством, будучи в полной безопасности в нейтральной Бразилии, потому что считали, что цивилизация обречена.

Итак, мы насчитали уже три чудесных спасения подряд. А не было ли ещё одного до них? В 1798 году Мальтус в своём авторитетном труде «Опыт о законе народонаселения» высказал мысль, что в девятнадцатом веке прогрессу в человеческом обществе непременно будет положен конец. Он подсчитал, что экспоненциальный рост населения, который происходил в то время вследствие различных аспектов технологического и экономического развития, приближается к пределу возможностей планеты производить пищу. И это не было случайной неприятностью. Мальтус считал, что открыл закон природы, касающийся населения и ресурсов. С одной стороны, чистый прирост населения в каждом поколении пропорционален текущей численности населения, так что население увеличивается экспоненциально (или «в геометрической прогрессии», как он говорил). Однако, с другой стороны, когда растёт производство продуктов питания — например, в результате обработки ранее непродуктивных земель, — прирост получается такой же, как если бы эта инновация случилась в любое другое время. Он не пропорционален численности населения в данный момент. Мальтус называл это (что характерно) приростом «в арифметической прогрессии» и утверждал: «Прирост населения, если его не сдерживать, происходит в геометрической прогрессии. Пропитание же увеличивается только в арифметической. Даже поверхностное знакомство с арифметикой показывает, насколько необъятно первое по сравнению со вторым». Он сделал вывод, что относительное благосостояние человечества в его время — явление временное и что он живёт в исключительно опасный момент истории. В долгосрочной перспективе состояние человечества должно быть равновесием между, с одной стороны, тенденцией населения к увеличению, а с другой — голодом, болезнями, убийствами и войнами — как всё и происходит в биосфере.

И действительно, на протяжении девятнадцатого века взрыв численности населения происходил во многом так, как и предсказывал Мальтус. Но предвиденный им конец прогресса в человеческом обществе не случился, отчасти потому, что производство пищевых ресурсов росло ещё быстрее, чем население. А затем, в двадцатом веке, и то и другое увеличивалось ещё быстрее.

Мальтус весьма точно предсказал одно, но совершенно промахнулся со вторым. Почему? Из-за систематического уклона в сторону пессимизма, который свойственен пророчеству. В 1798 году грядущий рост численности населения был более предсказуем, чем ещё больший рост объёмов пищевых ресурсов, но не потому, что его вероятность была во всех смыслах выше, а просто потому, что он меньше зависел от создания знаний. Не учитывая эту структурную разницу между двумя рассматриваемыми им явлениями, Мальтус скатился от обоснованной догадки к слепому пророчеству. Как и многие из его современников, он ошибочно полагал, что открыл объективную асимметрию между тем, что сам называл «мощью населения» и «мощью производства». Но это была парохиальная ошибка, такая же, какую совершили Майкельсон и Лагранж. Все они думали, что делают хладнокровные прогнозы на основе наилучшего доступного им знания. В действительности же они заблуждались из-за неустранимой особенности человеческой природы, состоящей в том, что мы никогда не знаем, что ещё нам предстоит открыть.

Ни Мальтус, ни Рис не собирались пророчествовать. Они предупреждали, что если мы не решим со временем определённые проблемы, то будем обречены. Но так было и будет всегда. Проблемы неизбежны. Как я говорил, многие цивилизации исчезли с лица Земли. Ещё до появления цивилизации все наши близкородственные виды, как, например, неандертальцы, вымерли из-за трудностей, с которыми вполне могли бы справиться, если бы знали, как. Согласно генетическим исследованиям, около 70 000 лет назад и наш вид был близок к вымиранию: тогда в результате неизвестной катастрофы общая численность людей сократилась до нескольких тысяч. Попадание в эти и другие подобные катастрофы могло восприниматься жертвами чем-то вроде принуждения играть в русскую рулетку. Другими словами, им наверняка казалось, что никакими усилиями (кроме, быть может, более усердного обращения к богам за помощью) им не повернуть ситуацию в свою пользу. Но это была парохиальная ошибка. Цивилизации голодали задолго до Мальтуса от того, что они считали «стихийным бедствием» в виде засухи или неурожая. А на самом деле — из-за того, что мы назвали бы плохими методами ирригации и земледелия, другими словами, из-за недостатка знаний.

До того как наши предки научились получать огонь искусственным путём (и неоднократно после этого), людям приходилось умирать непосредственно от воздействия источников огня, который должен был спасать им жизнь, потому что не умели с ним обращаться. Говоря парохиально, их убивала погода, но в более глубоком смысле — отсутствие знаний. Многие из тех сотен миллионов, кто на протяжении всей истории умер от холеры, наверняка лежали в двух шагах от очагов, на которых можно было кипятить питьевую воду и тем самым спастись; но опять же они об этом не знали. В достаточно общем смысле, различие между «стихийным» бедствием и бедствием, случившимся по невежеству, является парохиальным. Если перенестись в момент перед любым из стихийных бедствий, которые, как говорится, «просто случились» или уготованы нам богами, то можно увидеть множество вариантов спасения, которыми пострадавшие не смогли воспользоваться, а иногда и просто не создали их. Все эти варианты складываются в одну всеобъемлющую возможность, которую они не смогли воплотить, — это формирование научной и технологической цивилизации, подобной нашей. Это традиции критики. Это Просвещение.

Если бы в любой момент истории человечества до начала двадцать первого века возникла угроза столкновения Земли с летящим к ней астероидом диаметром километр, то от удара погибла бы как минимум значительная часть всего населения. В этом, как и во многих других отношениях, мы живём в эпоху беспрецедентной безопасности: двадцать первый век — это первая эпоха, когда мы знаем, как защититься от подобных ударов, которые происходят примерно раз в 250 000 лет[56]. Может показаться, что это слишком редко, чтобы беспокоиться, но ведь тут вопрос случая. Вероятность такого столкновения, равная 1 на 250 000, означает, что в любой заданный год среднестатистический человек на Земле имеет гораздо больше шансов умереть от удара астероида, чем погибнуть в авиакатастрофе. И следующий такой объект уже в пути, он движется к нам, и ничто, кроме человеческих знаний, его не остановит. Цивилизация уязвима и ещё для нескольких типов катастроф с похожим уровнем риска. Например, ледниковые периоды случаются чаще, чем падение крупных астероидов, а «малые ледниковые периоды» намного более чаще, причём они, как полагают некоторые климатологи, могут «предупредить» о себе всего за несколько лет до начала. Извержение «супервулкана», вроде того, что затаился в Йеллоустонском национальном парке, может затмить солнце сразу и на много лет. Если такое случится завтра, наш вид сможет выжить, выращивая пищу с помощью искусственного света, и цивилизация может восстановиться. Но многие погибнут, а страдания выживших будут так велики, что подобные события заслуживают по крайней мере таких же усилий по их предотвращению, как и полное вымирание. Мы не знаем вероятности самопроизвольного возникновения эпидемии неизлечимой болезни, но можем догадаться, что она неприемлемо высока, поскольку такие пандемии, как Чёрная смерть, обрушившаяся на Европу в четырнадцатом веке, уже показали нам, что может происходить в масштабах столетий. Сейчас, оказавшись перед лицом подобной катастрофы, мы по крайней мере имеем шанс вовремя создать знания, необходимые для выживания.

И этот шанс у нас есть, потому что мы умеем решать проблемы. А они неизбежны. Мы всегда будем ломать голову над тем, как планировать непознаваемое будущее. И никогда не сможем позволить себе тихо сидеть и надеяться на лучшее. Даже если наша цивилизация выдвинется в космос, чтобы перестраховаться, как настойчиво советуют Рис и Хокинг, мы всё равно можем быть уничтожены близким по галактическим меркам гамма-всплеском. Такое случается в тысячи раз реже, чем столкновение с астероидом, но, когда это всё-таки случится, мы защититься не сможем без большего объёма научных знаний и огромного прироста благосостояния.

Но сначала нам придётся пережить следующий ледниковый период, а до этого — другие опасные изменения климата (как природные, так и антропогенные) плюс оружие массового уничтожения, пандемии и всё бесчисленное множество непредвиденных опасностей, которые нас будут окружать. Наши политические институты, образ жизни, личные устремления и нравственные принципы — всё это формы или воплощения знания, и всё это нужно совершенствовать, если цивилизация — и в особенности Просвещение — надеется пережить все те угрозы, которые описываются Рисом, а также, видимо, и многие другие, о которых мы не имеем ни малейшего представления.

Так как же? Как сформировать линии поведения по отношению к неизвестному? Если мы не можем вывести их из наилучших существующих знаний или из догматических эмпирических правил типа слепого оптимизма или пессимизма, откуда нам их выводить? Как и научные теории, линии поведения нельзя ниоткуда вывести. Это — гипотезы, и выбирать между ними нужно не на основе их происхождения, а в соответствии с тем, насколько разумны они как объяснения: насколько сложно их варьировать.

Подобно отрицанию эмпиризма и идеи о том, что всё знание — это «обоснованное истинное убеждение», понимание того, что политические курсы — это гипотезы, подразумевает отрицание бесспорных прежде философских положений. И вновь Поппер стал главным сторонником этого отрицания. Он писал:

Вопрос об источниках нашего знания… всегда формулировали приблизительно так: «Каковы наилучшие источники нашего знания — наиболее надёжные источники, которые не приведут нас к ошибкам, к которым в сомнительных случаях мы можем и должны обращаться как к верховному суду?» Вместо этого я предлагаю считать, что такого идеального источника не существует, как не существует идеального правительства, и что все «источники» способны иногда приводить нас к ошибкам. Поэтому вопрос об источниках нашего знания я предлагаю заменить совершенно иным вопросом: «Как найти и устранить ошибку?»

«Знание без авторитета» (Knowledge without Authority, 1960)[57]

Вопрос «Что может дать нам надежду на обнаружение и устранение ошибки?» напоминает о замечании Фейнмана, сказавшего, что «наука — это приобретённые нами знания о том, как избежать самообмана». И ответ в основе своей одинаков как в плане принятия решений человеком, так и в плане науки: для этого требуется традиция критики, в которой ищутся разумные объяснения, как, например, объяснения того, что пошло не так, что было бы лучше, какой эффект различные линии поведения имели в прошлом и будут иметь в будущем.

Но какая польза от объяснений, если они не позволяют делать предсказания и их нельзя проверить на опыте, как в науке? Это по-настоящему сложный вопрос: что делает возможным прогресс в философии? Как я говорил уже в главе 5, достигается он путём поиска разумных объяснений. Заблуждение о том, что данным и фактам нет законного места в философии, — пережиток эмпиризма. В действительности объективный прогресс возможен и в политике, и в нравственной сфере, и в целом в науке.

Политическая философия традиционно вращается вокруг набора вопросов, которые Поппер называл вопросами типа «Кто должен править?». Кто должен обладать властью? Монархи, аристократы, священники, диктаторы, небольшая группа, «народ» или его избранники? Отсюда возникают производные вопросы, например: «Какое образование должно быть у короля?», «У кого должно быть право представлять граждан при демократии?», «Как обеспечить информированность и ответственность избирателей?».

Поппер указывал на то, что корни этого класса вопросов — в том же заблуждении, что и у определяющего эмпиризм вопроса «Как научные теории выводятся из чувственных данных?». Ищется система, которая выводит или обосновывает правильный выбор лидера или правительства на базе существующих данных, таких как унаследованные права, мнение большинства, полученное кандидатом образование и так далее. Такое же заблуждение лежит в основе слепого оптимизма и пессимизма: в обоих случаях предполагается, что прогресс должен совершаться путём применения к существующим знаниям простого правила, с тем чтобы установить, какие будущие возможности нужно игнорировать, а на какие — опираться. Индукция, инструментализм и даже ламаркизм — все они совершают одну и ту же ошибку: ожидают, что прогресс обойдётся без объяснений. Они рассчитывают, что знание будет создаваться в приказном порядке и почти без ошибок, а не в процессе варьирования и отбора, который порождает постоянный поток ошибок — и исправляет их.

Защитники наследственной монархии сомневаются, что какой-нибудь метод выбора лидера посредством рационального мышления и обсуждения может быть лучше, чем однажды заданный механический критерий. Это — принцип предосторожности в действии, со свойственными ему парадоксами. Например, всякий раз, когда претенденты на трон утверждали, что их наследственные права сильнее, чем у теперешнего правителя, фактически они ссылались на принцип предосторожности как оправдание внезапного, насильственного и непредсказуемого изменения, другими словами, как обоснование слепого оптимизма. То же было верно и для случаев, когда монархи сами благоволили радикальным изменениям. Стоит вспомнить также и утопистов-революционеров, которые обычно добиваются только разрушения и стагнации. Хотя они и являются слепыми оптимистами, как утопистов их определяет пессимизм в отношении того, что предполагаемая ими утопия или жестокие методы её достижения и защиты хоть когда-то в принципе могут быть превзойдены. Вдобавок они являются революционерами в первую очередь потому, что относятся с пессимизмом к возможности убедить многих других в окончательной истине, которую, как им кажется, они знают.

Идеи имеют последствия, и подход к политической философии, выражаемый вопросом «Кто должен править?», — это не просто ошибка научного анализа, но часть практически всех плохих политических доктрин в истории. Если рассматривать политический процесс как локомотив для продвижения к власти подходящих правителей, то он оправдывает насилие. Ведь пока эта правильная система не начала действовать, ни один правитель не является законным; но как только начнёт и назначенные ею правители окажутся у руля, находиться в оппозиции к ним будет означать противостоять тому, что правильно. Тогда возникает проблема, как противодействовать тем, кто выступает против правителей или их стратегий. Согласно той же логике, все, кто думает, что текущие правители или стратегии — плохие, должны сделать вывод, что на вопрос «Кто должен править?» был дан неправильный ответ, а значит и власть таких правителей незаконна, а противостоять ей — законно, и, если потребуется, даже силой. Таким образом, сам вопрос «Кто должен править?» приводит к необходимости жестоких, авторитарных ответов, и зачастую они и даются. В результате стоящие у власти доходят до тирании, укрепляется позиция плохих правителей и стратегий, а оппонентов это ведёт к разрушительному насилию и революции.

Те, кто выступает за насилие, обычно думают, что ничто из этого не случится, если все придут к согласию по поводу того, кто должен править. Однако это значит прийти к согласию по поводу того, что правильно, а если в этом вопросе будет согласие, правителям станет нечего делать. В любом случае такое согласие и невозможно, и нежелательно: все люди разные, и они обладают уникальными идеями; проблемы неизбежны, а прогресс состоит в решении их.

Поэтому Поппер применяет свой основной вопрос «Как можно обнаруживать и устранять ошибки?» к политической философии в форме «Как без применения силы избавиться от плохих правительств?». Так же, как наука ищет объяснения, которые можно экспериментально проверить, рациональная политическая система делает так, чтобы было максимально просто обнаружить и убедить других, что лидер или стратегия плохие, и в таком случае устранить их без какого-либо насилия. Подобно структуре научных институтов, которая устроена так, чтобы не защищать теории, а наоборот, подвергать их критике и проверке, политические институты не должны усложнять возможность без насилия выступать в оппозиции к правителям и стратегиям и должны включать в себя традиции мирного, критического их обсуждения, а также самих институтов и всего остального. Таким образом, судить о системах правления нужно не по тому, как они позволяют угадать с выбором лидера и поставить его у руля, а также закрепить хорошие стратегии, а по тому, как они позволяют избавляться от уже правящих плохих лидеров.

В целом эта политическая конструкция являет собой фаллибилизм в действии. Такая позиция предполагает, что правители и стратегии всегда будут неидеальны, что проблемы неизбежны. Но она также предполагает, что они допускают совершенствование: проблемы можно решить. Идеал, на который всё это работает, состоит не в том, чтобы избежать неожиданностей, приводящих к неприятностям, а в том, что, когда подобное случается, тем самым открывается возможность для дальнейшего прогресса.

Но с чего бы людям, которые благоволят к определённым лидерам и стратегиям, делать их более подверженными замене? Однако позвольте мне вначале спросить: зачем вообще кому-то может понадобиться заменять плохих лидеров и плохие стратегии? Этот вопрос может показаться абсурдным, но, вероятно, он абсурден лишь с точки зрения цивилизации, принимающей прогресс как нечто само собой разумеющееся. Если же мы не ожидаем прогресса, то с чего нам ждать, что новый лидер или новая стратегия, выбранные тем или иным методом, будут чем-то лучше старых? Напротив, тогда мы должны ожидать, что любые перемены в целом приносят столько же вреда, сколько пользы. И тогда принцип предосторожности говорит, что «знакомый чёрт лучше незнакомого». Получается замкнутый круг: если исходить из того, что объём знаний не будет расти, то принцип предосторожности верен; а допустив, что он верен, мы не сможем себе позволить развитие знаний. Пока общество не станет надеяться, что в будущем его предпочтения изменятся в лучшую сторону сравнительно с нынешними, оно будет стараться как можно лучше защитить текущие стратегии и институты. Поэтому критерию Поппера могут удовлетворять только те общества, в которых ожидается развитие знаний, причём развитие непредсказуемое. А значит, они ожидают, что если знания будут развиваться, то это пойдёт на пользу.

Как раз это ожидание я и называю оптимизмом и могу сформулировать его в наиболее общем виде как

Принцип оптимизма: Всё зло вызвано недостатком знаний.

Оптимизм прежде всего — это способ объяснить неудачу, а не пророчить успех. Он утверждает, что на пути прогресса не существует фундаментального барьера, закона природы или сверхъестественной воли. Когда мы пытаемся что-то улучшить, но нам это не удаётся, это не потому, что злые (или необъяснимо великодушные) боги нам препятствуют или наказывают нас за эту попытку, и не потому, что мы достигли предела возможностей разума по совершенствованию, и не потому, что неудача — это лучшее, что могло случиться, а всегда потому, что наши знания к этому моменту недостаточны. Но оптимизм — это также установка на будущее, потому что почти все неблагоприятные исходы и почти все благоприятные у нас ещё впереди.

Оптимизм, как я говорил в главе 3, следует из объяснимости физического мира. Если законы физики что-то разрешают, то единственное, что может помешать технологическому осуществлению этого, — незнание, как это сделать. Оптимизм также предполагает, что ни один из запретов, накладываемых законами физики, не является непременным злом. Так, например, отсутствие невозможного знания о том, как делать пророчества, не является для прогресса непреодолимым препятствием. Как и неразрешимые математические задачи, о чём шла речь в главе 8.

Это означает, что в конечном счёте неодолимых зол нет, а в краткосрочной перспективе неодолимо только то зло, которое парохиально. Не может существовать болезни, от которой невозможно найти лекарство, разве что определённые типы повреждений мозга, те, при которых рассеивается знание, составляющее личность пациента. Ведь больной человек — это физический объект, и преобразование этого объекта в того же человека, но в добром здравии, не запрещается ни одним из законов физики. А значит, есть способ осуществить такое преобразование, другими словами, лечение. Нужно только знать как. Если пока мы не знаем, как уничтожить конкретное зло, или знаем, как это сделать теоретически, но не обладаем достаточным временем или ресурсами (то есть благосостоянием), тогда, даже при всём при этом, всегда будет справедливо, что либо законы физики не позволяют устранить его за отведённое время с помощью доступных ресурсов, либо существует способ сделать за такое время и с использованием данных ресурсов.

То же самое с не меньшей тривиальностью должно выполняться и для зла смерти — гибели человека от болезней или от старости. Эта проблема находит огромный резонанс в каждой культуре: в литературе, ценностях, целях, великих и малых. Кроме этого, мало что может сравниться с ней в укоренённости представлений о её неразрешимости (за исключением тех, кто верит в сверхъестественное): смерть считают олицетворением непреодолимого препятствия. Но для такой репутации нет рациональных оснований. Парохиально до нелепости придавать какое-то глубокое значение этой конкретной неудаче, одной среди стольких других проблем, с которыми сталкивается биосфера, обеспечивая существование человека, или медицина на протяжении веков в борьбе со старением. Проблема старения относится к тому же общему типу, что и болезни. И хотя по современным стандартам это задача сложная, её сложность конечна и ограничивается относительно узкой сферой, основные принципы которой уже достаточно хорошо поняты. При этом объём знаний в соответствующих областях растёт экспоненциально.

Иногда «бессмертие» (в этом смысле) даже рассматривается как нечто нежелательное. Например, есть аргументы, ссылающиеся на перенаселённость; но это всё примеры мальтузианского пророческого заблуждения: то, что нужно каждому дополнительному человеку, чтобы выжить при современных стандартах жизни, легко просчитать; какие знания этот человек привнесёт в решение возникающих проблем, узнать невозможно. Существуют также аргументы, говорящие о деградации общества, вызванной укреплением на влиятельных постах пожилых людей; но традиции критики, существующие в нашем обществе, уже хорошо приспособлены для решения такого типа проблем. Даже сегодня в западных странах считается обычным делом отправлять в отставку немолодых, но влиятельных политиков и руководителей корпораций, даже если они не жалуются на здоровье.

Приведу одну из традиционных оптимистичных историй. Король-тиран приговорил её героя-узника к смерти, но тот сумел убедить правителя отложить казнь в обмен на обещание за год научить королевского коня говорить. В ту же ночь сосед-заключённый спрашивает нашего героя, зачем ему всё это. А тот отвечает: «За год много чего может случиться. Вдруг конь подохнет. Или король умрёт. Или я сам. А может, конь возьмёт и заговорит!»[58] Герой рассказа понимает, что хотя его беды непосредственно связаны с тюремными решётками, королём и его конём, то зло, которое ему угрожает, в конечном счёте обусловлено недостатком знаний. И поэтому он смотрит на жизнь с оптимизмом. Он знает, что если прогрессу суждено случиться, то о некоторых из возможностей и открытий нельзя узнать заранее. Прогресса вообще не может быть, пока не найдётся тот, кто будет готов к встрече с этими непостижимыми возможностями и открыт им. Научить коня говорить нашему смельчаку-заключённому, может, и не удастся. Но ему может прийти в голову что-нибудь ещё. Возможно, он уговорит короля отменить нарушенный закон или научится какому-нибудь убедительному фокусу и сделает так, что все будут думать, что конь говорит; он может сбежать или придумать какое-нибудь выполнимое задание, которое понравится королю ещё больше, чем говорящий конь. И этот список можно продолжать бесконечно. Даже если такое маловероятно, осуществления уже одной из подобных возможностей будет достаточно для решения проблемы. Но если заключённому суждено освободиться благодаря какой-то новой идее, сегодня он о ней, возможно, и не подозревает и поэтому не может позволить, чтобы его планы зависели от предположения о том, что она никогда не возникнет.

Оптимизм заключает в себе все другие условия, необходимые для развития знаний и для сохранения создающих знания цивилизаций, а значит, и условий для начала бесконечности. Наш долг, как говорил Поппер, оставаться оптимистами в целом, а в особенности в отношении цивилизации. Да, можно полагать, что спасти цивилизацию будет нелегко. Но это не значит, что вероятность решить соответствующие проблемы мала. Когда о математической задаче говорят, что её трудно решить, это не значит, что её вряд ли решат. Самые разные факторы определяют, возьмутся ли за неё математики вообще, и если да, то насколько активно. Если простая задача не считается интересной или полезной, её могут отложить на неопределённое время, а вот решать трудные задачи учёные пытаются постоянно.

Как правило, трудность проблемы — это как раз один из тех самых факторов, которые заставляют её решать. То, что президент Джон Кеннеди сказал в 1962 году, — знаменитый пример оптимистического подхода к неизвестному: «Мы решили отправиться на Луну. Мы решили отправиться на Луну в этом десятилетии и сделать многое другое, не потому что это легко, а потому что это трудно»[59]. Кеннеди не считал, что лунный проект из-за его трудности вряд ли окажется успешным. Напротив, он верил в успех. Называя задачу трудной, он имел в виду, что при её решении придётся иметь дело с неизвестным. И в своём обращении он ссылался на интуитивно понятный факт: хотя при выборе средств достижения цели такая трудность всегда является негативным фактором, при выборе самой цели она может сыграть и позитивную роль, поскольку нам нравится участвовать в проектах, в которых будет создаваться новое знание. И оптимист готов к появлению знаний, определяющих прогресс, включая их непредсказуемые последствия.

Кеннеди отметил, что для лунного проекта потребуется ракета-носитель, «с корпусом из уникальных металлических сплавов, часть из которых ещё не существует в природе, способная выдерживать невероятную температуру и нагрузки, работающая точнее, чем все часы мира, и несущая оборудование, необходимое для управления полётом, проведения исследований, обеспечения связи, питания и жизнедеятельности астронавтов»[60]. Всё это были известные проблемы, решение которых требовало ещё неизвестных знаний. Слова о «небывалой миссии к неисследованному небесному телу»[61] относились к неизвестным проблемам, из-за которых вероятность успеха и результаты невозможно предсказать заранее. Но ничто не помешало разумно мыслящим людям сформировать ожидание, что этот полёт будет успешным. Это ожидание не было суждением о вероятности: на ранних стадиях проекта никто не мог ничего предсказать, потому что всё зависело от ещё не найденных решений ещё неизвестных задач. Когда людей убеждали работать над проектом, — а также голосовать за него и т. п., — их убеждали, что ограничивать наше существование одной планетой — это плохо, а исследовать Вселенную — хорошо; что гравитационное поле Земли — это не преграда, а просто проблема, и чтобы справиться с ней и со всеми другими проблемами, возникающими в ходе проекта, нужно просто знать, как это сделать, и что, судя по природе этих проблем, настал подходящий момент, чтобы ими заняться. Вероятности и пророчества были не для этих суждений.

На протяжении всей истории пессимизм был свойственен практически каждому обществу. Он принимал форму принципа предосторожности и всевозможных разновидностей жажды пророчеств, политических философий, основанных на вопросе «Кто должен править?» и неверии в силу творческих способностей, а также на ошибочном толковании проблем как непреодолимых преград. Но всегда находилось несколько человек, которые видели в препятствия проблемы, проблемы, которые можно решить. И поэтому пусть и очень редко, но встречаются места и моменты времени, когда пессимизму ненадолго наступал конец. Насколько мне известно, ни один историк не исследовал историю оптимизма, но, я полагаю, что когда бы он ни появлялся в цивилизации, это было мини-Просвещение: традиция критики приводила к расцвету многих форм человеческой деятельности, таких как искусство, литература, философия, наука, технология и институты открытого общества. Конец пессимизма — это потенциально начало бесконечности. Однако я также полагаю, что в каждом случае — с одним-единственным (пока) потрясающим исключением в виде нашего собственного Просвещения — этот процесс вскоре прекращался, и власть пессимизма вновь восстанавливалась.

Самым известным мини-Просвещением была интеллектуальная и политическая традиция критики в Древней Греции, которая достигла наивысшей точки во время так называемого Золотого века в городе-государстве Афины в пятом столетии до нашей эры. Афины были одной из первых демократий, и здесь жило на удивление много людей, которые до сих пор считаются важнейшими фигурами в истории идей: это философы Сократ, Платон и Аристотель, драматурги Эсхил, Аристофан, Еврипид и Софокл, историки Геродот, Фукидид и Ксенофонт. Афинская философская традиция философии продолжила традицию критики, восходящую к жившему более столетием ранее Фалесу Милетскому и включавшую в себя Ксенофана Колофонского (570–480 гг. до н. э.), который одним из первых поставил под сомнение антропоцентрические теории богов. Афины богатели за счёт торговли, привлекали творческих людей со всего известного мира, стали передовой военной державой своего времени, а построенный в городе Парфенон по сей день считается одним из величайших архитектурных достижений всех времён. В самый расцвет Золотого века афинский правитель Перикл попытался объяснить причину успеха Афин. Конечно же, он считал, что на их стороне была покровительница города богиня Афина, но объяснения «это всё благодаря богине» ему, очевидно, было недостаточно. И поэтому он перечислял особые характеристики афинской цивилизации. Мы не знаем точно, насколько в своих описаниях он себе льстил или принимал желаемое за действительное, но при оценке оптимизма цивилизации, то, к чему она стремится, должно быть ещё важнее, чем то, чего ей уже удалось достичь.

На первое место Перикл ставит афинскую демократию. И он объясняет почему. Не потому, что «править должны люди», а потому, что она побуждает к «мудрым действиям». Демократия включает в себя постоянное обсуждение, что является непременным условием для нахождения верного ответа, а это, в свою очередь, — необходимое условие прогресса:

«Мы не думаем, что открытое обсуждение может повредить ходу государственных дел. Напротив, мы считаем неправильным принимать нужное решение без предварительной подготовки при помощи выступлений с речами за и против».

Перикл «Погребальная речь», около 431 г. до н. э.[62]

Также в качестве причины успеха он упоминает свободу. Пессимистичная цивилизация считает аморальным действовать так, как многократно не делали прежде, потому что она слепа к возможности получить таким образом преимущества, способные превзойти риски. Поэтому она склонна к нетерпимости и конформизму. Но в Афинах возобладала противоположная точка зрения. Перикл также противопоставлял открытость своего города иностранным гостям закрытой, оборонительной позиции, занимаемой городами-конкурентами: и вновь он ожидал, что Афинам будут полезны контакты с новыми, непредвиденными идеями, даже несмотря на то, что, как он признавал, при такой линии поведения в город также могли попасть и вражеские шпионы. По-видимому, он даже считал, что мягкое отношение к детям — это источник военной силы:

«Между тем как наши противники при их способе воспитания стремятся с раннего детства жестокой дисциплиной закалить отвагу юношей, мы живём свободно, без такой суровости, и тем не менее ведём отважную борьбу с равным нам противником…»[63]

Пессимистичная цивилизация гордится тем, что её дети следуют определённым моделям поведения, и оплакивает каждое реальное или воображаемое новшество.

Во всех вышеописанных отношениях противоположностью Афинам была Спарта. Олицетворение пессимистической цивилизации, это государство славилось суровым, «спартанским» образом жизни своих граждан, жёсткой образовательной системой и полной милитаризацией общества. Каждый мужчина состоял на военной службе, полностью подчинялся старшим по званию, которые и сами должны были следовать религиозным традициям. Всю остальную работу выполняли рабы: Спарта низвела целое соседнее общество, Мессению, до статуса илотов (что-то вроде крепостного или раба). В Спарте не было философов, историков, художников, архитекторов, писателей или других людей, создающих знания, за исключением немногих талантливых полководцев. Таким образом, почти все усилия общества были брошены на сохранение себя в существующем состоянии, иными словами, на предотвращение улучшений. В 404 году до нашей эры, через двадцать семь лет после погребальной речи Перикла, Спарта одержала над Афинами решительную победу в войне и установила там авторитарную форму правления. Хотя благодаря причудам международной политики Афины вскоре восстановили свою независимость и демократию и ещё на протяжении нескольких поколений создавали произведения искусства, литературы и философии, они больше не были местом, где прогресс шёл быстро и не испытывал ограничений. Афины стали обычным городом. Почему? Наверно, потому, что утратили свой оптимизм.

Ещё один недолговечный случай просвещения имел место в итальянском городе-государстве Флоренции в четырнадцатом веке. Это было время раннего Возрождения, культурного движения, оживившего в Европе литературу, искусство и науку Древней Греции и Рима после более чем тысячелетнего застоя. Просвещение началось, когда флорентийцы стали считать, что могут превзойти эти античные знания. Эта эра ярких новаторств, известная как Золотой век Флоренции, сознательно поощрялась семейством Медичи, фактическими правителями города, и в особенности Лоренцо де Медичи Великолепным, который был его главой с 1469 по 1492 год. В отличие от Перикла, Медичи не были поклонниками демократии: Просвещение во Флоренции началось не в политике, а в искусстве, а затем в философии, науке и технологиях, и в этих областях оно проявляло равную открытость критике, стремление к инновациям как в идеях, так и в делах. Художники больше не ограничивались традиционными темами и стилями, а стали свободно изображать то, что считали красивым, изобретать новые стили. Под впечатлением от деятельности семьи Медичи состоятельные жители Флоренции соревновались друг с другом в новаторстве художников и учёных, которых они поддерживали материально: Леонардо да Винчи, Микеланджело, Боттичелли. В то же время во Флоренции жил Никколо Макиавелли, первый со времён античности светский политический философ.

Вскоре Медичи стали продвигать новую философию «гуманизма», которая ставила знания выше догмы, а такие достоинства, как интеллектуальная независимость, любопытство, хороший вкус и дружелюбие, — выше набожности и смирения. Они отправляли посланцев по всему миру, чтобы заполучить копии древних книг, многие из которых Запад не видел со времён падения Западной Римской империи. В библиотеке Медичи делались копии, которые затем передавались учёным во Флоренции и не только. Флоренция стала местом, где ожившие идеи получали новые интерпретации и порождали совершенно новые идеи.

Но такой быстрый прогресс продолжался всего одно поколение или около того. Харизматичный монах Джироламо Савонарола начал читать апокалиптические проповеди против гуманизма и всех остальных аспектов флорентийского просвещения. Убеждая вернуться к средневековому конформизму и самопожертвованию, он предрекал гибель, если Флоренция продолжит идти по этому пути. Многие горожане поверили, и в 1494 году Савонароле удалось захватить власть. Он вновь наложил все традиционные ограничения на искусство, литературу, мышление и поведение. Светская музыка оказалась под запретом. Одеваться нужно было просто. Частые посты стали фактически принудительными. Гомосексуализм и проституция жестоко пресекались. Из Флоренции были изгнаны евреи. Банды головорезов, вдохновлённых проповедями Савонаролы, рыскали по городу в поисках запретных артефактов: зеркал, косметики, музыкальных инструментов, светских книг — практически всего, что было красиво. Огромная куча таких сокровищ была ритуально сожжена на так называемом «костре тщеславия» в центре города. Говорят, что Боттичелли бросил в огонь несколько своих картин. В этом пламени горел оптимизм.

В конце концов и сам Савонарола был свергнут и сожжён на костре. Медичи восстановили своё правление, но оптимизм во Флоренцию не вернулся. Как и в Афинах, традиция искусства и науки продолжалась ещё некоторое время, и даже век спустя род Медичи помогал Галилею (но потом отвернулся от него). Однако к тому времени Флоренция стала просто одним из городов-государств эпохи Возрождения, мечущимся под правлением тиранов от одного кризиса к другому. К счастью, это мини-Просвещение так и не удалось до конца уничтожить. Его огонёк продолжал теплится во Флоренции и в некоторых других итальянских городах-государствах, и в итоге в Северной Европе от его искры разгорелось пламя нынешнего Просвещения.

Возможно, в истории человечества было ещё много просвещений, более коротких и менее ярких, чем описанные выше, быть может, в малоизвестных субкультурах, семьях или у отдельных людей. Например, философ Роджер Бэкон (1214–1294) известен тем, что отрицал догму, выступал за наблюдение как способ выяснения истины (хотя и по «индукции») и сделал несколько научных открытий. Он предвидел изобретение микроскопа, телескопа, самоходных транспортных средств и летающих машин, а также то, что математика будет ключом к будущим научным открытиям. То есть он был оптимистом. Но он не принадлежал ни к какой традиции критики, поэтому его оптимизм умер вместе с ним.

Бэкон изучал работы древнегреческих учёных и мыслителей так называемого Исламского возрождения, таких как Ибн аль-Хайсам (965–1039), который сделал несколько незаурядных открытий в физике и математике. В период Исламского возрождения (приблизительно между восьмым и тринадцатым веками) существовала сильная традиция учёности, опиравшаяся на науку и философию европейской античности и ценившая их. В настоящее время историки не пришли к единому мнению о том, была ли там также традиция критики в науке и философии. Но если и была, то её задушили, как и в других случаях.

Возможно, Просвещение «пыталось» воплотиться в реальность бессчётное число раз ещё с доисторических времён. Если это так, то наши недавние «чудесные спасения» резко выделяются на фоне всех этих мини-Просвещений. И, возможно, каждый раз случался прогресс — застой ненадолго прерывался, появлялся проблеск бесконечности, — но всегда это заканчивалось трагедией и всё уничтожалось не оставляя следа. Всегда, кроме одного раза.

Тем, кто жил во Флоренции в 1494 году или в Афинах в 404 году до нашей эры, можно простить, что они усомнились в верности оптимизма. Ведь они ничего не знали о сфере применимости объяснений, силе науки и законах природы в нашем понимании, не говоря уже о нравственном и технологическом прогрессе, который должен был за этим последовать, когда набрало силу нынешнее Просвещение. В момент поражения прежде оптимистичным жителям Афин правота спартанцев должна была казаться как минимум убедительной, как и правота Савонаролы растерявшим свой оптимизм флорентийцам. Подобно всем другим случаям крушения оптимизма у целой цивилизации или у отдельного человека, это наверняка были невыразимые катастрофы для тех, кто позволил себе ожидать прогресса. Но нам стоит не просто посочувствовать этим людям. Следует принять их беду близко к сердцу. Ведь если бы любой из этих ранних экспериментов с оптимизмом удался, человек бы уже мог исследовать звёзды, а мы с вами были бы бессмертны.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК