4. Становление личности и творческий путь Г. П. Щедровицкого

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

23 февраля 2004 г. Георгию Петровичу Щедровицкому исполнилось бы 75 лет, а школа, которую он создал, в этом году отмечает пятидесятилетие. При жизни Щедровицкому не удалось в полной мере изложить свои научные и философские взгляды, но после его смерти благодаря усилиям его семьи и учеников все основные работы Щедровицкого были изданы, и поэтому, опираясь на них, можно воссоздать главные особенности и характер его философии. Приступая к решению это непростой задачи, я постараюсь реализовать два следующих принципа: опираться на эмпирический материал и факты (в данном случае опубликованные тексты Щедровицкого); реконструировать не только взгляды Щедровицкого, но и особенности реальной мыслительной работы, которую он в этот период осуществлял (с тем, чтобы сравнить первое со вторым), то есть я хочу понять взгляды Щедровицкого не сами по себе, а в контексте его опыта мышления.

Становление личности. Супруга Георгия Петровича Щедровицкого Г. А. Давыдова, его брат Л. П. Щедровицкий, а также два участника методологического движения А. А. Пископпель и В. Р. Рокитянский в 2001 г. издали удивительную книгу Г. П. Щедровицкого «Я всегда был идеалистом». Читаются эти воспоминания, надиктованные создателем Московского методологического кружка (ММК) первоначально на магнитофон почти 20 лет тому назад, на одном дыхании – интересно необыкновенно. Хотя формально – это рассказ Щедровицкого о своей семье, детстве и юности, поступлении и учебе в Московском университете, сложных взаимоотношениях с преподавателями и психологами того времени (конец 40-х – начало 50-х годов), за всем этим встает целая эпоха и масса вопросов, заставляющих читателей продумывать и собственную жизнь.

Возможно, меня чтение этой книги впечатлило больше остальных, и вот почему. Дело даже не в том, что я был одним из первых, как считал Щедровицкий, подающих большие надежды учеников, а в том, что, тесно работая с ним и наблюдая Щедровицкого почти каждый день более десяти лет, я так и не понял до конца, что он за человек. Многие поступки Юры Щедровицкого (так его называли близкие друзья) ставили меня в тупик. Яркая личность, он презрительно отзывался о личности как таковой. В одном из последних интервью Щедровицкий говорил: «Со всех сторон я слышу: человек!.. личность!.. Вранье все это: я сосуд с живущим, саморазвивающимся мышлением, я есмь мыслящее мышление, его гипостаза и материализация, организм мысли».

Человек, с первого дня нашего знакомства приобщавший меня к высокой философской культуре, к Марксу и Аристотелю, нередко презрительно говорил о культуре в целом, фактически как о мертвом монстре, тормозящем наше продвижение вперед.

Мыслитель, создавший после войны одну из первых по-настоящему свободных философских школ, постоянно боровшийся против мертвящего научного официоза, отказывается в начале 70-х годов, когда это стало возможным, как это сделали многие, спокойно заниматься философией и снова набирает замкнутую эзотерическую группу.

И вот, прочтя воспоминания Щедровицкого, я понял, и почему он назвал себя идеалистом, и многое из того, чего не понимал раньше. Эти воспоминания во многом примирили меня со своим учителем. Для меня его воспоминания выглядят как история становления уникальной личности, личности крупнейшего в наше время философа-методолога. Причем сам Щедровицкий нашел правильный ракурс изложения: это рассказ о себе и одновременно о времени, в котором он жил.

Думаю, трагические события той эпохи, прежде всего строительство социализма, непрерывные посадки и война, часто способствовали формированию масштабной личности. Для Щедровицкого эта закономерность сработала с двойной силой, поскольку его семья состояла из незаурядных личностей. Например, дед по материнской линии, много возившийся с Юрой, «был удивительно интеллигентный русский крестьянин, который вырастил себя от самоощущения и представлений крепостного до ощущения себя хозяином страны, отвечающим за все, что в ней происходило». Братья отца были крупными революционерами. Сам Петр Георгиевич «участвовал в гражданской войне – и в довольно больших чинах: к 1920–1921 г. носил уже два ромба», а в мирное время отвечал за проектирование практически всех авиационных заводов страны. Мать Юры, Капитолина Николаевна, которую я хорошо знал, «в общем-то, была, – как пишет Щедровицкий, – главным человеком в семье, и нравственные устои нашего дома определялись именно ею» [134, c. 95–96].

Но интересны не только влияния, так сказать, социальные, общие для времени, но и индивидуальные. Например, мне многое прояснила фраза, сказанная Щедровицким по поводу своего отца: «И при этом, как я понимаю, он удивительно соответствовал своей профессии, своему призванию, поскольку его всегда интересовала в основном технология – как все должно делаться» [134, с. 90]. Лет десять тому назад, анализируя природу современной методологии, я обратил внимание именно на ее технологический характер, а марксистская установка на деятельность была исходной при создании и первой и второй программы ММК.

По сути, индивидуальной была и ситуация, позволившая Щедровицкому, еще будучи подростком, с одной стороны, уяснить двойственность сознания окружающих его советских людей, а с другой – фактически игнорировать эту двойственность. «Я понимал, – рассказывает он, – что движет окружающими меня людьми, каковы их человеческие интересы, страсти, насколько слова не совпадают с тем, что происходит реально… и мне каждый раз хотелось понять, что же происходит. Это – с одной стороны, а с другой – я даже не осознавал своей социальной принадлежности к правящему слою, что во многом предопределило постоянные трудности моей социализации в предстоящей жизни. Чувствуя за собой поддержку и известную мощь семьи, я никогда не ставил перед собой проблемы “входить” во что-то – входить, приспосабливаться, пристраиваться, подстраиваться, искать какие-то формы социальной адаптации. Напротив, была голая нравственно-этическая максима, полученная от матери, ригористическая по сути своей: белое есть белое, черное – черное. И никаких компромиссов, никаких промежуточных тонов» [134, c. 104–106].

Особого разговора требует отношение Щедровицкого к литературе, характерный для него и не только для него «книжный запой». Это была общая черта времени: одни ребята целые дни пропадали на улице и, как правило, часто пропадали вообще (когда я вернулся из армии, большая часть моих сверстников сидела в тюрьме или уже отсидела), а другие, конечно, меньшая часть, жила не в этом мире, а в мире книг. Читали день и ночь (под одеялом с фонариком), читали все, что попадало под руку, но у наших родителей, как правило, была огромная тяга к культуре, они собирали библиотеки, ходили в театры, думали и спорили о высоком, старались к этому приобщить детей. Это как раз то, что Щедровицкий называет полученным им в семье «идеальным содержанием», обращенностью сознания на идеальное. «Если родители, – пишет Щедровицкий, – не “кладут” идеальное содержание своей профессиональной деятельности в коммуникацию, если они просто мыследействуют, то ребенок фиксирует содержание совершенно другого рода – коммунальное, обыденное… в моей жизни так случилось – не знаю, может быть, отец и мать это понимали, а может быть, это происходило само собой, мне сейчас трудно сказать, – что это идеальное содержание всегда существовало как реальное и было более значимо, чем реальное. Может быть, дело в том, что еще существовала та культура старой интеллигенции, где были какие-то, может быть, неотфиксированные приемы подачи этого содержания, выкладывания его – то ли за счет покупки определенных книг, то ли за счет определенных порядков в доме» [134, c. 201, 204]. Сегодня, когда восстанавливаются семейные традиции и интеллигенция, но параллельно нарастает отчуждение в семье, где дети и взрослые живут в разных, непересекающихся мирах (родители трудятся и обслуживают детей, дети занимаются своими делами, принимая обслуживание как должное), размышления Щедровицкого о семейном воспитании и выкладывании идеального содержания актуальны как никогда.

Для понимания становления Щедровицкого как личности важно отметить, какие книги он читал и любил. Это были исторические книги. «В определенном смысле, – пишет Юра, – я жил историей XIX века, а книги Лависса и Рамбо были очень занятной подготовкой к пониманию реальных событий… вся сложная картина исторического анализа XIX века – его уровни, планы и срезы – стояли передо мной как живые» [134, c. 106].

Одновременно видение практически всех людей моего поколения с самых малых лет задавалось социалистической идеологией. Родители, педагоги, радио, газеты, на демонстрациях – все в унисон говорили одно и то же: социализм есть высшая форма свободы и демократии, нас ведет к коммунизму мудрая партия и гениальный вождь Сталин, нашу свободу хочет задушить империализм, но окончательная победа будет за нами, и тогда восторжествует коммунизм. Щедровицкий четко осознавал это влияние: «Вообще, – пишет он, – мир идеологии, марксистской идеологии, партийной идеологии – он каким-то удивительным образом целиком завладел моей душой: я буквально существовал в этой системе идеологических представлений и норм. К нравственно-этическому ригоризму, унаследованному от матери, добавлялся еще этот коммунистически-социалистический ригоризм» [134, c. 107].

Бытовые и социальные условия того времени весьма способствовали становлению самостоятельного поведения молодого человека, то есть личности. Наши родители строили социализм, после войны восстанавливали страну, а мы были полностью предоставлены сами себе. И как только приходило время, мы были вынуждены вырабатывать собственные представления о мире и о себе. Учились сами работать, сами образовывали себя. Весь ход развития естественно подвел Щедровицкого к тому, что он становится человеком, которого сам в своих воспоминаниях идентифицирует как идеалиста, а я бы назвал эзотериком.

Лет десять тому назад я писал в «Кентавре», что Щедровицкий был эзотерической личностью. Он верил в существование двух миров, причем подлинным считал мир мышления; Щедровицкий жил мышлением и в мышлении. Читая воспоминая Щедровицкого, я нашел полное подтверждение своим мыслям, хотя, конечно, Юра осознает свое двоемирие иначе, чем я – как жизнь в истории; в конце жизни это двоемирие он осознает даже мистически. «В какой-то момент, – говорил Щедровицкий в уже цитированном выше интервью, – я ощутил удивительное превращение, случившееся со мной: понял, что на меня село мышление и что это есть моя ценность и моя, как человека суть». И в этом, настаивал Щедровицкий, как раз и заключается счастье мыслителя, а не в какой-то там самореализации личности.

Но в конце 80-го – начале 81 г., когда Щедровицкий только надиктовывал свои воспоминания, он думает иначе, достаточно рационально и свою личность не забывает. «Итак, действительность моего мышления была задана и определена чтением большого количества книг… там в действительности мышления существовало мое представление о себе и о своей личности… моя личность мною представлялась не в реальности ситуаций, в которых я на самом деле жил – двора, семьи, класса, школы, спортивной школы, непосредственных товарищей, а в действительности истории. Вот там и должна была помещаться, наверное, моя личность; там я, наверное, представлял ее себе каким-то образом, ну, может быть, не ее, но, во всяком случае, то, что должно быть сделано и совершено мною… для себя, в своих собственных проектах, устремлениях, ориентациях, я существовал только там, и только тот мир, мир человеческой истории, был для меня не просто действительным, а реальным миром, точнее, миром, в котором надо было реализовываться» [134, c. 146, 148].

Надо сказать, удивительно точная рефлексия, обнажившая главную пружину собственной личности. Щедровицкий пишет, что и для Давыдова, Ильенкова, Зиновьева, Мамардашвили «вот такой определяющей реальностью, куда они помещали себя и где они существовали, тоже была историческая действительность», а для остальных, например, Теплова, Леонтьева, Радзиховского, «главным и определяющим являлись сиюминутные ситуации» [134, c. 148–149]. Здесь мы подходим к пониманию еще одной стороны становления личности Щедровицкого.

Он не просто вырабатывает собственную траекторию жизни. Обычный мир и других людей Щедровицкий оценивает как неправильно устроенные. Одни люди, убежден Щедровицкий, живут идеальным содержанием, честно пробиваются к истине, а другие идут на всяческие компромиссы и только делают вид, что занимаются наукой. «Большой ученый, – говорит Щедровицкий, – не жертвует научной истиной (не надо бояться этих громких слов) ради каких-то там конкретных ситуаций… таких людей, повторяю еще раз, я встретил в мире психологии очень мало, мало, невероятно мало. Все остальные подчинили научный поиск, научное исследование коммунальным, социальным, политическим ситуациям и, практически, в очень многих и многих случаях только делали вид, что их интересуют научные идеи, научные истины, а на самом деле занимались мелкой политикой, политиканством» [134, c. 13].

Здесь не просто частное отношение Щедровицкого к ученым, здесь его личность выступает в маске Сократа. Как эзотерик Щедровицкий выбирает (его выбирает время) тот же путь, что и Сократ, который в «Апологии» говорил про себя, что если афиняне его убьют, то им нелегко будет найти еще такого человека, который, смешно сказать, приставлен к городу как овод к лошади, большой и благородной, но обленившейся от тучности и нуждающейся в том, чтобы ее подгоняли. Есть эзотерики и эзотерики. Одни, подобно Будде переделывают только самих себя, считая, что тем самым спасается и мир, поскольку они и есть мир. Другие, как Сократ или Платон, уверены, что и этот неподлинный мир должен быть переделан по образу мира подлинного. Как писал Платон в «Государстве» об особо искусных философах, они, «увидев благо само по себе, должны взять его за образец и упорядочить и государство, и частных лиц, а также самих себя, на весь остаток жизни».

Заметим, здесь Платон в последнюю очередь предлагает переделывать себя (в отличие от «Пира», где именно эта работа ставится им на первое место), а Щедровицкий этим делом не занимался вообще. Он считал, что в переделке нуждается этот мир и другие люди, а не он сам, и замечу, что для того времени это было, действительно, так.

В своих воспоминаниях Щедровицкий немало места посвящает обсуждению своей социальной неадаптированности и говорит о том, что он, подобно отцу, всегда попадал в конфликты. «Я постоянно, – говорит Щедровицкий, – проходил через эти конфликты – с коллективом, с администрацией школы, с преподавателями» [134, c. 29]. Подтверждаю, конфликты сопровождали Щедровицкого всю жизнь: скандалы на научных конференциях, конфликты с партийными органами, даже конфликты с собственными учениками. Помню, отмечалась моя защита, и Юра в коридоре моей квартиры говорил с горечью: «Вы все делаете не так, я ночей не сплю». А еще раньше его ученик Владимир Лефевр бросил ему в лицо: «Ты лев, который пожирает своих щенков». Юра был очень расстроен. Но конфликты ли это в обычном понимании?

Думаю, нет. Сократ не имел конфликтов со своими обвинителями, взгляды Сократа для них означали смерть. Поэтому обвинители предпочли уничтожить самого Сократа. Дело не просто в социальной неадаптированности и конфликтности, а в том, что Щедровицкий формируется как сократическая личность. Что предполагает бескомпромиссную позицию по отношению к взглядам, противоположным тем, которые маркируются и опознаются как подлинные.

Становление Щедровицкого как эзотерической и сократической личности, на мой взгляд, объясняет и такой странный и абсурдный для него самого момент, как обвинения в том, что он был причиной смерти некоторых почтенных людей. Сам Щедровицкий списывает эти факты на витальность тогдашних дискуссий. Это верно, но верно и то, что как сократическая и эзотерическая личность Юра был в глазах некоторых его оппонентов настоящей угрозой для их существования. Слабые не выдерживали этих столкновений, более сильные успешно оборонялись, особенно эффективно те группы, которые были сплочены (например, ученики Выготского), а также группы институционализированные, например, на философском факультете МГУ. Был момент, когда они почти уже подготовили уничтожение Щедровицкого.

«Ну а потом, – вспоминает Щедровицкий, – уже всерьез обсуждался вопрос, не поместить ли меня в психиатрическую больницу, и об этом велись переговоры с комсоргом нашей группы Борисом Пышковым. Он был поставлен перед альтернативой: либо заявление на меня в органы, либо докладная о моей невменяемости. И тогда Борис Пышков, как он мне потом объяснял, выбрал из двух зол меньшее: как представитель общественности он написал заявление о необходимости поместить меня в психиатрическую больницу» [134, c. 270]. Спасла Юру только смерть Сталина.

Наконец, еще одна сторона личности. Щедровицкий формировался как человек действующий и творящий действительность и мир. Он не признавал сопротивления реальности, точнее, был уверен, что всегда это сопротивление преодолеет. В этом отношении он очень напоминал известных гуманистов эпохи Возрождения, фактически считавших себя херувимами (ангелами), а следовательно, уверенных, что человек, «славный и свободный мастер», все может. «То, чего я не мог сделать, – размышляет Щедровицкий, – не касалось меня как личности. Если я не мог чего-то сделать, то это означало только то, что я не могу сделать, а не то, что я такой-сякой и поэтому не могу этого сделать. Всегда существовала идея «покамест»: вот я покамест не могу этого сделать, но если поработаю, то смогу… Меня никогда не интересовал вопрос, как меня воспринимают другие, что другие по моему поводу думают. Я действовал, и у меня был свой мир» [134, c. 134, 135].

Эта особенность личности Щедровицкого в зрелые его годы очень бросалась в глаза. Подобно Демиургу, он создавал вокруг себя целый мир, настоящее силовое поле, попадая в которое люди сразу поляризовались – одни начинали идти вслед за Щедровицким, даже влюблялись в него, другие воспринимали Щедровицкого как настоящий вызов своему бытию. (Интересно, что и после смерти личность Щедровицкого продолжает поляризовать мыслящую аудиторию. И это продолжается по сию пору. Вот, например, вышла в свет обсуждаемая книга «Я всегда был идеалистом…». И сразу противоположные оценки и эмоции. Большая часть – восторженные или заинтересованные. Но есть и негативные.)

Понятно, что в те далекие 40-е и 50-е годы становление такой личности не могло происходить безболезненно, бескризисно. Тем более что, как всякий эзотерик, Щедровицкий должен был решить для себя непростую проблему, а именно, как относиться к обычной действительности, как жить в миру, а не только в подлинной реальности мышления? Нужно сказать, что в силу ригористичности и идеологической нагруженности личности Щедровицкий долго не мог выработать правильного отношения к обычному миру. Был период, когда он практически погибал и был близок с самоубийству, что близко знавшим его людям представить практически невозможно.

С 1949 идо осени 1952 г., вспоминает Щедровицкий, «я совершенно отчетливо, как бы воочию – уже не только формальным знанием, но эмоционально, по ощущениям, по состоянию души – осознал свою отчужденность всему тому, что происходило на философском факультете, неприятие мною всего духа и способа жизни этих людей, и осмыслил это не как свое отношение к этим конкретным людям, собравшимся здесь, в этих стенах, а как свое отношение вообще ко всему, что происходило вокруг» … я почувствовал «полную для себя невозможность существовать так, как жили и существовали люди, окружавшие меня, вступать с ними в какие-то разумные человеческие отношения. Я понял это как свою противоположность вообще всему, что происходило вокруг» [134, c. 248, 249].

Две жизненные коллизии, описанные в книге, все же позволили Щедровицкому выработать трезвое, но не противоречащее установкам собственной личности отношение к жизни. Смысл его был в следующем: нужно найти нишу, где бы ты был свободен в своем творчестве, нельзя поступаться фундаментальными принципами, а тактически необходимо действовать, учитывая конкретную ситуацию. «Я, – говорит Щедровицкий, – извлек из истории отца два принципа, которые и проверял дальше в своей жизни.

Первый принцип: нельзя быть частичным производителем, надо искать такую область деятельности, где возможно быть целостным и все, что необходимо для работы, для творчества, для деятельностного существования, всегда может быть унесено с собой. Короче говоря, я понял, что существование человека как действующей личности не должно быть связано с местом, с должностью, которую этот человек занимает. Чтобы быть личностью, надо быть свободным…

И второе, что я понял тогда: вступая в борьбу, надо всегда предельно четко и до конца рассчитывать все возможные альтернативы и четко определять те границы, до которых ты способен и хочешь идти. Я понял, что всякого рода непоследовательность сохраняет человеку жизнь, но лишает его самодостаточности и разрушает его личность. Наконец, в-третьих… я никогда не буду обращаться за помощью к людям вышестоящим… здесь возможны только личные отношения и обращения к личности, но никогда не к должностному лицу» [134, c. 232–233].

Могу подтвердить, что Щедровицкий практически никогда не изменял этим принципам. В совокупности, эти принципы наряду с другими позволяли Юре проводить в жизнь эзотерические установки. Поскольку подлинный мир для Щедровицкого – это мир мышления, именно в мышлении он получает максимальные возможности, становится предельно эффективным. Этот момент Юра обнаружил уже в университете, когда ему в начале 1953 г. удается предсказать приближающиеся события («буквально по месяцам, так, как оно потом реально и происходило»). Первая жена Щедровицкого, Наташа Мостовенко, через много лет спрашивала Юру: откуда он все это знал, кто мог ему рассказать [134, c. 297].

Мне трудно сказать, в какой мере политические прогнозы Щедровицкого осуществлялись, я лично слышал от него только один. Как-то (это была вторая половина 60-х годов) мы шли по Тверской и Юра сказал: «Я ненавижу весь этот социализм, он рухнет. Когда это произойдет, мы должны быть готовы управлять всеми процессами в стране». Первая часть этого прогноза сбылась, даже раньше, чем Щедровицкий ожидал, а вторая – нет. Но дело не в прогнозах, а в априорной уверенности в мощи собственного мышления; по сути, в такой форме мышление конституировалось для Щедровицкого как подлинная реальность.

Если судить по опыту, окончательное становление личности предполагает не только самоопределение в области своих занятий, психологи сказали бы, профессиональное самоопределение, но, что более существенно, работу, направленную на выработку понимания происходящих в мире событий и в связи с этим уяснение своих задач. Из предыдущего анализа понятно, почему Щедровицкий выбирает специализацию в логике и методологии. Характерны и понимание происходящих событий, и задачи, которые Щедровицкий принимает на себя. С его точки зрения, главное препятствие на пути прогресса человечества – архаическое, неразвитое мышление, а в нашей стране – отсутствие эффективно, научно мыслящих людей, интеллигенции.

В начале 1952 г., рассказывает Щедровицкий, «я твердо решил, что основной областью моих занятий – на первое десятилетие во всяком случае, а может быть и на всю жизнь – должны стать логика и методология, образующие «горячую точку» в человеческой культуре и мышлении… я представлял себя прогрессором в этом мире. Я считал (в тогдашних терминах), что Октябрьская революция начала огромную серию социальных экспериментов по переустройству мира, экспериментов, которые влекут за собой страдания миллионов людей, может быть, их гибель, вообще перестройку всех социальных структур… И определяя для себя, чем же, собственно говоря, можно здесь заниматься, я отвечал на этот вопрос – опять-таки для себя – очень резко: только логикой и методологией. Сначала должны быть развиты средства человеческого мышления, а потом уже предметные, или объектные, знания, которые всегда суть следствия от метода и средств… первую фазу всего этого гигантского социального и культурного экперимента я понимал не в аспекте политических или социально-политических отношений, а прежде всего в аспекте разрушения и ломки всех традиционных форм культуры (вот почему Щедровицкий третировал традиционную культуру! – В. Р.). И я был тогда твердо убежден, что путь к дальнейшему развитию России и людей России идет прежде всего через восстановление, или воссоздание культуры – новой культуры, ибо я понимал, что восстановление прежней культуры невозможно. Именно тогда, в 1952 году, я сформулировал для себя основной принцип, который определял всю дальнейшую мою жизнь и работу: для того чтобы Россия могла занять свое место в мире, нужно восстановить интеллигенцию России… Я, действительно, до сих пор себя мыслю идеологом интеллигенции, идеологом, если можно так сказать, собственно культурной, культурологической, культуротехнической работы… Интеллигент обязан оставаться мыслителем: в этом его социокультурное назначение, его обязанность в обществе» [134, c. 288, 302, 303].

Владимир Никитаев на сайте «Методология в России» ставит интересный и правильный вопрос: в какой позиции Щедровицкий выстраивал материалы своих воспоминаний, какую сверхзадачу, может быть, сам того не осознавая, он решал. После некоторых размышлений Никитаев определяет эту сверхзадачу («рамку» рефлексии) так – «выпадение в социальность». Пожалуй, отчасти, это верно. Но мне кажется, что в самом тексте книги содержатся ясные указания на эту сверхзадачу. «Понимаете, – пишет Щедровицкий, – человек в своем развитии до какого-то момента ищет “Великий Рим” – то, где существуют наивысшие образцы самих людей. А вот где-то в тридцать пять я понял, что эти образцы, по-видимому, заключены в членах самого Московского методологического кружка и в том, что мы сами творим… я пришел к выводу, что наш коллектив, это и есть то высшее в каком-то смысле, чего достигло человечество. И с этого момента проблема “Великого Рима” исчезла, ее решение я сформулировал очень четко: “Великий Рим” заключен в нас самих, мы и есть “Великий Рим”» [134, c. 138]. «Интеллигент всегда обязан обществу, и его обязанность состоит в том, чтобы понимать, познавать и строить новые образцы. И это было как бы “завещание” и моих родных, и моей страны – я обязан был перед всеми теми, кто погиб, кто был уничтожен, продолжать эту линию… мы все являемся членами группы “свободного поиска”. Иначе говоря, мы живем в условиях огромного социального эксперимента, который происходит в мире, и обязаны выполнять свою функцию» [134, c. 303]. «Жизнь моя и работа должны заключаться в том, чтобы выискивать людей, способных осуществлять эту работу, и создавать условия для их жизни, для их развития» [134, c. 301].

На мой взгляд, перед Щедровицким периодически вставала задача: не просто отрефлексировать свой путь, а оправдать его и в своих глазах, но больше – в глазах других людей, которых он учил или которых призывал идти в определенном направлении и организовывал мыслить и жить иначе. Нетрудно заметить, что структурирование и подбор материала в надиктованном тексте подчинен решению этой задачи. Все события жизни Щедровицкого, в изложении самого Щедровицкого, подготавливали миссию Щедровицкого: уникальная семья и родители, уникальные социально-политические условия, уникальные особенности личности Щедровицкого, влияния значимых других, вызовы времени, даже случайные стечения обстоятельств, как, например, вовремя подоспевшая смерть Сталина. Материал выстроен почти псевдогенетически, подводя слушателя (теперь и читателя) к неумолимым выводам, например таким:

– «Великий Рим» заключен в нас самих, мы и есть «Великий Рим».

– «Я, действительно, до сих пор себя мыслю идеологом интеллигенции, идеологом, если можно так сказать, собственно культурной, культурологической, культуротехнической работы. И в этом смысле моя позиция является сугубо элитарной» [134, c. 302].

Интересно, понимал ли Щедровицкий, рассказывая историю своей жизни, что он обосновывает, социально оправдывает свою миссию как идеолога методологии, миссию своей школы?

Если личность Щедровицкого стала немного понятной, то можно перейти к рассмотрению эволюции его научных и философских взглядов.

Программа исследования мышления. В начале 50-х годов группа молодых талантливых философов (А. Зиновьев, Г. Щедровицкий, М. Мамардашвили, Б. Грушин) приступила к изучению мышления К. Маркса. «Для нас логическая сторона “Капитала”, – пишет Мамардашвили, – если обратить на нее внимание, а мы обратили – была просто материалом мысли, который нам дан как образец интеллектуальной работы. Это не марксизм, это текст личной мысли Маркса, текст мыслителя по имени Маркс… я лично прошел не через марксизм, а через отпечаток, наложенный на меня личной мыслью Маркса…».

От мышления Маркса Зиновьев сотоварищи перешли к анализу научного мышления, имея целью не только понять его, но также выработать логические представления и императивы для реформирования современного мышления. При этом, если Зиновьев склонялся к представлению исследования мышления в виде сложного диалектического процесса восхождения от абстрактного к конкретному, стремился понять мысль Маркса как его попытку воссоздать в знании сложное органическое целое, не упуская ни одной из его сторон, то Щедровицкий пошел по другому пути.

Вероятно, первое естественно-научное образование Щедровицкого, да и общий дух эпохи предопределили его отношение к мышлению. Идея историзма сохраняется, но изучение мышления теперь понимается в значительной мере как исследование по образцу естественной науки. Формулируются тезисы, что логика – эмпирическая наука, а мышление – это процесс и мыслительная деятельность, которые подлежат моделированию и теоретическому описанию. Вокруг Щедровицкого в этот период объединяются исследователи (И. С. Ладенко, Н. Г. Алексеев, В. А. Костеловский, Б. В. Сазонов и др.) с близкими естественно-научными установками.

Тем не менее речь все же шла о логике, а не о построении естественной науки. Собственно логическая и философская установки отлились в идеи исторического анализа мышления, в требование рефлексии собственного мышления и логического контроля исследований, которые в этот период велись. Нужно также отметить, что деятельность представители «содержательно-генетической логики» (так назвали свой подход участники семинара Щедровицкого) понимали частично психологически, но больше по Марксу, как общественную практику, главную роль в развитии которой играют сами люди. Одновременно свою роль в науке они истолковывали в рамках философской традиции, идущей от Аристотеля через Ф. Бэкона и Декарта вплоть до Канта, а именно как творцов норм мышления. За этим стояли представления о единой мыслительной реальности и методах, которые строятся на основе законов мышления.

Если Аристотель и Кант, чтобы оправдать эти претензии, апеллировали к тому, что через них действует сам Разум (Бог), то представители содержательно-генетической логики были абсолютно уверены, что они, подобно Марксу, – носители революционного мышления. Эта позиция подкреплялась также ориентацией на естественную науку (в связи с чем, возможно, под влиянием ранних методологических работ Л. С. Выготского, формулировалась программа построения логики как точной эмпирической науки); известно, что естественнонаучный подход предполагает принятие единой реальности (идея природы) и описывающих ее законов, на основе которых создается инженерная практика.

В первой программе этого коллектива, которую задним числом можно назвать «методологической», были зафиксированы как перечисленные идеи, так и результаты их реализации (схема двухплоскостного строения знания, представление мыслительного процесса в виде «атомов» мышления – конечного набора операций мышления, сведение операций к схемам замещения и т. п. [См.: 133]). Если сравнить этот результат с исходным замыслом Зиновьева, то налицо разительное отличие: мышление было представлено не как сложное органическое целое, а в виде естественно-научной онтологии. Оно разбивалось на процессы, процессы – на операции, каждая операция изображалась с помощью структурной схемы, напоминающей по форме химическую, а исторический процесс развития мышления сводился к набору структурных ситуаций (разрыв в деятельности, изобретение знаковых средств, позволяющих преодолеть этот разрыв, образование на основе знаковых средств новых знаний и операций мышления).

Все это действительно позволяло вести эмпирическое исследование мышления, но мышления, взятого лишь со стороны объективированных знаковых средств и продуктов. По сути, анализировалось не мышление как форма сознания и индивидуальной человеческой деятельности, а «вырезанная» (высвеченная) естественно-научным подходом проекция объективных условий, определяющих мышление; эта проекция и называлась «мыслительной деятельностью».

Обратим внимание на две особенности работы того периода. Выступая против формальной логики, Щедровицкий видел преимущество и даже пафос содержательно-генетической логики, с одной стороны, в деятельностной ее трактовке, позволяющей по-новому анализировать форму и содержание знания (они сводились к объектам и операциям), с другой – в семиотической трактовке мышления. В соответствии с последней мышление понималось как деятельность со знаками, позволяющая схватывать результаты сопоставления объектов знания с эталонами (так определялось содержание знания) в определенной форме (знаковой) и затем действовать с этой формой уже как с целостным самостоятельным объектом.

Другими словами, деятельностная и семиотическая трактовки мышления фактически были исходными, но до поры до времени рассматривались как способы описания мышления, а не основная изучаемая реальность. Анализ ранних работ Щедровицкого показывает, что семиотическая трактовка мышления во многом сложилась под влиянием идей Л. С. Выготского. В работе 1957 «“Языковое мышление” и его анализ» Щедровицкий, с одной стороны, критикует Выготского, но с другой – заимствует, естественно видоизменяя, его представление о мышлении [136].

Второе обстоятельство, определившее формирование первой программы, связано с логикой работы будущих методологов. Как я старался показать на первых «Чтениях», посвященных памяти Г. П. Щедровицкого, при создании схем и понятий содержательно-генетической логики ее представители субъективно руководствовались поиском истины и желанием понять природу мышления, однако объективно (то есть как это сегодня видится в реконструкции) решающее значение имели, с одной стороны, способы организации коллективной работы – жесткая критика, рефлексия, обсуждения, совместное решение определенных задач и т. п., с другой – возможность реализовать основные ценностные и методологические установки самих исследователей – естественно-научный подход, деятельностный подход, семиотический, исторический, социотехническая установка и др. Не должны ли мы, следовательно, предположить, что характер мышления «раннего Щедровицкого» был обусловлен не только проводимыми исследованиями, естественно-научными и логическими установками, но и ценностями и особенностями того уникального сообщества («союза» преданных идее людей), который в тот период сложился.

Программа исследования деятельности. На следующем этапе, начиная с середины 60-х годов, задача построения науки о мышлении Щедровицким на время отставляется в сторону и ставится новая – построение «теории деятельности». При этом казалось, что поскольку мышление – это один из видов деятельности, то создание такой теории автоматически позволит описать и законы мышления (правда, выяснилось, пишет Щедровицкий в 1987 г., «что анализ деятельности ведет совсем в другом направлении и сам может рассматриваться как ортогональный к анализу мышления и знаний») [142, с. 282].

Но в середине 60-х это еще не выяснилось, напротив, Щедровицкий считает, что единственной реальностью является деятельность, которую можно не только исследовать, но и организовывать и строить. Почему в качестве реальности берется деятельность? С одной стороны, потому, что представители содержательно-генетической логики считали мышление видом деятельности. С другой – потому, что в жизни они по отношению к себе и другим специалистам отстаивали активную марксистскую и одновременно нормативную позицию. С третьей стороны, к деятельности вел анализ механизмов развития знаний и мышления; в работе «Предмет изучения структуры науки» вместе с А. С. Москаевой я старался показать, что именно эти механизмы были опознаны как деятельность [105].

Но все же главным, как мне видится сегодня, было другое обстоятельство – переход Щедровицкого к новому типу работы. Практически прекратив исследование мышления, он осуществляет методологическую экспансию в духе Выготского (см., например, статью последнего «Исторический смысл психологического кризиса (методологическое исследование)» в нескольких областях: языкознании, педагогике, науковедении, дизайне, психологии. Те, кому удалось видеть эту работу, вероятно, запомнили блестящие выступления и доклады Щедровицкого во второй половине 60-х и в 70-е годы. Как правило, его выступления были построены по следующему сценарию. Анализировалась познавательная ситуация в соответствующей дисциплине. Подвергались острой критике подходы и способы мыслительной работы, характерные для этой дисциплины, и утверждалось, что она находится в глубоком кризисе. Затем предлагалась новая картина дисциплины и намечалась программа ее перестройки и дальнейшего развития.

При этом всегда осуществлялся методологический поворот: от предметной позиции Щедровицкий переходил к анализу мышления, деятельности, понятий, ситуаций и пр. Например, от исследования психики, чем занимается психолог, к анализу того, как психолог мыслит и работает, какими понятия пользуется, какие идеалы науки исповедует, какие задачи решает психологическая наука и что это такое и т. д. и т. п. Щедровицкий не только заставлял своих слушателей обсуждать несвойственные им разнородные реалии (процедуры мышления, понятия, идеалы, ценности, ситуации в дисциплине и пр.), но и предлагал новый синтез этих реалий, новое их понимание. В процессе анализа ситуаций в дисциплине и синтеза обсуждаемых реалий происходила реализация указанных выше ценностей и установок – исторического и деятельностного подхода, идеи развития, естественно-научного идеала, социотехнического отношения и т. д. Иначе говоря, научный предмет заново задавался именно с опорой на эти ценности и установки.

Но почему, спрашивается, специалисты должны были следовать за Щедровицким, вместо своих объектов изучения переключаться на незнакомые им реалии, принимать предлагаемый синтез? Понятно, что одного обаяния Георгия Петровича здесь было недостаточно. Необходимо было подкрепить осуществляемую экспансию указанием на саму реальность. Однако посмотрим, какие к ней предъявлялись требования. Во-первых, новая реальность должна была переключать сознание специалиста со своего предмета на рефлексию его мышления и работы. Во-вторых, нужно было, чтобы эта новая реальность позволяла реализовать перечисленные ценности и установки содержательно-генетической логики. В-третьих, переключала на разнородные рефлексивные реалии. В-четвертых, склоняла к новому пониманию и синтезу этих реалий.

Если вспомнить, что мышление в содержательно-генетической логике уже было связано с деятельностью, что деятельность понималась, еще со времен Выготского и Рубинштейна, одновременно и как изучаемая реальность и как деятельность исследователя и практика, преобразующего реальность, что после Гегеля и Фихте деятельность получила эпистемологическое истолкование (в ней порождались и феномены сознания и понятия, и знания), то опознание (полагание) Щедровицким новой реальности как деятельности вряд ли может удивить.

Не логика, а методология. Поскольку нормирование и организация мышления других специалистов рассматривались в тот период как главное звено работы, как деятельность, приводящая к развитию предметного мышления, суть мышления стали видеть именно в деятельности. Постепенно деятельность стала пониматься как особая реальность, позволяющая, во-первых, развивать предметное мышление (в науке, инженерии, проектировании), во-вторых, законно переносить знания, полученные при изучении одних типов мышления, на другие типы мышления.

Теоретико-деятельностные представления о «пятичленке» (структуре, содержащей блоки «задача», «объект», «процедура», «средства», «продукт»), о кооперации деятельности и позициях в ней (например, кооперации «практика», «методиста», «ученого», «методолога»), блок-схемное представление «машины науки», схемы воспроизводства деятельности и другие (см.: [141]) позволили Щедровицкому, во-первых, объяснять, почему происходило развитие тех или иных процессов мышления и появление в связи с этим новых типов знаний, во-вторых, использовать все эти схемы и представления в качестве норм и организационных схем по отношению к другим специалистам. Предписывающий и нормативный статус таких схем и представлений объяснялся и оправдывался, с одной стороны, тем, что они описывают деятельность и мышление специалистов (ученых, проектировщиков, педагогов, инженеров и т. д.), с другой – необходимостью проектировать и программировать эту деятельность в целях ее развития.

А как теперь должна была пониматься работа самого Щедровицкого и членов его семинара – ведь вместо разработки норм мышления они перешли к проектам развития научных предметов и дисциплин? Вот здесь и выходит на свет идея методологии как программа исследования и перестройки деятельности (включая мышление как частный случай деятельности), находясь в рамках самой деятельности. Именно на этом этапе, начиная со второй половины 60-х годов, Щедровицкий идентифицирует себя уже как «методолога», а свою дисциплину называет методологией.

Но как возможно исследовать и менять деятельность, не выходя из нее? Щедровицкий отвечает: опираясь на идею рефлексии, системный подход и собственно методологическую работу по организации новых форм и видов деятельности. Если рефлексия позволяет понять, как деятельность меняется и развивается («Рефлексия – один из самых интересных, сложных и в какой-то степени мистический процесс в деятельности; одновременно рефлексия является важнейшим элементом в механизмах развития деятельности» [141, с. 271]), то системный подход – это необходимое условие организации деятельности; «категории системы и полиструктуры определяют методы изучения как деятельности вообще, так и любых конкретных видов деятельности» [141, с. 242].

Особенностью методологии является смещение задач, во-первых, от изучения мышления к изучению той реальности (в данном случае деятельности), законы которой, по убеждению методологов, определяют все и, в частности, мышление, во-вторых, к задачам вменения заинтересованным специалистам-предметникам (ученым, педагогам, проектировщикам и т. д.) знания законов подлинной реальности (то есть представлений теории деятельности). Так и произошло: Щедровицкий ставит задачу построения «теории деятельности», включающей в себя как свои части «теории мышления», «теорию знания», «семиотику», «теорию науки», «теорию проектирования», «теорию обучения» и пр. Кроме того, методологи «идут в народ», пытаясь пропагандировать свои представления среди ученых, педагогов-исследователей, идеологов проектирования и других специалистов.

Здесь требуется основательное разъяснение. По идее, и переход от предметной точки зрения к методологической, и новый синтез рефлексивных реалий (подходов, понятий, ситуаций в предмете, идеалов познания и пр.) предполагают анализ этих реалий. Но если бы Щедровицкий пошел этим путем, то, во-первых, вряд ли в обозримые сроки решил интересующие его задачи, во-вторых, попал бы под огонь критики со стороны других исследователей этих реалий. Вот что он, обсуждая данную проблему, пишет, например, по поводу рефлексии.

«Представления, накопленные в предшествующем развитии философии, связывают рефлексию, во-первых, с процессами производства новых смыслов, во-вторых, с процессами объективации смыслов в виде знаний, предметов и объектов деятельности, в-третьих, со специфическим функционированием а) знаний, б) предметов и в) объектов в практической деятельности. И, наверное, это еще не все. Но даже этого уже слишком много, чтобы пытаться непосредственно представить все в виде механизма или формального правила для конструирования и развертывания схем. Поэтому мы должны попытаться каким-то образом свести все эти моменты к более простым отношениям и механизмам, чтобы затем вывести их из последних и таким образом организовать все в единую систему» [141, с. 273].

Другими словами, Щедровицкий решил не анализировать рефлексивные реалии (в данном случае знания, предметы, объекты и их функционирование, а также механизмы производства новых смыслов), а переопределить их (фактически, это редукция) в новом более простом и конструктивном языке. Что это за язык? Язык системного подхода (системно-структурный язык), в рамках которого теперь задается и деятельность. «Исходное фундаментальное представление: деятельность – система», – пишет Щедровицкий в работе 1975 г. «Исходные представления и категориальные средства теории деятельности» [141, с. 241]. Здесь я не могу удержаться, чтобы не сравнить ход мысли Щедровицкого с кантианским.

Как известно, Кант хотел построить философию по образцу новой науки. Он не скрывает, что идеал такой науки для него задают математика и естествознание. Наличие в идеале новой науки этих двух дисциплин должно было бы вести к пониманию философии, как описывающей, с одной стороны, «формы мышления» (философия как математика), с другой – «законы мышления» (философия как естествознание). Но Кант утверждает, что трансцендентальная философия не содержит математических и естественно-научных способов мышления, а является трансцендентальной («чистой») логикой. При этом он понимает чистую логику одновременно как науку и систему правил. Правда, показывая, что «философское познание есть познание разумом посредством понятий, а математическое знание есть познание посредством конструирования понятий», Кант пишет, что следование в философии математическому методу «не может дать никакой выгоды», что математика и философия «совершенно отличны друг от друга и поэтому не могут копировать методы друг друга» [49, с. 600, 609].

А вот как он характеризует трансцендентальную логику. Кант пишет, что она «содержит безусловно необходимые правила мышления, без которых невозможно никакое применение рассудка, и потому исследует его, не обращая внимания на различия между предметами, которыми рассудок может заниматься… Общая, но чистая логика, – продолжает он, – имеет дело исключительно с априорными принципами и представляет собой канон рассудка и разума, однако только в отношении того, что формально в их применении, тогда как содержание может быть каким угодно… В этой науке, следовательно, необходимо иметь в виду два правила. 1. Как общая логика она отвлекается от всякого содержания рассудочного познания и от различий между его предметами, имея дело только с чистой формой мышления. 2. Как чистая логика, она не имеет никаких эмпирических принципов, стало быть ничего не заимствует из психологии (как некоторые хотят этого), которая поэтому не имеет никакого влияния на канон рассудка. Она есть доказательная наука, и все для нее должно быть достоверно совершенно a priori» [49, с. 155–156]. Итак, чистая логика, по Канту, – это и правила мышления, и канон рассудка (разума), и наука, и система априорных принципов, и характеристика чистой формы мышления. Как это можно понять? Вспомним, что для Канта разум, с одной стороны, органическое природное целое, с другой – мышление людей. Если философия рассматривается в ее отношении к разуму как природному целому, то она выступает как наука, а ее основоположения – как положения, фиксирующие законы разума. Если же предметом философии становится разум как человеческое мышление, в таком случае можно утверждать, что философия – это логика, и тогда ее основоположения совпадают с правилами мышления. Наконец, если философию рассматривать как законодателя разума, то она есть канон рассудка. В качестве правил мышления, законов и канона философские основоположения, действительно, не должны зависеть ни от мыслящих субъектов, ни от конкретного содержания мысли, поскольку они описывают, как говорит Кант, чистые формы мышления. Однако с математикой все обстоит не так просто.

Дело в том, что, если Кант понимает философию как науку, напоминающую естественную (ведь только в этом случае можно было говорить о вечных и неизменных законах разума), ему необходимо было иметь или построить что-то вроде математики, иначе как философ мог связывать знания или понятия, осуществлять синтез, определять опыт и каким образом сам Кант конструировал свою трансцендентальную философию? Естественная наука опирается на математику, конструкции которой она использует в качестве средств построения своих понятий, а на что мог опереться Кант, если он утверждает, что математические методы не могут применяться в философии? Но и для создания правил мышления Канту необходим был какой-то конструктивный язык, вспомним хотя бы «Аналитики» Аристотеля (для описания своих правил последний вводит такие понятия, как посылка, термин, силлогизм, отношение включения и другие, кстати, независимые от содержания конкретных суждений).

Но заметим, в «Критике чистого разума» есть особый слой терминов и понятий, который мы сегодня относим к структурно-системному мышлению. Так, Кант широко использует понятия «функции» (функции рассудка), «системы», «систематического единства», «целого», «анализа и синтеза», «связи», «обусловленности». Вот пример. «Рассматривая все наши рассудочные знания во всем их объеме, – пишет Кант, – мы находим, что то, чем разум совершенно особо располагает и что он стремится осуществить, – это систематичность познания, то есть связь знаний согласно одному принципу. Это единство разума всегда предполагает идею, а именно идею о форме знания как целого, которое предшествует определенному знанию частей и содержит в себе условия для априорного места всякой части и отношения ее к другим частям» [49, с. 553–554].

Анализ этой цитаты позволяет понять роль структурно-системных представлений в мышлении Канта. Его мысль и рассуждение движутся одновременно в двух плоскостях: плоскости представлений о разуме (это есть целое, все части и органы которого взаимосвязаны и имеют определенное назначение) и плоскости единиц (знаний, понятий, категорий, идей, принципов и т. п.), из которых Кант создает здание чистого разума. При этом каждая единица второй плоскости получает свое отображение на первой, что позволяет приписать ей новые характеристики, обеспечивающие нужную организацию всех единиц построения. Именно структурно-системные представления позволяют осуществить подобное отображение и по-новому (системно) охарактеризовать все единицы построения.

Этот момент, в частности, объясняет, почему Кант настойчиво подчеркивает преимущество синтеза над анализом, а также важность установки на целое (единство): «Наши представления должны быть уже даны раньше всякого анализа их, и ни одно понятие не может по содержанию возникнуть аналитически. Синтез многообразного (будь оно дано эмпирически или a priori) порождает прежде всего знание, которое первоначально может быть еще грубым и неясным и потому нуждается в анализе; тем не менее именно синтез есть то, что, собственно, составляет из элементов знание и объединяет их в определенное содержание» [49, с. 173]. А вот еще два высказывания. «Отсюда видно, что при построении умозаключений разум стремится свести огромное многообразие знаний рассудка к наименьшему числу принципов (общих условий) и таким образом достигнуть высшего их единства… разум имеет отношение только к применению рассудка, притом не поскольку рассудок содержит в себе основание возможного опыта… а для того, чтобы предписать ему направление для достижения такого единства, о котором рассудок не имеет никакого понятия и которое состоит в соединении всех действий рассудка в отношении каждого предмета в абсолютное целое» [49, с. 344, 358].

Как же Кант осознает роль структурно-системных представлений при том, что системный подход был осознан только во второй половине XX в.? В его философии эти представления могут быть отнесены к особого рода априорным основоположениям. С современной же точки зрения – это разновидность математики, ее можно назвать «методологической». Действительно, понятия системы, функции, связи, целого, обусловленности, синтеза, анализа конструктивны и не зависят в философии Канта от содержания собственно философских понятий, то есть используются для схематизации рассматриваемого Кантом эмпирического материала. Другими словами, я утверждаю, что Кант все же создал первый образец своеобразной «методологической математики».

По сути, Щедровицкий для своего времени и в новых условиях повторяет ход Канта, основывая всю свою философию на системном подходе. Одновременно, чтобы обосновать свой выбор, он утверждает, что системный подход является всего лишь вариантом методологической работы. «Область существования подлинно системных проблем и системных объектов, – пишет Щедровицкий, – это область методологии» [144, с. 81]. «Системный подход в нынешней социокультурной ситуации может быть создан и будет эффективным только в том случае, если он будет включен в более общую и более широкую задачу создания и разработки средств методологического мышления и методологической работы» [145, с. 114].

Если согласиться, что системно-структурный язык представляет собой вариант методологической математики, то спрашивается, откуда Щедровицкий его берет. В XVI–XVII столетии математика (арифметика, алгебра, теория пропорций, геометрия) уже была и физики могли ей воспользоваться. Кроме того, благодаря творчеству Галилея и Гюйгенса они научились превращать математические конструкции в модели природных процессов (приводя в эксперименте локальные природные процессы в соответствие с математическими конструкциями). Затем эти модели уточнялись и доводились в практике инженерии.

По работам Щедровицкого мы знаем, что он, подобно Канту, сам создает системно-структурный язык. При этом Щедровицкий утверждает, что источник не только этого языка, но и схем деятельности двоякий: с одной стороны, это опыт его собственной работы и его рефлексия, с другой – законы деятельности и мышления. Подтверждение первому можно увидеть в лекции «Методологическая организация сферы психологии». «Осуществляется, – подводит итог лекции Щедровицкий, – полный отказ от описания внешнего объекта. На передний план выходит рефлексия, а смысл идеи состоит в том, чтобы деятельно творить новый мыследеятельный мир и вовремя его фиксировать, – и это для того, чтобы снова творить и снова отражать, и чтобы снова более точно творить. Поэтому фактически идет не изучение внешнего объекта, а непрерывный анализ и осознание опыта своей работы» [147, с. 124].

Второй источник обсуждается Щедровицким при анализе того, что собой представляет рефлексия. Оказывается, что это не только и не столько осознание своей деятельности человеком, сколько кооперация в деятельности и создание обеспечивающих ее организованностей материала (практической, методической, инженерной, научной и пр.) [141, с. 275–276].

Кстати, и Кант, обсуждая происхождение априорных основоположений, указывает два источника: деятельность самого ученого (человека) и законы разума, который, как выясняется затем, совпадает с Творцом. Судя по всему, разум Кант понимает двояко: как разум отдельного эмпирического человека и разум как таковой, как особую природу, законам которой подчиняется отдельный эмпирический разум, отдельный правильно мыслящий человек. В какой степени сам Кант осознавал этот двойной смысл используемого им понятия разума, сказать трудно, поскольку в своих работах он этого вопроса не обсуждает.

Кое-что все же мы можем сказать о связи этих двух сторон разума, анализируя семантику высказываний Канта. Так, разум «осуществляет синтез», «выходит за пределы опыта», «впадает в антиномии» и т. п. Обсуждая антиномии разума, Кант пишет, что разум «заставляет выступать в защиту своих притязаний» философов, ведущих спор, однако, с другой стороны, что философ является «законодателем разума» [49, с. 592, 684]. Получается, что разум – это своеобразное «разумное» существо, которое, не имея собственных органов, действует с помощью и через людей. Или по-другому, разум осуществляет себя (существует) именно и только в мышлении всех отдельных мыслящих людей. Тем не менее роль философов особая: как законодатели разума они выступают в качестве «разума» самого разума.

Но не то же ли самое утверждает Щедровицкий, говоря в своих последних выступлениях и интервью, что им мыслит мышление: «Итак, основная проблема, которая встала тогда, в 50-е годы – звучит она очень абстрактно, я бы даже сказал схоластически, не боюсь этого слова, – это проблема: так где же существует человек? Является ли он автономной целостностью или он только частица внутри массы, движущаяся по законам этой массы? Это одна форма этого вопроса. Другая – творчество. Принадлежит ли оно индивиду или оно принадлежит функциональному месту в человеческой организации и структуре? Я на этот вопрос отвечаю очень жестко: конечно, не индивиду, а функциональному месту! Утверждается простая вещь: есть некоторая культура, совокупность знаний, которые транслируются из поколения в поколение, а потом рождается – ортогонально ко всему этому – человек, и либо его соединят с этим самым духом, сделают дух доступным, либо не соединят».

«Со всех сторон я слышу: человек!.. личность!.. Вранье все это: я – сосуд с живущим, саморазвивающимся мышлением, я есть мыслящее мышление, его гипостаза и материализация, организм мысли. И ничего больше… Я все время подразумеваю одно: я есть кнехт, слуга своего мышления, а дальше есть действия мышления, моего и других, которые, в частности, общаются. В какой-то момент – мне было тогда лет двадцать – я ощутил удивительное превращение, случившееся со мной: понял, что на меня село мышление и что это есть моя ценность и моя, как человека, суть». Итак, мыслит, действует и общается не Щедровицкий, а его и другие мышления. Сам же Щедровицкий – только «гипостаза и материализация, организм мысли».

К изложенному здесь мировоззрению можно задать вопросы: например, как убедиться, что на тебя «село мышление», а не какой-нибудь демон софистики, почему помимо твоего правильного мышления в социуме существуют и находят многочисленных сторонников другие неправильные формы мышления, что это за наука, если истинность твоего мышления, в конце концов, зависит от не от тебя как личности? Но посмотрим, как реально Щедровицкий строит системно-структурный язык.

С одной стороны, он, действительно, рефлексирует свой опыт мышления, с другой – конструктивизирует его (отрывает от реального контекста мышления, превращает в объекты-конструкции, определяет последние в форме категорий системного подхода). Но ведь Щедровицкий отказался анализировать рефлексивные содержания (понятия, ситуации познания, установки и т. д.), какое же содержание он тогда схватывает в категориях «система», «механизм», «организованность» и других?

Анализ его работ позволяет выдвинуть гипотезу, что это содержание не в последнюю очередь задается ценностями и онтологическими представлениями самого Щедровицкого. Действительно, в конце концов, рефлексия – это просто рефлексия Щедровицкого и механизм развития деятельности; деятельность – это разнородные рефлексивные реалии, система и то, что обладает развитием; системно-структурные представления являются продуктами методологической работы, которая, в свою очередь, ориентирована на развитие деятельности. У нас, пишет Щедровицкий, могут быть только две стратегии: 1) непосредственно приступить к «делу» и начать конструировать системно-структурные представления, не зная, как это делать и что должно получиться в результате, либо же 2) спроектировать и создать такую организацию, или «машину деятельности» которая бы в процессе своего функционирования начала перерабатывать современные системно-структурные представления в стройную и непротиворечивую систему системных взглядов и системных разработок… то, что это будут методологические представления, гарантируется устройством самой «машины» [145, с. 109–110].

«Система методологической работы создается для того, чтобы развивать все совокупное мышление и совокупную деятельность человечества… напряжение, разрыв или проблема в мыследеятельности еще не определяют однозначно задачу мыследеятельности; во многом задача определяется используемыми нами средствами, а средства есть результат нашей “испорченности”, нашего индивидуального вклада в историю, и именно они определяют, каким образом и за счет каких конструкций будет преодолен и снят тот или иной набор затруднений, разрывов и проблем в деятельности» [145, с. 112]. Последнее высказывание говорит о том, что Щедровицкий прекрасно осознает, что источником построения его схем является не внешняя ему реальность, а филиация его собственных представлений или, как он пишет, «средств».

Формирование практической философии. Представим на миг, что Кант воскрес, узнал судьбу своего философского учения, и его спросили, чем он подтвердит истинность своих системных представлений и других априорных основоположений. Вероятно, он ответил бы так: через меня говорил Бог, и вот видите, какое большое значение имели мои идеи в культуре, последнее лучше всего подтверждает их истинность. Известно, что Щедровицкий не стал дожидаться исторического и социального подтверждения своей философии. Он решил создать структуры деятельности и мышления, соответствующие этой философии, что отчасти можно понимать как социальный эквивалент галилеевского эксперимента и инженерной проверки. К тому же был и важный аргумент: Щедровицкий полагал, что теория деятельности уже построена.

Действительно, к концу 60-х годов программа построения теории деятельности оказалась довольно быстро реализованной: в течение нескольких лет было построено столько схем и изображений деятельности, что их, по мнению Щедровицкого, с лихвой хватало на описание любых эмпирических случаев. В результате Георгий Петрович пришел к выводу, что теория деятельности построена (в конце 60-х годов он сказал мне в частной беседе: «Главное уже сделано, основная задача теперь – распространение теории деятельности и методологии на все другие области мышления и дисциплины»).

Но этот финал можно понять иначе: исследования и мышления и деятельности прекратились, построенные схемы и представления были объявлены онтологией, реальность была истолкована как деятельность, а методологическая работа свелась к построению на основе этих схем и представлений нормативных и организационных предписаний для себя и других специалистов. Если же описываемый материал все же сопротивлялся, схемы теории деятельности достраивались и уточнялись. Но вся эта работа уже шла в рамках закрепленной онтологии и убеждения, что ничего кроме деятельности не существует.

И все же Г. П. Щедровицкому удалось сделать еще один важный шаг – сформировать особый класс деловых игр, получивших название «организационно-деятельностных» (ОДИ), которые рассматривались как полноценная методологическая практика, поскольку в ней методологи получали в свое распоряжение (во власть), правда, только на период игры, специалистов-предметников и могли им предписывать, как мыслить и действовать.

В современной ретроспективе переход к оргдеятельностным играм выглядит вполне закономерным: если в обычных условиях, в рамках той или иной дисциплины многие специалисты не хотели принимать методологические требования и нормы, то в игре их ставили в такие жесткие, искусственные условия, которые позволяли не только распредмечивать (размонтировать) сложившееся мышление специалистов, но и более или менее успешно вменять им методологические схемы и схемы деятельности.

Новая реальность вроде бы целиком укладывалась в схему деятельностной онтологии и методологического социального действия. В свое время на Методологическом конгрессе в Киеве Г. П. Щедровицкий сформулировал и соответствующее понимание методологии – как сферы организации деятельности и мышления специалистов, против чего я тогда резко возражал. Как я уже отмечал, теоретическая установка в методологии являлась достаточно значимой (вспомним соответствующие теории: теория мышления, теория деятельности, семиотика, понимаемая как теория, и т. д.). Пока методологам нужно было организовывать на основе методологических схем собственное мышление и деятельность или мышление сочувствующих методологии предметников-специалистов, все более или менее получалось, хотя все равно были проблемы.

Но переход в ОДИ, к организации и нормированию мышления других специалистов или попытки организовать с помощью ОДИ социальные процессы – все это обозначило границу и предел так понимаемой методологии. Впрочем, С. В. Попов, ученик Щедровицкого, как видно из его последних статей в «Кентавре», оценивает ситуацию по-другому: он считает, что надо идти дальше – к социальной инженерии. Контртезис может звучать так: не дело методологии заниматься социальной инженерией, но помочь социальным инженерам в плане мышления можно. В Киеве я предсказывал, хотя и не люблю этим заниматься, что понимание методологии как социотехники (социальной инженерии) до добра ее не доведет. В этом плане я могу согласиться с психологом и методологом А. А. Пузыреем, который пишет следующее:

«Став “встроенной” в игры, как в особый вид “поставляющего производства”, должного “поставлять в распоряжение” игротехника для “употребления” даже самую мысль, даже самого человека, не разделяет ли уже “методология”, по сути дела, судьбу всей современной техники? Вопреки тому, что во многом из критики ее когда-то зарождалась… До тех пор, пока методология не вернет себе (не значит ли это, обретет впервые?) свою историю, как Историю с большой буквы, сопряженную с Большой Историей мысли и самого человека, до тех пор она не сможет освободиться из плена ею же индуцированных фантомных форм жизни и лишь имитирующих мысль форм рациональности» [89, с. 126–127].

На мой взгляд, методология – это особая культура мышления, точка роста мышления, в принципе над любой сферой мышления и человеческой деятельности (не исключая и социальную инженерию), но все же именно форма мышления, а не практики. Хотя согласен, есть такие точки роста, когда практика и мышление как бы сливаются в одно целое. Таковы эзотерическая практика, художественная и в некоторых случаях игровая и методологическая. Однако продолжим рассмотрение эволюции взглядов Щедровицкого. Успехи игр вскоре сменились проблемами.

Одна из них определялась самой природой игры. Хотя методологи сценировали игры и старались в ходе игры управлять игровой стихией (навязывая ее участникам методологические схемы, логику мышления, общую организацию), тем не менее, и самим организаторам игр приходилось менять заранее сценированное поведение, вступать в диалог с ее участниками, частично поступаться собственными принципами. К тому же ряд ведущих методологов отказались следовать общим методологическим нормам и сценариям игр, которые вначале задавал или утверждал сам Щедровицкий.

Они стали создавать и предъявлять как не менее эффективные и обоснованные свои собственные методологические нормы и сценарии игры. Причем на сей раз конфликт разрешился не традиционно: не путем вытеснения нарушителя в «другую комнату», то есть отрицания любого способа мышления, отличающегося от закрепленного и охраняемого самим Щедровицким. Было признано право участников игр и семинаров на свою точку зрения, которая затем, однако, должна была вводиться в общее поле коммуникации и там совместно прорабатываться. Примерно в таком контексте и возникло понятие «мысли-коммуникации», потянувшее за собой необходимость очередного пересмотра методологической реальности.

В концепции «мыследеятельности», сформулированной Щедровицким в начале 80-х годов, мышление понималось как подсистема в схеме мыследеятельности, включающей в себя «пояса» коллективно-группового мыследействия, мысли-коммуникации и чистого мышления [142, с. 130–132]. Почему новая реальность была названа мыследеятельностью? Вероятно потому, что в ОДИ, с одной стороны, решались познавательные задачи, то есть осуществлялось мышление, с другой – происходило программирование и организация мышления всех участников игры, что по традиции понималось как деятельность. Тем самым был сделан важный шаг – задана новая рамка для изучения мышления и указан его контекст.

Стало понятным, что мышление не может быть сведено к алфавиту процедур и операций мышления, что это более сложное образование. Хотя мышление задавалось как подсистема мыследеятельности, Щедровицкий признавал за мышлением определенную автономность, самостоятельность. В отличие от других поясов мыследеятельности, пояс чистого мышления, писал он, «имеет свои строгие правила образования и преобразования единиц выражения и законы, причем достаточно монизированные; это все то, что Аристотель называл словом “логос”…» [142, с. 133].

Однако что же такое мышление не как аристотелевский логос, а как аспект методологической реальности? Ясного ответа на этот вопрос Щедровицкий не дал. Не заметил он также, что понятие мысли-коммуникации противоречит естественно-научной установке и деятельностной онтологии, что по сути это понятие из другой парадигмы – гуманитарной, если только, конечно, коммуникацию не понимать так, как ее трактуют в лингвистике и соссюровской семиотике. Если же коммуникацию понимать скорее по М. Бахтину, как форму диалога и общения, в которых разные позиции и точки зрения коммуницирующих выражаются и обосновываются (и именно за счет всего этого и складывается общее поле коммуникации, становится возможным понимание и даже согласованное действие), то в этом случае представление о мыследеятельности противоречит естественно-научному и деятельностному подходам.

Отчасти Щедровицкий это чувствовал, в начале 90-х годов он признает, что деятельность – это, оказывается, еще не вся реальность, например, важную роль в формировании последней играют процессы коммуникации; что мышление так и не было проанализировано, наконец, что методолог не может сам, подобно демиургу, создавать новые виды деятельности; требуется разворачивать организационно-деятельностные игры, которые представляют собой «средство деструктурирования предметных форм и способ выращивания новых форм соорганизации коллективной мыследеятельности».

«С этой точки зрения, – пишет Щедровицкий в одной из своих последних работ, – сами выражения “деятельность” и “действие”, если оставить в стороне определение их через схемы воспроизводства, выступают как выражения чрезвычайно сильных идеализаций, чрезмерных редукций и упрощений, которым в реальности могут соответствовать только крайне редкие искусственно созданные и экзотические случаи. В реальном мире общественной жизни деятельность и действие могут и должны существовать только вместе с мышлением и коммуникацией. Отсюда и само выражение “мыследеятельность”, которое больше соответствует реальности и поэтому должно заменить и вытеснить выражение “деятельность” как при исследованиях, так и в практической организации» [142, с. 297–298].

При этом Щедровицкий не отказывается от своей исходной программы: необходимо и исследование (теперь мыследеятельности) и практическая организация ее, причем на основе соответствующих теорий мыследеятельности. «Развитая таким образом методология, – пишет он, – будет включать в себя образцы всех форм, способов и стилей мышления – методические, конструктивно-технические, научные, организационно-управленческие, исторические и т. д.; она будет свободно использовать знания всех типов и видов, но базироваться в первую очередь на специальном комплексе методологических дисциплин – теории мыследеятельности, теории мышления, теории деятельности, семиотике, теории знания, теории коммуникаций и взаимопонимания» [142, с. 152–153]. Как, спрашивается, можно соединить эти два понимания методологии: во второй программе оно трактуется как имманентное целое, в концепции мыследеятельности – как элемент более сложной действительности?

Философия Щедровицкого, на мой взгляд, весьма характерна для XX столетия. В ней, как мы видим, сошлись самые разные традиции и направления философской и научной мысли. И все же ведущими доминантами являются программы Канта и Маркса, а также естественно-научные и социотехнические установки. Надо отдать должное Щедровицкому, он, подобно Выготскому, доводил свою мысль до логического конца, не отступая перед устрашающими и непопулярными выводами.

Конечно, что такое философ, интеллигент и каковы актуальные задачи современности, можно понимать и иначе, чем Щедровицкий. Для меня, например, культура – это не только традиции и строительство нового, а особая форма социальной жизни, социальный организм, поэтому культуротехническая работа хотя и необходима, но дает не так уж много. И интеллигенцию я понимаю несколько иначе, чем учитель. Интеллигент должен быть не только мыслителем, но также совестью эпохи и, не меньше, живым носителем культуры.

Обычный человек не обязательно должен быть личностью, и не обязательно каждый человек должен так себя выстраивать и продумывать, как это делал Щедровицкий. Но думаю, для философа и ученого, а также для многих современных специалистов, оказывающих своей деятельностью влияние на жизнь культуры, это совершенно необходимо. В частности, перед философией, намой взгляд, сегодня, в начале третьего тысячелетия, стоят по меньшей мере три новые задачи. Она должна способствовать становлению нового мироощущения в направлении перехода от натуралистической картины действительности (когда мы думаем, что мир таков, как он представлен в наших знаниях), к деятельностной и культурологической картине действительности. В соответствии с последней мир есть не только данность, которую мы застаем, но и продукт нашей деятельности и усилий, а они, в свою очередь, обладают двойной природой – искусственной (это эксперимент и свобода) и естественной (это – момент культуры и социума). Вторая задача философии – способствовать формированию и реализации нового социального проекта, направленного на сохранение жизни на Земле, безопасное развитие, поддержание природного, культурного и личностного разнообразия (многообразия) и сотрудничества. Третья задача – помочь становлению новой цивилизации, в рамках которой складываются метакультуры, новая нравственность, новые формы жизни и мышления.