Прогресс и доверие к истории

Суть в следующем: «прогресс» означает не качество истории, а самоуверенность настоящего времени. Наиболее глубокое, возможно единственное, значение прогресса составляют два тесно связанных между собой убеждения: что «время на нашей стороне» и что именно мы «определяем ход событий». Эти две точки зрения живут и умирают вместе — и продолжают существовать до тех пор, пока способность определять ход событий находит свое ежедневное подтверждение в делах людей, обладающих этой властью. Как выразился Ален Пейрефитт, «единственный ресурс, способный превратить пустыню в землю обетованную, — это уверенность членов общества друг в друге и общая вера в будущее, в котором все они собираются жить» [3]. Все остальное, что нам нравится говорить или слышать о «сущности» идеи прогресса, — это понятная, но вводящая в заблуждение и тщетная попытка «онтологизировать», это чувство доверия и уверенности в себе.

В самом деле, действительно ли история — движение к лучшей жизни и большему счастью? Если бы данное утверждение было верно, как бы мы узнали об этом? Мы, сказавшие это, не жили в прошлом; те, кто жил раньше, не живут сегодня. Так кто же должен проводить сравнение? Убегаем ли (как «Ангел истории» Бенджамина/Кли) мы в будущее, отпугиваемые и подталкиваемые ужасами прошлого или (как хочет заставить нас верить скорее оптимистическая, чем драматичная либеральная версия истории) спешим в будущее, влекомые и притягиваемые надеждой на «процветание наших дел», единственное «доказательство», которым мы можем руководствоваться, — это игра памяти и воображения, и именно наша самоуверенность или ее отсутствие определяет их направление. Для людей, уверенных в своей способности изменять положение вещей, прогресс — это аксиома. Людям, которые чувствуют, что вещи валятся у них из рук, идея прогресса не приходит на ум или кажется смехотворной. Между этими двумя полярными условиями нет места для обсуждения sine ira et studio[7] уже не говоря о согласии. Возможно, Генри Форд заявил бы по поводу прогресса приблизительно то же, что сказал о физических упражнениях: «Физические упражнения это чушь. Если вы здоровы, они вам не нужны; если вы больны, вы не будете заниматься ими».

Но если уверенность в себе (обнадеживающее ощущение «связи с настоящим») — это единственное основание веры в прогресс, не удивительно, что в наше время вера становится неустойчивой и шаткой. И причины этого найти не так сложно.

Во–первых, явное отсутствие силы, которая может «двигать мир вперед». Наиболее острый, но и наиболее сложный для ответа вопрос нашего времени текучей современности — не «что нужно сделать?» (чтобы мир стал лучше или счастливее), а «Кто будет это делать?» Кеннет Джоуитт [4] объявил крах «дискурса Иисуса», до недавнего времени формировавшего наши мысли о мире и его перспективах и в рамках которого мир считался «организованным вокруг определенного центра, строго разграниченным и истерично озабоченным непроницаемыми границами». В таком мире едва ли могли возникнуть сомнения относительно деятельности: в конце концов, мир «дискурса Иисуса» был ни чем иным, как соединением мощной силы и результатов ее действия. Эта идея имела твердую эпистемологическую основу, включающую такие же жесткие, непоколебимые и неудержимые сущности, как фабрика Форда или устанавливающие и поддерживающие определенные порядки суверенные государства (суверенные, если не в действительности, то по крайней мере в их амбиции и стремлении).

Эта основа веры в прогресс в настоящее время известна главным образом своими изъянами, трещинами и хроническим распадом на составляющие. Наиболее твердые и наименее сомнительные из его элементов быстро теряют свою плотность вместе со своими суверенитетом, правдоподобием и надежностью. Истощение современного государства, возможно, ощущается наиболее остро, так как означает, что способность принуждать людей работать — способность совершать действия — устранена из политики, которая имела обыкновение решать, что должно быть сделано и кто должен это сделать. Пока все силы политической жизни остаются там, где их застала «текучая современность», привязанными, как прежде, к своим местам, власть остается для них недосягаемой. Наши переживания сродни ощущениям авиапассажиров, обнаруживших высоко в небе, что каюта пилота пуста. Гай Деборд пишет: «Центр управления теперь скрыт: его никогда не занимают известные лидеры или ясная идеология» [5].

Во–вторых, становится все менее и менее очевидно, что должна сделать сила — любая сила, — стремящаяся улучшить образ мира в том маловероятном случае, когда она достаточно могущественна, чтобы сделать это. Все картины счастливого общества, написанные различными красками и кистями в ходе прошлых двух столетий, оказались или несбыточными мечтами, или (в тех случаях, когда было объявлено, что мечты сбылись) непригодными для жизни. Выяснилось, что каждая форма общественного устройства порождает столько же страдания, если не больше, сколько и счастья. Это в равной мере применимо и к основным антагонистам — теперь уже несостоятельному марксизму и ныне находящемуся на подъеме экономическому либерализму. (Как Питер Друкер, по общему признанию самый откровенный защитник либерального государства, указывал в 1989 г., «невмешательство также обещало “спасение со стороны общества”: если удалось бы удалить все препятствия для получения индивидуальной выгоды, то это в конечном счете породило бы совершенное — или по крайней мере лучшее — общество» — и по этой причине его браваду нельзя больше принимать всерьез.) Что касается других некогда серьезных конкурентов, вопрос, заданный Франсуа Лиотардом: «Какого рода мысль может отрицать Аушвиц и Бухенвальд в общем... продвижении к всеобщему освобождению», как прежде, остается без ответа и останется таким. Расцвет дискурса Иисуса позади: все написанные картины мира, сотворенного по его мерке, отвратительны, а еще не написанные — априори сомнительны. Теперь мы путешествуем без цели, которая вела бы нас не в поисках хорошего общества, и не вполне осознаем, что же именно в нашем обществе тяготит нас и принуждает бежать. В заключении Питера Друкера безупречно схвачено настроение времени: «Больше нет спасения со стороны общества… Всякий, кто теперь превозносит “Великое общество”, как это делал Линдон Бейнз Джонсон всего лишь двадцать лет назад, был бы осмеян» [6].

Тем не менее современное увлечение прогрессом — жизнью, которая может быть «заработана», чтобы быть более удовлетворительной, и затем улучшена, — не прошло и вряд ли скоро закончится. Современность не знает никакого другого определения жизни, кроме формулировки «сделанная»: жизнь современных людей — это «найти», а не «дано», и эта задача пока еще не решена и беспрестанно требует большего внимания и новых усилий. Во всяком случае, условия человеческой жизни в стадии «текучей» современности или «легкого» капитализма сделали эту модальность жизни еще более заметной: прогресс — это больше не временная мера, не промежуточное дело, ведущее в конечном счете (и в скором времени) к совершенному государству (то есть к государству, где сделано все, что должно быть сделано, и никто не призывает ни к какому его изменению), а постоянный и возможно непрекращающийся вызов и необходимость, сама суть «поддержания жизни и процветания».

Однако если идея прогресса в ее современном воплощении выглядит настолько необычной, что люди сомневаются в его наличии, то это объясняется тем, что прогресс, как и многие другие параметры современной жизни, теперь стал «индивидуализированным»; точнее, нерегулируемым и приватизированным. Он не подлежит регулированию, так как спектр предложений «усовершенствовать» существующие реалии широк и разнообразен и вопрос о том, действительно ли конкретное нововведение означает улучшение, остается спорным даже после того, как выбор уже сделан. И он приватизирован, поскольку задача усовершенствования — это уже не коллективное, а индивидуальное дело: именно отдельные люди, как ожидается, будут использовать индивидуально свой собственный ум, ресурсы и усилия, чтобы поднять жизненный уровень и уклониться от тех аспектов их нынешней жизни, которые им не нравятся. Как выразился Ульрих Бек в своем поучительном исследовании современного «общества риска»,

отмечается тенденция к появлению индивидуализированных форм и условий существования, которые заставляют людей — ради их собственного физического выживания — становиться центром своего собственного планирования и образа жизни… Фактически человек должен выбирать и изменять свою социальную идентичность, а также на свой риск действовать в соответствии с ней… Сам человек становится единицей воспроизводства социальных отношений [7].

Проблема осуществимости прогресса, рассматриваемого как судьба человечества или задача отдельного человека, однако, остается такой, какой была до прекращения регулирования и начала приватизация, и ее точно сформулировал Пьер Бурдье: чтобы планировать будущее, нужно держаться за настоящее. Единственная новизна здесь состоит в том, что теперь отдельный человек должен держаться за свое собственное настоящее. И для многих, возможно для большинства, современных людей их привязка к настоящему в лучшем случае ненадежна, а часто вообще отсутствует. Мы живем в мире универсальной гибкости, в условиях острой и бесперспективной ненадежности (Unsicherheit), пронизывающей все аспекты жизни индивидуума, в том числе источники средств к существованию, отношения, основанные на любви или общих интересах, характеристики профессиональной и культурной идентичности, способы представления себя на публике, паттерны здоровья и физической подготовленности, ценности, к которым стоит стремиться, и способы их достижения. Безопасные прибежища очень редки, и в большинстве случаев доверие плавает, снявшись с якоря, в безуспешном поиске защищенных от шторма гаваней. Нам хорошо известно, что даже наиболее тщательно разработанные планы имеют отвратительную тенденцию не сбываться и приносить результаты, далекие от ожидаемых, что наши искренние усилия «привести вещи в порядок» часто заканчиваются еще большим хаосом, аморфностью и беспорядком и что наши попытки устранить непредвиденные обстоятельства и случайности — это не более чем азартная игра.

Верная своим привычкам, наука быстро поняла из нового исторического опыта и отразила это зарождающееся настроение, что выразилось в быстром увеличении числа научных теорий хаоса и катастроф. Некогда движимая убеждением, что «Бог не играет в кости», что сама Вселенная в высшей степени детерминирована, а задача человека состоит в создании полного перечня ее законов, чтобы люди больше не шли на ощупь в темноте, а их действия стали бы безошибочными и всегда достигали цели, современная наука признала по своей сути недетерминированный характер мира, огромную роль случайностей и исключительный, а не нормальный характер порядка и равновесия. Затем верные своим привычкам ученые вернули научно переработанные данные в ту область, где они сначала были постигнуты интуитивно, а именно в мир человеческих дел и действий. Таким образом, мы читаем, например в популярном и влиятельном изложении Дэвидом Руеллом современной, вдохновленной наукой философии, что «детерминистический порядок создает беспорядок случайностей»:

Экономические трактаты… создают впечатление, что роль законодателей и ответственных государственных чиновников состоит в поиске и осуществлении равновесия, наиболее благоприятного для общества. Однако примеры хаоса в физике учат нас, что вместо того, чтобы вести к равновесию, некоторые динамические ситуации вызывают на время хаотические и непредсказуемые события. Следовательно, решения законодателей и ответственных должностных лиц, предназначенные для достижения желаемого баланса, вместо этого могут вызвать сильные и непредвиденные колебания с возможными бедственными последствиями [8].

За какие бы из своих многочисленных достоинств не была возведена в разряд главной ценности современности работа, ее поразительная, более того, магическая способность придавать форму бесформенному и продолжительность мимолетному выступает среди них на первый план. Благодаря этой способности работе могла быть справедливо приписана главная, даже решающая роль в современном стремлении подчинить, использовать и колонизировать будущее, чтобы заменить хаос порядком, а случайности — предсказуемой (и поэтому управляемой) последовательностью событий. Работе приписывались многие достоинства и полезные результаты, такие как увеличение богатства и устранение нищеты; но в основе каждого такого достоинства лежал предполагаемый вклад в упорядочение жизни, в исторический акт наделения человеческого рода ответственностью за собственную судьбу.

«Работа» в этом смысле была деятельностью, которой, как предполагалось, человечество при создании своей истории занималось согласно своей судьбе и природе, а не по свободному выбору. И таким образом, определенная «работа» становилась коллективным делом, и в нем должен был принимать участие каждый представитель человечества. Все остальное было лишь следствием: рассмотрение работы как «естественного состояния» людей, а отсутствия ее — как ненормальности; объяснение сохранившихся бедности и нищеты, лишений и развращенности отходом от этого естественного состояния; ранжирование мужчин и женщин согласно предполагаемой ценности вклада, который они внесли своей работой в общее дело всех людей; приписывание работе важнейшего места среди видов деятельности человека, приводящих к нравственному самоусовершенствованию и повышению общих этических стандартов общества.

Когда ненадежность становится перманентной и считается таковой, «жизнь в мире» все меньше воспринимается как связанная определенными законами и соблюдающая законы, логическая, последовательная и кумулятивная череда действий и становится больше похожа на игру, в которой мир внешний — один из игроков и он ведет себя так же, как и все игроки, не раскрывая своих карт. Как и в любой другой игре, планы на будущее имеют тенденцию становиться временными и изменчивыми, простираясь не далее следующих нескольких шагов.

Когда на горизонте человеческих усилий не вырисовывается никакого государства наивысшего совершенства, когда нет веры в гарантированную эффективность любого усилия, идея «тотального» порядка, который должен быть воздвигнут этаж за этажом в результате длительных, последовательных, подчиняющихся цели действий, имеет мало смысла. Чем меньше человек держится за будущее, тем меньше «будущего» может быть учтено при планировании. Отрезки времени, называемые «будущим», становятся короче, и время жизни человека в целом поделено на эпизоды, которые можно рассматривать «по одному». Непрерывность больше не является признаком развития. Некогда кумулятивный и долгосрочный характер прогресса уступает место требованиям, обращенным к каждому последовательному эпизоду отдельно: любой из них необходимо понять и полностью использовать прежде, чем он завершится и начнется следующий. В жизни, управляемой по принципу гибкости, жизненные стратегии и планы могут быть лишь краткосрочными.

Жак Аттали недавно предположил, что в понимании будущего и нашей роли в нем теперь начинает доминировать, пусть даже скрыто, образ лабиринта; этот образ становится основным зеркалом, в котором наша цивилизация в ее современной стадии разглядывает свой облик. Лабиринт как аллегория человеческой жизни был сообщением, переданным кочевниками оседлым поселенцам. Прошли тысячелетия, и поселенцам наконец хватило уверенности в себе и храбрости, чтобы принять вызов судьбы, подобной лабиринту. «Во всех европейских языках, — указывает Аттали, — слово “лабиринт” стало синонимом искусственной сложности, бесполезной секретности, извилистой системы, непроницаемого густого тумана. “Ясность” же стала синонимом логики».

Поселенцы приступили к созданию прозрачных стен, правильно и четко расчерченных обходных ходов, хорошо освещенных коридоров. Они также создали путеводители и ясные, однозначные инструкции для всех будущих странников с указанием тех поворотов, которые нужно сделать, и тех, что необходимо избегать. Они делали все это лишь затем, чтобы в конце обнаружить, что лабиринт прочно стоит на своем месте; во всяком случае, лабиринт стал еще более предательским и сложным вследствие путаницы перекрещивающихся следов, какофонии команд и постоянного приращения новых извилистых проходов в дополнение к уже пройденным и новых тупиков в добавок к тем, на которые уже наткнулись. Поселенцы стали «невольными кочевниками», запоздало вспоминающими сообщение, полученное еще в начале их исторического путешествия, и отчаянно пытающимися вновь понять его забытое содержание, которое — как они подозревали — вполне может передать им «мудрость, необходимую для их будущего». Опять лабиринт становится главной метафорой человеческой жизни, — и он обозначает «непонятное место, где расположение дорог может не подчиняться никаким законам. В лабиринте правят случайность и неожиданность, что знаменует собой поражение Чистого Разума».

В бескомпромиссно лабиринтообразном мире человеческие усилия, как и вся остальная человеческая жизнь, разделены на изолированные эпизоды. И подобно любым другим действия, совершаемым людьми, цель удержания курса движения близко к намеченному постоянно ускользает и, возможно, недостижима. Работа сместилась из универсума построения порядка и контроля над будущим в область игры; рабочие действия становятся все более похожими на стратегию игрока, который ставит перед собой умеренно краткосрочные цели, простирающиеся не далее, чем на один или два шага вперед. Имеют значение именно прямые результаты каждого шага; эти результаты должны быть пригодны для непосредственного использования. Предполагается, что мир полон мостов, находящихся слишком далеко; о пересечении таких мостов люди не думают, пока не подойдут к ним, и это вряд ли случится скоро. Все препятствия нужно преодолевать по очереди; жизнь — это последовательность эпизодов, каждый из которых нужно обдумывать отдельно, поскольку любой имеет свое собственное соотношение выгод и потерь. Жизненные пути не становятся более прямыми по мере того, как мы их проходим, и очередной правильно сделанный поворот — не гарантия того, что в будущем мы успешно выберем нужные повороты.

Следовательно, изменился характер работы. В большинстве случаев это одноразовый акт: хитрый прием мастера, ловкача, нацеленный на близкие по времени результаты и вдохновленный и ограниченный ими, в большей степени сформированный, чем формирующий, в большей степени результат погони за удачей, чем продукт планирования. Он имеет странное сходство со знаменитым киберкротом, который знал, как двигаться в поисках электрической розетки, чтобы подключиться для пополнения энергии, израсходованной на движение.

Возможно, термин «поверхностный» был бы более подходящим, чтобы передать изменившийся характер работы, отделенной от грандиозного замысла миссии всего человечества и не менее грандиозного замысла жизненного призвания человека. Лишенная своих эсхатологических атрибутов и отрезанная от своих метафизических корней, работа потеряла центральность, которая приписывалась ей в галактике ценностей, доминирующих в эпоху твердой современности и тяжелого капитализма. Работа больше не может являться надежной осью, вокруг которой группируются самоопределения, идентичности и жизненные планы. Она также не может служить бесспорной этической основой общества или этической осью индивидуальной жизни.

Вместо этого работа наряду с другими видами жизнедеятельности приобрела главным образом эстетический смысл. Она, как ожидается, должна удовлетворять сама по себе, а не измеряться реальными или предполагаемыми плодами, которые она приносит нашим ближним или нации и стране, не говоря уже о счастье будущих поколений. Только немногие люди — и к тому же лишь изредка — могут требовать привилегий, престижа или почестей, указывая на важность и общественную полезность выполняемой ими работы. Едва ли кто–нибудь ожидает, что работа «облагородит» ее исполнителей, сделает их «лучшими людьми», и по этой причине она редко вызывает восхищение и заслуживает похвалы. Вместо этого она измеряется и оценивается по способности быть интересной и занимательной, удовлетворяющей не столько этическое, прометеево призвание производителя и создателя, сколько эстетические потребности и желания потребителя, искателя острых ощущений и коллекционера переживаний.

Больше книг — больше знаний!

Заберите 30% скидку новым пользователям на все книги Литрес с нашим промокодом

ПОЛУЧИТЬ СКИДКУ