3. Принцип гомогенности и проблема имманентного метода в языкознании
3. Принцип гомогенности и проблема имманентного метода в языкознании
Лингвистика сравнительно поздно достигла автономии. Собственно говоря, этот процесс продолжается и по сей день. Характерно, что в наши дни наиболее острые проблемы лингвистики – это именно проблемы методологические, гносеологические, логические. Особенно показательна в этом отношении структуральная лингвистика.
К структурализму мы обращаемся потому, что эта концепция с наибольшей рельефностью и в наиболее зрелой форме поднимает методологические философские проблемы. Само возникновение структурализма явилось ярким свидетельством неблагополучного положения дел в языкознании именно в методологическом отношении.
Прежде всего необходимо оговорить, что структурная лингвистика – весьма широкое научное течение, объединяющее различные лингвистические школы (от пражской до глоссематиков), часто весьма сильно отличающиеся друг от друга. Здесь мы рассмотрим структурализм как совокупность методологических тенденций в языкознании, оказывающих существенное влияние на понимание самого предмета этой науки.
Обсуждению подлежит не методика и техника структурального исследования, но структурализм как общая теория языка и науки о нем. В этом отношении наиболее показательными являются работы основоположника структурализма Ф. де Соссюра и глоссематиков.
Старая лингвистика (дососсюровского периода) рассматривала свой предмет скорее не как цель, а либо как средство, ключ к исследованию реальности, отличной от лингвистической, либо как эпифеномен, побочный продукт процессов нелингвистической природы. Определенность языка сводилась к определенности других явлений – логики (грамматики Пор-Рояля), психологии (Пауль, Потебня), физики и физиологии (младограмматики), биологии (Шлейхер), социологии (Вандриес, Сэпир), истории, эстетики и т.п. Лингвистические явления при этом рассматривались не как самостоятельная область исследования, но как прикладная логика, прикладная психология и т.п. Вследствие этого элиминировалась самостоятельность этой науки, специфическая определенность ее предмета.
Метод языкознания был, в сущности, эклектическим: при исследовании лингвистической реальности теоретик обращался к аргументации, чуждой природе его предмета и лежащей за пределами его специфики.
Самой важной чертой методологии языкознания этой эпохи является редукционизм – попытка сведения специфики языка к какой-либо нелингвистической реальности. Так, в «Манифесте» младограмматиков мы читаем, что раньше «с исключительным рвением исследовали языки, но слишком мало – говорящего человека». Реальностью языка признается психофизиологическая деятельность индивида. «В основе этих принципов (младограмматики.– Л.Н.) лежат две предельно ясные мысли: во-первых, язык не есть вещь, стоящая вне людей и над ними и существующая для себя; он по-настоящему существует только в индивидууме, тем самым все изменения в жизни языка могут исходить только от говорящих индивидуумов; во-вторых, психическая и физическая деятельность человека при усвоении унаследованного от предков языка и при воспроизведении и преобразовании воспринятых сознанием звуковых образов остается в своем существе неизменной во все времена». Отсюда следует концепция «слепых», не знающих исключения «фонетических законов»[149].
Нетрудно увидеть, что лингвистический редукционизм пытается представить язык как модификацию некоей универсальной субстанции. В одном этом нет еще ничего порочного в методологическом отношении. Ведь всякое теоретическое понимание состоит в нахождении некоей субстанции, логического пространства, конечным «образом» которого является исследуемый феномен, вещь, событие.
С логической точки зрения принцип гомогенности, выражающий требования монистической методологии, как раз и состоит в отыскании имманентной по отношению к субстанции меры и имманентной по отношению к исследуемому явлению субстанции. Редукционизм же исключает эту имманентность, усматривая субстанцию в чем-то внешнем и безразличном по отношению к специфике исследуемого явления.
В качестве такой субстанции может рассматриваться, скажем, звуковая материя языка, а в качестве источника меры – «вечные и неизменные» свойства губ, зубов, языка человека. Суть дела не изменится, если под этой субстанцией будет пониматься психика человека, взаимодействующая с физическими факторами. Результат будет все тот же: сведение языкознания к психологии, физиологии и т.п., утрата специфического предмета науки, утрата самой этой науки.
Герман Пауль в «Принципах истории языка» пишет: «психический элемент является важнейшим фактором всякого культурного движения, фактором, вокруг которого вращается все остальное, а психология – наиболее важным основанием всякой подлинно культуроведческой науки»[150].
Здесь лингвистика понимается как ветвь психологии, поскольку реальность языка в его всеобщем определении, его субстанцию составляют «психические организмы» речевых представлений, которые являются для Г. Пауля «действительными носителями исторического развития». Реальность языка составляет психическая сфера – сложная ассоциативная сеть акустических, моторных речевых представлений. Поэтому «...бесспорно правильно положение, что каждый индивидуум имеет свой собственный язык и каждый из этих языков имеет свою собственную историю». И далее: «Мы должны собственно различать столько языков, сколько существует индивидов»[151].
Редукционистские устремления свойственны не только представителям натурализма и индивидуалистического психологизма в языкознании. Предшественник «социологической школы» И.А. Бодуэн де Куртенэ писал: «Сущность человеческого языка исключительно психическая. Существование и развитие языка обусловлены чисто психическими законами»[152]. Однако он отмечает также важность социальной стороны языка, поэтому основанием языкознания для него является не только психология, но и социология.
Натурализм, психологизм, социологизм – разновидности лингвистического редукционизма. Как бы ни было велико различие между ними, в методологическом отношении все эти направления страдают одним пороком. Можно привести еще один вариант [21] редукционизма – эстетический. «По своему существу, – пишет К. Фосслер, – всякое языковое выражение есть индивидуальное духовное творчество», поэтому «языкознание в чистом смысле слова является лишь стилистикой. Но эта последняя принадлежит к эстетике. Языкознание – история искусства»[153]. А вот для М. Мюллера, представителя натуралистической концепции, «с точки зрения научного рассмотрения язык Гомера не имеет большего значения, не представляет большего интереса, чем диалекты готтентотов»[154].
Как видим, спектр определений сущности языка чрезвычайно широк. И вообще-то говоря, каждое из них имеет под собой определенное основание. Действительно, с известной точки зрения язык есть и то, и другое, и третье. «Язык в понимании физиолога представляется не тем, чем он является для психолога: каждая из этих наук, характеризуя язык, выделяет те моменты в языке, которые соответствуют точке зрения данной науки, что вполне закономерно. Сущность языка в определении, которое дает физиолог, таким образом, не может не отличаться от сущности языка в понимании психолога»[155]. Сколько же у языка «сущностей»? По-видимому, сколько же, сколько «точек зрения» на него. Но дело-то в том и заключается, что для физиолога или психолога язык вовсе и не представляет собой сущность. Их интересуют процессы, обслуживающие язык, обслуживаемые языком, но не он сам по себе.
Такое положение вещей не могло не вызвать соответствующей реакции в науке о языке. Послушаем одного из наиболее авторитетных теоретиков структурной лингвистики Л. Ельмслева: «То, что составляло главное содержание традиционной лингвистики – история языка и генетическое сравнение языков, – имело своей целью не столько познание природы языка, сколько познание исторических и доисторических социальных условий и контактов между народами, т.е. знание, добытое с помощью языка как средства... В действительности, мы изучаем disjecta membra, т.е. разрозненные части языка, которые не позволяют нам охватить язык как целое. Мы изучаем физические и физиологические, психологические и логические, социологические и исторические проявления языка, но не сам язык»[156].
Основное положение нового подхода к проблеме языка как специфического предмета исследования лингвистики, положение, в котором выражен и руководящий принцип методологии исследования – принцип гомогенности, – сформулировано основоположником структурной лингвистики Фердинандом де Соссюром: «Единственным и истинным объектом лингвистики является язык, рассматриваемый в самом себе и для себя»[157].
Это общее положение раскрывается следующим образом. Определенность языка как специфического явления может быть раскрыта только на его собственной почве, методами, имманентно присущими ему. Нельзя начинать исследование, обращаясь к реальности, которая в своей определенности еще не есть язык, а затем на этой основе переходить к исследованию языка. Лингвистическое исследование с самого начала должно осуществляться на почве своего специфического предмета и методами, соответствующими его специфической природе. «Чтобы создать истинную лингвистику, – писал Л. Ельмслев, – которая не есть лишь вспомогательная наука, нужно сделать что-то еще. Лингвистика должна попытаться охватить язык не как конгломерат внеязыковых (т.е. физических физиологических, психологических, логических, социологических) явлений, но как самодовлеющее целое, структуру sui generis»[158]
Рассмотрение языка как гомогенного предмета исследования требует подхода к нему с некоторой имманентной точки зрения, с внутренней позиции. Эго выражается в понимании языка как определенной структуры, анализ которой требует системного подхода. Клапаред это выразил следующим образом: «Форма существования каждого элемента зависит от структуры целого и от законов, им управляющих». «Ни одно явление в языке, – читаем мы в «Тезисах» Пражского лингвистического кружка, – не может быть понято без учета системы, к которой этот язык принадлежит»[159].
Таким образом, основным принципом лингвистического исследования утверждается принцип рассмотрения языка как единого, целостного, гомогенного объекта. Целью исследования объявляется анализ языка в чистом виде, в отвлечении от побочных обстоятельств. Все эти основные положения структурной лингвистики, вдохновившие ее на критику (и критику убедительную) традиционного языкознания, в общей их форме не могут вызывать возражений. Однако всем этим проблема не решается, но только ставится. Для самой лингвистики трудности начинаются как раз там, где необходимо определить, что же представляет собой язык «в себе и для себя», какие факторы следует считать чуждыми природе лингвистической реальности и, следовательно, какими обстоятельствами существования языка следует пренебречь в теории? Ответ на все эти вопросы и обнаруживает глубокие методологические пороки теоретической концепции лингвистического структурализма.
Прежде всего, и Ф. де Соссюр и его последователи отличают язык в его наличном бытии», в звучащей человеческой речи от языка «самого по себе»[160]. Оказывается, язык сам по себе не есть нечто реально существующее. Он есть продукт лингвистического анализа, своеобразная структура, некоторая схема отношений, реализующаяся в речи и обретающая в ней, так сказать, плоть и кровь.
Речь – предмет не только языкознания. Речь (в совокупности всех реальных исторических и социальных обстоятельств общения) составляет предмет не только лингвистики, но и физиологии, анатомии, психологии, физики и т.п. Лингвист же, чтобы обрести предмет своей науки, должен освободить эмпирический материал от отягощающих его побочных обстоятельств.
Интересно, что предмет лингвистики определяется не на основе его реальной специфичности, а как следствие реализации принципов и требований, содержащихся в самой науке о языке.
Вследствие этого принцип гомогенности в структурной лингвистике получает следующий смысл: эмпирический объект лингвистики есть некоторый конгломерат свойств, разнородных по своей природе. Реально предмет исследования не определен, не очерчен. Предмет очерчивается лишь в результате того, что теоретик-лингвист своим натренированным профессиональным взглядом выхватывает то, что отвечает внутренним требованиям и внутреннему интересу его науки. Иными словами, предмет есть результат профессионально-лингвистического взгляда на вещи: эмпирические факты исследователь должен рассматривать именно как лингвист, т.е. под углом зрения, который определен не его предметом, а его наукой, самой теорией.
Таким образом, методологический принцип гомогенности и имманентности рассмотрения предмета выражается просто в отбрасывании всего того, что не составляет сам язык. Но сам язык есть в этом случае не что иное, как определенная теоретическая конструкция, реализующая «угол зрения», «замещающая модель», объективировавшая и опредметившая этот «угол». Требование рассматривать язык «из него самого» обращается в требование развивать теорию из самой себя.
Структурализм рекламирует себя как сугубо теоретическое направление в языкознании, выступающее против эмпиризма. Видимость его действительно такова. Однако на деле структурализм есть лишь определенного рода позитивизм. Структурализм отказывается рассматривать язык как особенную модификацию всеобщей субстанции, как ее проявление. Исключая из сферы научного анализа внутренние процессы, субстанциальное движение, которое К. Маркс называл «действительным движением», структурализм вынужден фиксировать в качестве определений языка именно его эмпирические определения (т.е. то, что «все мы знаем как язык»). Вследствие этого от эмпирической определенности языка как специфического предмета остается только одно – его форма[161]. Этот подход выражен в фундаментальном по своему методологическому значению положении Ф. де Соссюра: «Язык есть форма, а не субстанция».
Вот аргументации такого подхода: «Нет необходимости, – писал Ф. де Соссюр, – знать условия, в которых развивается тот или иной язык», так как «язык есть система, подчиненная своему собственному порядку»[162].
По мысли структуралистов, физическая субстанция не заключает в себе определенности языка, ибо звук – это не речь, не язык. Физиологические процессы, посредством которых осуществляется речь, – это тоже не язык, как и социальные и исторические условия общения. Все это есть нечто внешнее и чуждое языкознанию.
Остается «чистая форма», структура, складывающаяся из чисто реляционных элементов. Именно форма понимается как собственный предмет лингвистики. Что же касается содержания – физической, социальной и семантической субстанции, то оно есть не что иное, как внешний материал, субстрат, в котором воплощается, «манифестируется», материализуется языковая форма. Тот же Ельмслев настаивает на «понимании языка как чистой структуры соотношений», как схемы, чего-то такого, что противоположно той «случайной» (фонетической, семантической и т.д.) реализации, в которой выступает эта схема. Форма в этом случае выступает как нечто исходное, первичное. Но поскольку нет никакой возможности дать реальное объяснение этой формы, приходится признать, что она создается в самой теории.
Однако попытаемся согласиться со структурализмом в том, что предмет лингвистики составляет не субстанция, а форма (ведь соглашаются же многие авторы с тем, что предмет математики есть не содержание, а количественная форма, «чистые» отношения количеств). Где же дан этот предмет и как он изучается наукой?
Обратимся к советскому автору, придерживающемуся концепции структурной лингвистики, С.К. Шаумяну. В его брошюре «Структурная лингвистика как имманентная теория языка» читаем: «Краеугольным камнем структурной лингвистики служит знаменитый тезис Ф. де Соссюра: «Язык; есть форма, а не субстанция». Согласно этому тезису сущность языка заключается не в звуках и значениях, а в специфической лингвистической структуре: язык есть имманентный объект, который не дан в нашем непосредственном чувственном опыте»[163]. Ниже: «Революция, произведенная Ф. де Соссюром, заключается в том, что, благодаря гениальной силе воображения, Ф. де Соссюр оторвался от привычных эмпирических представлений о языке и взглянул на старые, давно всем известные факты с новой точки зрения, открывающей перед исследователями языка новую картину лингвистической реальности, прямо противоположную традиционной картине лингвистической реальности.
В противовес традиционному языкознанию, сводившему лингвистическую реальность к звукам и значениям, Ф. де Соссюр выдвинул революционный тезис, что лингвистическую реальность составляют не звуки и значения, а особые чисто реляционные элементы, которые он назвал лингвистическими ценностями. Согласно Ф. де Соссюру, звуки и значения не могут сами по себе принадлежать языку. Для языка они есть нечто вторичное – только субстанция, материал, используемый языком в качестве субстрата лингвистических ценностей»[164].
И наконец: «Структура языка не дана нам в чувственном опыте, и поэтому согласно структурной концепции лингвистической реальности язык должен рассматриваться как имманентный объект исследования, а структурная лингвистика может быть названа имманентной теорией языка»[165].
Имманентный принцип исследования сформулировал тот же Ф. де Соссюр: «Внутренним для языка следует считать все то, что в какой-либо степени изменяет систему»[166].
Принцип сам по себе верный. То, что не сказывается на определенной специфической системе отношений, не должно приниматься в расчет при построении теории этих отношений. Однако в сочетании с другим положением – о том, что язык, как предмет лингвистики, «не дан в непосредственном чувственном опыте», – существо принципа имманентности предстает в совершенно ином освещении.
В основе структуралистского подхода лежит функциональный анализ языковых явлений. Так же функционально определяется и сам предмет исследования в целом. При этом функция противопоставляется субстанции[167]. Система функций есть некий абстракт, присущий совершенно различным по своей материальной природе объектам. Так, Л. Ельмслев заявляет, что сообщение, переданное с помощью звуков речи, азбуки Морзе и системы морских сигналов, всюду одинаково остается сообщением «на датском языке». Следовательно, датский язык есть некая система отношений, схема, допускающая реализацию в самом разнообразном материале. Следовательно, сам этот материал и его особая природа не играют никакой роли. Важны лишь внутренние отношения элементов, сами же по себе они чисто условны»[168].
Встает вопрос, где и как продуцируется эта «чистая форма» и как она дана исследователю?
Здесь мы сталкиваемся с совершенно определенной философской концепцией познания и науки. Эта концепция – логический позитивизм.
Вот что пишет Л. Ельмслев: «Структурный метод в языкознании имеет тесную связь с определенным научным направлением, оформившимся совершенно независимо от лингвистики, а именно с логической теорией языка, вышедшей из математических рассуждений и особенно разработанной Уайтхедом и Бертраном Расселом, а также Венской логистической школой и специально Карнапом»[169].
Совершенно в духе Карнапа Ельмслев утверждает: «Теория в нашем смысле сама по себе независима от опыта. Сама по себе она ничего не говорит ни о возможности ее применения, ни об отношении к опытным данным. Она не включает постулата о существовании». «Таким образом, лингвистическая теория единовластно определяет свой объект при помощи произвольного и пригодного выбора... предпосылок. Теория представляет собой исчисление, состоящее из наименьшего числа наиболее общих предпосылок, из которых ни одна предпосылка, принадлежащая теории, не обладает аксиоматической природой»[170].
Все это, конечно, философия. Что же, однако, говорит сама структурная лингвистика?
Предмет лингвистики составляет структура, которая, однако, «не дана в непосредственном чувственном опыте» (Шаумян). В одном этом еще не заключается что-либо принципиально несостоятельное. Под структурой можно понимать сущность лингвистических явлений, которая, конечно, не дана на поверхности вещей, «в непосредственном чувственном опыте».
Дело, однако, обстоит сложнее. «Прежде всего, – читаем в той же работе С.К. Шаумяна, – структурная лингвистика в корне изменяет понятие о конкретном языке как объекте исследования лингвиста. Возьмем, например, польский язык. Для традиционного лингвиста польский язык – это определенная физическая и семантическая субстанция, данная в нашем непосредственном чувственном опыте, тогда как для структуралиста польский язык – это имманентный объект, который репрезентируется в определенной физической и семантической субстанции. В качестве имманентного объекта польский язык, как и всякий другой конкретный язык, должен считаться собирательным конструктом, состоящим из соединения элементарных конструктов – фонологических и плерологических единиц и отношений между ними»[171]. Таким образом, язык есть сложный конструкт. Что же такое конструкт?
«Под конструктами в эпистемологии (т.е. в теории познания неопозитивизма, операционализма и т.п.– Л.Н.) имеются в виду абстрактные понятия, которые невыводимы непосредственно из нашего чувственного опыта»[172].
То, что понятия невыводимы из непосредственного чувственного опыта, – это ясно. Но то, что они составляют объект исследования теоретической лингвистики, а именно – язык, с этим вряд ли может согласиться исследователь, стоящий на материалистических позициях.
Итак: 1) конструкт есть абстракция, понятие, отражающее сущность языка как имманентного объекта исследования, как системы отношений; 2) эта абстракция, понятие не есть образ сущности языка как внешнего для теории объекта, но сам этот объект, который в этом случае именуется «имманентным».
Мы видели выше, что под языком структурализм понимает совокупный конструкт, т.е. определенную систему понятий. Вот эта определенная система понятий лингвистики и составляет ее собственный объект. Таким образом, язык есть нечто возникающее в рамках самой теории, ее продукт, ее порождение, от нее самой не отличающийся, есть она сама. В самом деле: «Ясно, что маркированность и фонологическая деривация представляют собой конструкты – абстрактные элементы, которые принципиально не могут наблюдаться нами, а примышляются к чувственному опыту»[173]. Итак, лингвистика изучает отнюдь не реальные языки. Она изучает свои собственные «примышления» по поводу определенной «физической и семантической субстанции», которую обычно считают языком...
Что же касается объектов, данных в непосредственном чувственном опыте, то они представляют собой лишь материал, в котором лингвист (или народ?) воплощает, «репрезентирует» систему складывающихся у него в голове лингвистических конструктов. В самом деле, наука, занятая продуцированием конструктов и их одновременным изучением, очень скоро попала бы в весьма затруднительное положение фихтеанского философа, познающего самого себя. Для того чтобы этого не случилось, лингвист обращается к материалу, в котором «опредмечивает» образ своей собственной деятельности. Теперь он может созерцать его как нечто отличное от самого себя. Действительно: «Всякая фонема есть конструкт; что же касается звуков, то они должны считаться субстратами фонем. В связи с этим мы должны постулировать особое отношение между звуками и фонемами, которое называем репрезентацией. Звуки есть репрезентанты фонем»[174]. Таким образом, звук, как элемент реального речевого потока и элемент эмпирически данного конкретного языка, есть лишь репрезентант, образ конструкта, лингвистического понятия. Именно так. В противном случае все здание структурной лингвистики развалится.
Что же такое лингвистика, рассматриваемая как имманентная теория языка? Имманентность, как мы видели здесь, означает, что объект лингвистики дан теоретику и самой теории внутренним – не в логическом, а именно в гносеологическом отношении – способом. В таком случае вся проблема гомогенности и имманентности решается очень просто: постулируется некое царство условных, знаковых объектов со специально придуманным статутом их существования внутри данной области, и это царство объявляется имманентным объектом[175].
Разумеется, теория для самой себя вполне «имманентна». Однако, как построить теорию, «имманентно» раскрывающую внутренние для объекта закономерности? На этот вопрос «модная» эпистемология ответа не дает. Если теория занята изучением самой себя, то внешний объект и непосредственный чувственный опыт действительно ни к чему: ведь теория-то уж конечно не дана в этом опыте, она строится. И поскольку она для самой себя есть имманентный объект, она строится вполне произвольным способом. Опыт нужен для того, чтобы заполнить схему переменными, всей конструкции, всему «имманентному» объекту сообщить видимость чего-то действительно существующего. Проблема разработки теории при этом превращается в задачу построения непротиворечивой символической конструкции. Итак, не изучение, но построение!
С.К. Шаумян цитирует слова известного физика Эддингтона: «Физическая наука состоит из чисто структурного знания, так что мы знаем только структуру вселенной, которую она описывает».
Что же, однако, понимать под структурой?
Теоретик глоссематики Ульдалль писал: «Точные науки имеют дело не со всей массой явлений, наблюдаемых во Вселенной, а только с одной их стороной, а именно с функциями, и притом только с количественными функциями. С научной точки зрения Вселенная состоит не из предметов или даже «материи», а только из функций, устанавливаемых между предметами предметы же в свою очередь рассматриваются только как точки пересечения функций».
И далее: «Материя, как таковая, совершенно не принимается в расчет, так что научная концепция мира представляет собой скорее диаграмму, чем картину»[176].
Отмеченная здесь тенденция чрезвычайно показательна для всей современной буржуазной философии науки[177]. Она имеет не только гносеологические, но и глубокие социальные корни. Тенденция рассматривать мир как шифр, а логически формализованную знаковую теоретическую систему – как ключ к этому шифру приобретает в сознании касты профессиональных буржуазных ученых прочность социального предрассудка. Действительно, все выворачивается наизнанку: мир становится темным и непонятным – шифром, мирок же значков, функций и формул, в которых выражается современная «ученость», – простым, понятным, доступным.
Что же представляет собой «структурный анализ»? Как дешифруется этот код?
Структура есть система отношений. Каждый ее элемент есть лишь пучок отношений, лишенный самостоятельного содержания и смысла. Он может быть чем угодно: звуком, графемой, группой телеграфных знаков, морским сигналом, символом математической логики и т.п. Он – знак. Но проще всего он может быть знаком того языка, на котором пишет лингвист, того научного языка, из элементов которого строится теоретическая система. Знаки лишь обозначают друг друга, и вся их совокупность есть описание теоретической системой самой себя.
Что же представляет собой структурный анализ эмпирического факта? Это поиски места этого факта в соответствующей системе конструктов, т.е. попытка представить его как репрезентант соответствующего конструкта и описать его отношения к другим конструктам, «интерпретировать» научное описание.
Теоретику легко ориентироваться в эмпирическом мире-шифре, если ключ к нему... он сам сочинил.
Но подвести под рубрику еще не значит объяснить. Все это очень похоже на то, как если бы путешественник стал рассматривать местность как шифр, а свою карту, на которой он прочертил маршрут, – как действительную картину местности, как ключ к нему.
Все это, однако, не просто шутка. Структурный анализ действительно в этом состоит. Если возможно снять с конкретного языка символическую кальку, прочертить все связи и отношения между символами, создать схему, то анализ эмпирических фактов и будет состоять в том, чтобы найти для них соответствующее место в этой схеме. Реальные связи элементов здесь не имеют значения. Важны лишь условные связи в структуре теории.
Эмпирической реальности противостоит определенная условная система описания. Познание явлений эмпирической реальности состоит в установлении их места в системе описания. В самом деле: «Цель имманентного объяснения состоит не в том, чтобы указывать причины языковых изменений, а в том, чтобы раскрыть реляционную сущность языковых изменений»[178].
Сами по себе языковые факты структуралиста не интересуют. Они интересуют его лишь в связи с теорией, как форма «манифестации», «репрезентации», «интерпретации», опредмечения теории. Так, например, различаются реальная производность отдельных лингвистических форм и условная производность, применимая лишь к «смене отношений» в системе описания. Действительная эволюция форм не принимается во внимание. «Возьмем, например, термин “деривация”. Может показаться, что структурная лингвистика и традиционное языкознание понимают под этим термином одно и то же или во всяком случае почти одно и то же.
В самом деле, и структурная лингвистика, и традиционное языкознание рассматривают, скажем, слова писательница, читательница как производные от слов писатель, читатель. Следует, однако, поставить вопрос: на какие основания опираются традиционное языкознание и структурная лингвистика, констатируя здесь деривацию? Для традиционного языкознания основанием служит наличие определенных суффиксов, т.е. наличие определенной физической и семантической субстанции, позволяющей установить связь между словами писательница, читательница и словами писатель, читатель. В противоположность традиционному языкознанию структурная лингвистика опирается здесь не на анализ субстанции, а на анализ сферы употребления данных слов: для структурной лингвистики единственным основанием для констатации того, что слова писательница, читательница есть производные от слов писатель, читатель, является то обстоятельство, что слова писательница, читательница имеют более узкую сферу употребления, чем слова писатель, читатель»[179]
Все это позволяет сделать вывод о том, что структурная лингвистика есть теория, изучающая не язык «в себе и для себя», а концептуальную модель языка. Такова судьба «имманентного» объяснения.
На какую же практику опирается структурализм? Ведь он, конечно, не висит в воздухе. Его основой служит практика речевого общения людей, и сама структуральная теория выражает точку зрения агента, непосредственно вовлеченного в эту практику. Она поэтому всецело разделяет подход этого агента к языку.
Позиция агента, непосредственно вовлеченного в социальное общение, как это отмечал Маркс в «Капитале», касаясь практики товарно-капиталистических отношений, принципиально отличается от точки зрения теоретика, ученого, стоящего вне этого общения.
В самом деле, для дельца, охваченного стихией капиталистического обогащения, безразлична природа прибыли самой по себе, денег самих по себе. Его интересует лишь «сфера употребления» этих экономических категорий. Его практически интересуют лишь «реляционные», относительные ценности, и тот факт, что прибыль в действительности есть порождение стоимости, авансированной не на весь, а лишь на переменный капитал, его нисколько не занимает. Он рассматривает прибыль как естественный продукт всей авансированной стоимости.
Точно так же индивида, непосредственно вовлеченного в практику речевого общения, интересует не действительная история слов, которые он употребляет, а лишь относительное значение этих слов как средств выражения мысли, язык не «сам по себе», а как мимолетное средство достижения определенной цели – уместное употребление слова.
Ну, а если контекстом словоупотребления выступает сам язык (так обстоит дело для языковеда)? В этом случае содержание элемента определяется объемом его употребления в целом. Лингвистическая система – это лишь практика данного речевого общения, «рынка слов», схематически расписанная с помощью специальных терминов, т.е. структурально, биржа живого языка, показывающая в движении условных, знаковых ценностей реальную конъюнктуру производства мыслей и общения.
Но отсюда необходимо вытекает вывод, что это не столько теоретическая, сколько именно практическая лингвистика. Именно этим и объясняются успехи ее метода в практике машинного перевода.
То обесценение языковых фактов, которое лежит в основе структурализма, совершается в действительности не в самой структурной лингвистике, реализующей свои «методологические» принципы имманентности и гомогенности. Это обесценение действительно имеет место в практике общения, когда язык практически выступает не как цель, а как средство деятельности, отличной от него и направленной на другое. Что же касается «традиционной» лингвистики, то она все-таки действительно представляла собой науку о языке самом по себе, если принимать во внимание тот интерес и ту скрупулезность, с которой она собирала и рассматривала лингвистические факты, забыв о деловой лихорадке практического употребления языка. Эта практика непосредственного речевого общения и есть сфера формализации.
Функциональный подход к элементам языка приводит структурализм к анализу самого языка как функции в системе, отличной от него и чуждой ему. Это и есть действительный результат обещаний рассмотреть язык как структуру, «подчиненную своему собственному порядку», как «самодовлеющее целое».
Выше было указано на существование одной важной тенденции, состоящей в отождествлении теории с ее предметом в понимании научного познания как процесса исследования теорией самой себя в процессе своего построения. Эта тенденция свойственна не только некоторым школам в лингвистике. То же самое мы имеем в философии математики; выше мы приводили высказывания некоторых физиков, склоняющихся к структурализму. По-видимому, это общее явление для буржуазных теоретиков науки. Коротко его можно охарактеризовать как обеспредмечение научного знания.
Объявляя предметом исследования лингвистики «чистую форму», структуралисты, по логике вещей, должны были бы прийти к выводу о том, что эта форма является продуктом определенной субстанции, но не внешней для теории, а внутренней для нее. Следуя логике структуралистов, таким содержанием, такой внутренней для теории субстанцией является творческая деятельность самого теоретика, ткущего систему отношений, составляющую предмет его науки.
Форма не существует без содержания. Оформлено всегда может быть лишь что-то. В данном случае оформленной оказывается знакотворческая деятельность теоретика.
Но эта мысль не представляет того, что можно вывести из логики структуралистского подхода к науке. Этот вывод делают сами структуралисты (и не только лингвистические: весь логический позитивизм тому свидетельство). В работе Л. Ельмслева читаем: «Признание того факта, что целое состоит не из вещей, но из отношений, и что не субстанция, но только внутренние и внешние отношения имеют научное существование, конечно, не является новым в лингвистике. Постулирование объектов как чего-то отличного от терминов отношений является излишней аксиомой и, следовательно, метафизической гипотезой, от которой лингвистике предстоит освободиться»[180]. Язык, пишет он, есть система фигур, предельных элементов языка. Из ограниченного числа фигур строятся новые фигуры. «Именно потому, что теория построена таким образом, что лингвистическая форма рассматривается без учета «субстанции» (материала), наш аппарат легко можно применить к любой структуре, форма которой аналогична форме «естественного» языка»[181].
Таким образом, лингвистическая теория занята самоизучением в ходе самопостроения. В силу этого она беспредметна, а как таковая одинаково «хорошо» согласуется с любым предметом вообще и ни с одним в частности. Прав поэтому Звегинцев, утверждая, что глоссематика – вне языка, вне предмета; она совершенно «непроницаема» для лингвистической критики по той простой причине, что стоит над языком и исходит не из языковых предпосылок. Как остроумно отмечает А. Мартинэ, глоссематика – это «башня из слоновой кости, ответом на которую может быть лишь построение новых башен из слоновой кости»[182].
Последовательная реализация порочных методологических принципов структурализма приводит глоссематику к тому, что она не может рассматриваться не только как гомогенное, не только как имманентное исследование языка («в себе и для себя»), но и вообще как лингвистическая теория.