Философский манифест исторической школы права

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Философский манифест

исторической школы права

Вульгарная точка зрения рассматривает историческую школу как реакцию против фривольного духа восемнадцатого века. Распространённость этого взгляда стоит в обратном отношении к его правильности. Восемнадцатый век произвёл только один продукт, существенной чертой которого является фривольность, и этот единственный фривольный продукт – историческая школа.

Историческая школа сделала изучение источников своим лозунгом, своё пристрастие к источникам она довела до крайности, – она требует от гребца, чтобы он плыл не по реке, а по её источнику. Она поэтому должна признать правильным, что и мы возвращаемся к её источнику, к естественному праву Гуго. Её философия предшествует её развитию, поэтому в самом её развитии мы напрасно стали бы искать философию.

Ходячая фикция восемнадцатого века считала естественное состояние истинным состоянием человеческой природы. Собственными глазами хотели тогда увидеть идею человека и с этой целью создали образ людей в естественном состоянии – Папагено{35}, – наивность которых доходила до того, что они свою кожу покрывали перьями. В последние десятилетия восемнадцатого века предполагали, что народы в естественном состоянии обладают глубокой мудростью, и птицеловы всюду подражали способу пения ирокезов, индейцев и т.д., думая заманить птиц в сети этими уловками. В основе всех этих эксцентричностей лежала верная мысль, что первобытное состояние представляет собой лишь наивную нидерландскую картину истинного состояния человечества.

Гуго и является для исторической школы тем человеком в естественном состоянии, которого не коснулся ещё лоск романтической культуры. Его учебник естественного права{36} – это ветхий завет исторической школы. Нас нисколько не смущает взгляд Гердера, что люди в естественном состоянии – поэты и что священные книги первобытных народов представляют собой поэтические книги, тогда как Гуго говорит самой тривиальной, самой трезвой прозой: каждая эпоха, обладая своей специфической природой, порождает свой особый тип естественного человека. Поэтому Гуго, хотя он и не творит поэтических образов, всё же создаёт фикции, а фикция есть поэзия прозы, вполне соответствующая прозаической натуре восемнадцатого века.

Признавая Гуго прародителем и творцом исторической школы, мы поступаем вполне в духе этой школы, как показывает юбилейная статья в честь Гуго, написанная знаменитейшим юристом исторической школы{37}. Признавая г-на Гуго продуктом восемнадцатого века, мы поступаем даже в духе самого г-на Гуго, который выдаёт себя за ученика Канта, а своё естественное право – за детище кантовской философии. С этого пункта его манифеста мы и начнём.

Гуго ложно толкует своего учителя Канта, полагая, что так как мы не можем познать истину, то логически мы должны не-истинное, раз оно существует, признать за нечто достоверное. Гуго относится как скептик к необходимой сущности вещей и как Гофман – к их случайным проявлениям. Он поэтому ничуть не старается доказать, что позитивное разумно. Напротив, он старается доказать, что позитивное неразумно. С самодовольным усердием тащит он отовсюду доводы, которые должны сделать очевидным, что разумная необходимость не одухотворяет позитивные институты, к которым он относит, например, собственность, государственный строй, брак и т.д. Они, по его мнению, даже противоречат разуму и в лучшем случае допускают пустое разглагольствование за и против себя. Этот метод отнюдь не надо относить за счёт случайных индивидуальных особенностей Гуго: это скорее метод его принципа, – откровенный, наивный, не останавливающийся ни перед какими выводами метод исторической школы. Если позитивное должно иметь силу, потому что оно позитивно, то я должен доказать, что позитивное имеет силу вовсе не потому, что оно разумно; и можно ли это доказать с большей очевидностью, чем утверждая, что неразумное позитивно, а позитивное неразумно, что позитивное существует не благодаря разуму, а вопреки разуму? Если бы разум служил мерилом для позитивного, тогда позитивное не служило бы мерилом для разума. «Хотя это и безумие, но в нём есть метод». Гуго поэтому развенчивает всё, что свято для справедливого, нравственного, политического человека, но он разбивает эти святыни только для того, чтобы воздать им почести, подобающие историческим реликвиям, он порочит их в глазах разума, чтобы затем возвеличить их в глазах истории и одновременно с этим возвеличить взгляды исторической школы.

Аргументация Гуго, как и его принцип, позитивна, т.е. некритична. Она не знает никаких различий. Всё, что существует, признаётся им в качестве авторитета, а всякий авторитет берётся им как основание. Так, в одном параграфе он цитирует Моисея и Вольтера, Ричардсона и Гомера, Монтеня и Аммона, «Общественный договор» Руссо и «О граде божием» Августина. Так же поступает он и с народами, – он их нивелирует. Сиамец, считающий вечным законом природы, что по велению его короля зашивают рот болтуну, а у плохого оратора разрезают рот до ушей, – этот сиамец, по Гуго, столь же положителен, как и англичанин, который счёл бы политической нелепостью, если бы его король самовластно назначил налог хотя бы в один пфенниг. Не знающий стыда кончи, расхаживающий нагишом и в лучшем случае покрывающий своё тело илом, столь же положителен, как и француз, который не просто одевается, но одевается элегантно. Немец, воспитывающий свою дочь как сокровище семьи, не более положителен, чем раджпут, который убивает её, чтобы избавиться от заботы по её пропитанию{38}. Одним словом, кожная сыпь так же положительна, как сама кожа.

В одном месте положительно одно, в другом – другое. Одно так же неразумно, как и другое. Подчинись тому, что признаётся положительным в твоём приходе.

Гуго, таким образом, законченный скептик. Скептицизм восемнадцатого века, отрицавший разумность существующего, проявляется у Гуго как скептицизм, отрицающий существование разума. Гуго приемлет эпоху Просвещения, он не видит более ничего разумного в позитивном, но лишь для того, чтобы не видеть ничего позитивного в разумном. Он думает, что видимость разума в позитивном была развеяна лишь для того, чтобы признать такую позитивную действительность, которая лишена даже видимости разума; он думает, что люди сбросили фальшивые цветы с цепей для того, чтобы носить настоящие цепи без каких бы то ни было цветов.

Гуго находится в таком же отношении к прочим просветителям восемнадцатого века, в каком, примерно, разложение французского государства при развратном дворе регента[29] находится к разложению французского государства по времена Национального собрания. И в том и в другом случае разложение! Там оно проявляется в виде распутной фривольности, которая понимает и высмеивает пустую безыдейность существующего, но лишь с тем, чтобы, сбросив с себя все разумные и нравственные узы, забавляться зрелищем гниения и распада и, находясь во власти всеобщего разложения, идти навстречу своей гибели. Это – загнивание тогдашнего мира, который наслаждается этим своим загниванием. Во времена Национального собрания, наоборот, разложение проявляется как освобождение нового духа от старых форм, которые были уже недостойны и неспособны охватить его. Это – чувство собственной силы, присущее новой жизни, которая разрушает разрушенное, отвергает отвергнутое. Если поэтому философию Канта можно по справедливости считать немецкой теорией французской революции, то естественное право Гуго нужно считать немецкой теорией французского ancien r?gime[30]. Мы вновь встречаем у него всю фривольность прожигателей жизни, пошлый скептицизм, наглый по отношению к идеям и в высшей степени покорный по отношению ко всему грубо-осязаемому, тот скептицизм, который начинает чувствовать себя премудрым лишь тогда, когда он умертвил дух позитивного, – и всё это для того, чтобы овладеть, в виде остатка, чисто позитивным и наслаждаться своим благополучием в этом животном состоянии. Даже когда Гуго взвешивает силу аргументов, он с безошибочно верным инстинктом усматривает во всём том, что является в институтах разумным и нравственным, нечто сомнительное для разума. Только животная природа представляется его уму чем-то несомненным. Но послушаем нашего просветителя, рассуждающего с точки зрения ancien r?gime! Нужно выслушать суждения Гуго в изложении самого Гуго. Ко всем его рассуждениям, вместе взятым, надо прибавить: ????? ???[31].

Введение

«Единственный юридический отличительный признак человека – его животная природа».

Глава о свободе

«Ограничением свободы» (разумного существа) «является даже то обстоятельство, что это существо не может по желанию перестать быть разумным, т.е. таким существом, которое может и должно поступать разумно».

«Несвобода не изменяет ничего в животной и разумной природе как несвободного человека, так и других людей. Обязанности совести остаются все в силе. Рабство не только физически возможно, но оно возможно и с точки зрения разума; исследования, доказывающие противное, вероятно, заключают в себе какую-нибудь ошибку. Рабство, конечно, не безусловно правомерно, т.е. оно не вытекает ни из животной, ни из разумной, ни из гражданской природы. Но что оно может быть провизорным правом в такой же степени, как и всякое другое право, признаваемое противниками рабства, – это видно при сравнении с частным правом и с публичным правом». Доказательство: «С точки зрения животной природы, тот, кто принадлежит богачу, которому невыгодно его лишиться и который относится со вниманием к его положению, более застрахован от нужды, чем бедняк, которого сограждане эксплуатируют, пока для этого ещё есть хоть малейшая возможность, – и т.д.». «Право бить и увечить servi[32] не вытекает из сущности рабства; если оно и применяется, то оно не намного хуже того, что приходится терпеть беднякам; а что касается тела, то последствия рабства не так дурны для него, как последствия войны, от которой рабы как таковые везде должны быть освобождены. Даже красоту можно скорее встретить у рабыни-черкешенки, чем у девушки-нищенки». (Послушайте старикашку!)

«Что касается разумной природы, то рабство имеет то преимущество перед бедностью, что скорее собственник из разумных хозяйственных соображений затратит кое-что на обучение раба, обнаруживающего известные способности, чем кто бы то ни было – на нищего ребёнка. В рамках государственного строя именно раб освобождён от очень многих видов гнёта. Разве раб несчастнее военнопленного, которым конвой интересуется лишь постольку, поскольку некоторое время несёт за него ответственность, несчастнее каторжника, над которым правительство поставило надсмотрщика?»

«Благоприятно или вредно рабство само по себе для размножения – это ещё спорный вопрос».

Глава о браке

{39}

«При философском рассмотрении положительного права неоднократно уже придавалось браку значение гораздо более существенного и согласного с разумом института, чем это может признать совершенно свободное исследование вопроса».

Именно удовлетворение полового влечения в браке – вот что ценит г-н Гуго. Он даже выводит целительную мораль из этого факта:

«Это обстоятельство, как и бесчисленные другие, должно было бы показать, что не всегда безнравственно пользоваться человеческим телом как средством для определённой цели, вопреки мнению тех, – в том числе и самого Канта, – которые неправильно понимают это выражение».

Но облагораживание полового влечения исключительностью, обуздание влечения законами, нравственная красота, которая придаёт велению природы идеальный характер момента духовного единения, – словом, духовная сущность брака, – вот что является сомнительным в браке для г-на Гуго. Однако прежде чем следовать дальше за ходом его фривольно-бесстыдной мысли, противопоставим на минуту голосу исторического немца голос французского философа.

«Отрекаясь для единственного мужчины от той таинственной сдержанности, божественная норма которой запечатлена в её душе, женщина вся отдаётся этому мужчине – человеку, для которого она во внезапном порыве отбрасывает никогда не покидающую её стыдливость, для которого она снимает свои покрывала, являющиеся в другое время её убежищем и украшением. Отсюда – глубокое доверие к супругу, как результат исключительного отношения, которое может существовать только между ней и им, а в противном случае оскорбляет её. Отсюда – благодарность супруга за жертву и эта смесь желания и уважения по отношению к существу, которое, даже разделяя с ним наслаждение, как будто только уступает ему. Вот источник всего упорядоченного в нашем общественном строе».

Так говорит либеральный философствующий французБенжамен Констан! А теперь послушаем раболепного исторического немца.

«Гораздо больше сомнений вызывает второй момент, а именно то, что вне брака не разрешается удовлетворять это влечение! Животная природа противится этому ограничению. Разумная природа противится этому ещё больше, ибо» (отгадайте-ка!) «ибо человек должен был бы обладать почти всеведением, чтобы предвидеть, какие это может иметь последствия, – и, следовательно, это значило бы искушать бога, – когда мы обязываемся удовлетворять одно из могущественнейших природных влечений лишь в том случае, если это возможно с данным определённым другим лицом». «Выходит, что свободное по природе своей чувство прекрасного должно быть сковано, и то, чт? связано с ним, должно быть целиком оторвано от него».

Посмотрите-ка, к кому пошли на выучку наши младогерманцы!{40}

«Природе гражданского общежития этот институт противоречит, поскольку… перед полицией ставится, в конце концов, едва ли разрешимая задача

До чего, выходит, неуклюжа философия – ведь она не обладает искусством проявлять столь внимательную заботу по отношению к полиции!

«Всё, чт? вытекает, как следствие, из ближайших определений брачного права, показывает нам, что брак, – каких бы принципов ни придерживаться, – остаётся в высшей степени несовершенным институтом».

«Но это ограничение полового влечения рамками брака имеет также важные преимущества, а именно – благодаря ему обыкновенно можно избежать заразных болезней. Брак избавляет правительство от многих затруднительных мер. Наконец, играет роль и то, повсюду имеющее столь важное значение, соображение, что тут частноправовой момент стал уже единственно-обычным моментом». «Фихте говорит: не состоящий в браке индивид – лишь наполовину человек. Но в таком случае мне» (т.е. Гуго), «к сожалению, приходится признать это прекрасное изречение, ставящее меня над Христом, Фенелоном, Кантом и Юмом, за чудовищное преувеличение».

«Что касается моногамии и полигамии, то дело здесь явно зависит от животной природы человека»!!

Глава о воспитании

Мы сразу узнаём, что «искусство воспитания в состоянии выставить не меньше доводов против связанных с ним» (т.е. с воспитанием в семье) «юридических отношений, чем искусство любить – против брака».

«Трудность, состоящая в том, что воспитывать можно только в пределах этих отношений, далеко не так серьёзна, как при удовлетворении полового влечения; это объясняется между прочим и тем обстоятельством, что разрешается передавать по договору дело воспитания третьему лицу; следовательно, тот, кто чувствует очень сильное стремление к этому делу, легко может добиться удовлетворения, – но, конечно, не обязательно по отношению к тому определённому лицу, которое он хотел бы воспитывать. Между тем противоречит разуму и тот уже факт, что человек, которому, наверно, никто никогда не доверил бы ребёнка, может в силу такого отношения воспитывать и устранять других от воспитания». «Наконец, и здесь проявляется принуждение, отчасти в том смысле, что позитивное право часто не разрешает воспитателю расторгнуть это отношение, отчасти же потому, что воспитываемый принуждён терпеть именно этого воспитателя». «Действительность этого отношения покоится по большей части на простой случайности рождения, которое связано с отцом посредством брака. Такой источник рассматриваемого права, совершенно очевидно, не особенно разумен хотя бы потому, что здесь обыкновенно имеет место пристрастие, которое уже само по себе мешает хорошему воспитанию; он также не безусловно необходим, как можно видеть из того, что воспитываются ведь и дети, родители которых уже умерли».

Глава о частном праве

В § 107 автор нас поучает, что «необходимость частного права является вообще мнимой».

Глава о государственном праве

«Повиновение начальству, у которого в руках власть, есть священный долг совести». «Что касается разделения правительственной власти, то собственно ни один государственный строй не является безусловно правомерным; но временно правомерен всякий строй, каково бы ни было разделение властей».

Разве Гуго не доказал, что человек может отбросить и последние узы свободы, а именно те, которые налагают обязанность быть разумным существом?

Этих нескольких извлечений из философского манифеста исторической школы вполне, по нашему мнению, достаточно, чтобы историческую оценку этой школы поставить на место антиисторических фантазий, неопределённых мечтаний и намеренных фикций. Их достаточно, чтобы решить, имеют ли преемники Гуго призвание быть законодателями нашего времени{41}.

Время и культура, правда, окутали мистической дымкой фимиама корявое родословное дерево исторической школы; его украсила фантастической резьбой романтика, ему привила свои черты спекулятивная философия; многочисленные учёные плоды были сбиты с этого дерева, высушены и с большой пышностью сложены в обширной кладовой немецкой учёности. Но в сущности немного требуется критики, чтобы за благоухающими современными фразами распознать грязные старые фантазии нашего просветителя ancien r?gime, а за высокопарной елейностью – его блудливую пошлость.

Если Гуго говорит: «Животная природа составляет юридический отличительный признак человека», – выходит, что право есть животное право, – то образованные современники вместо грубых, откровенных слов «животное право» говорят «органическое право» или что-то в этом роде; ибо кому при слове организм сейчас же придёт на ум животный организм? Если Гуго говорит, что в браке и в других нравственно-правовых институтах нет разума, то современные господа говорят, что эти институты не являются, правда, созданиями человеческого разума, но они являются зато отражениями высшего «позитивного» разума – и так во всём. Один только вывод высказывают все они с одинаковой грубостью: право произвола и насилия.

Юридические и исторические теории Галлера, Шталя, Лео и их единомышленников надо рассматривать только как codices rescripti[33] естественного права Гуго, в которых после нескольких операций критического анализа опять обнаруживается старый первоначальный текст, – мы при случае покажем это более подробно.

Все попытки разукрасить этот текст тем безуспешней, что в наших руках имеется старый манифест, – хотя и не очень вразумительный, но смысл которого очень легко уразуметь.

• • •

Написано К. Марксом в апреле – начале августа 1842 г.

Напечатано (без «Главы о браке») в приложении к «Rheinische Zeitung» № 221, 9 августа 1842 г.

«Глава о браке» впервые опубликована на языке оригинала ИМЭЛС в 1927 г.

Печатается по тексту газеты

«Глава о браке» печатается по копии рукописи

Перевод с немецкого