МЫСЛИ О ПРИЗВАНИИ РОССИИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

МЫСЛИ О ПРИЗВАНИИ РОССИИ

Примирение и синтез крайностей Востока и Запада могут быть произведены лишь третьей силой, свободной от этих крайностей. Этим посредником Соловьев считал Россию.   Интересно процитировать отрывок из речи Соловьева «Три силы», произнесенной им в начале русско-турецкой войны, в 1877 году. В ней философ развивает свой взгляд на религиозное призвание России с яркой радикальностью. «Такой народ, — пишет он о «посреднике» между Западом и Востоком, — не нуждается ни в каких специальных делах и внешних дарованиях, ибо он действует не от себя, осуществляет не свое. От народа, носителя третьей силы, требуется только свобода от всякой ограниченности и односторонности, требуется, чтобыон не утверждал себя с исключительной энергией в какой-нибудь частной, низшей сфере еятельности,требуется равнодушие ко всей этой жизни с ее мелкими интересами, всецелая вера в положительную действительность высшего мира и покорное к нему отношение. А эти свойства, несомненно, принадлежат племенному характеру славянства, в особенности же к национальному характеру русского народа. Внешний образ раба, в котором находится наш народ в экономическом и других отношениях, не только не может служить  возражением против его призвания, но скорее подтверждает его. Ибо та высшая сила, которую русский народ призван провести в человечество, есть сила не от мира сего, и внешнее богатство и порядок в отношении ее не имеют никакого значения. Великое историческое призвание России... есть призвание религиозное в высшем смысле этого слова». Первоначально Соловьев, следуя Киреевскому и Хомякову, ждал преображения духовного облика России от восточного православия (в частности, в период выступления с этой речью). Однако вскоре сознание социального бессилия православия толкнуло его на путь сближения с католичеством, как с вероисповеданием, лучше  организованным социально для христианизации общества. Призванием же России, по его новому кредо, формулированному  в 80-е годы, является объединение церквей, а через это — восстановление нарушенной социальной миссии исторического христианства. Условием этого объединения он считал, однако, признание православной церковью власти римского папы. Ибо, повторяем, он считал, что римско-католическая церковь имеет преимущество перед православной в социальном и иерархическом отношениях.  В свою очередь католичество восприняло бы от православия мистическую струю и верность церковному преданию, которых недостает западной церкви. Россия и Рим восстановили бы «христианское государство на земле». «Историческое призвание России, — пишет он, — доставить Вселенской Церкви политическое могущество, которое ей необходимо, чтобы спасти и возродить Европу». Ослепленный своей теократической утопией, Соловьев, со свойственным ему жаром, предпринимал деятельные шаги для ее воплощения. Он сблизился с рядом представителей католического мира, в том числе со знаменитым тогда епископом Штроссмайером. Его «план» попал даже на стол папы, который дал о нем отзыв: «Прекрасная идея, к сожалению, вряд ли осуществимая». В то же время Соловьев в ряде публицистических статей дал новую схему  «философии русской истории». По его мнению, история России обязана своим драматическим величием... «силе самоотречения русского народа». Так, раздираемые междоусобиями славянские  племена не побоялись призвать  чужую власть — варягов, благодаря чему совершилось объединение Руси в государство. Не найдя у себя истинной веры, они не побоялись принять византийское православие, и Россия стала твердыней православия, «третьим Римом». Наконец, Петр Великий не побоялся осознать невежество и отсталость своей страны, приобщив Московскую   Русь западной цивилизации, — и Россия стала мировой державой, вступив в «петербургский» период своего существования. От четвертого шага самоотречения — признания главенства Рима он ожидал обновления и воскресения «духа России». Россия продолжила бы дело Константина и Карла Великого: осуществила бы христианскую вселенскую Империю. Эти мысли  Соловьева не могли не вызвать резкого отпора со стороны славянофилов, воспринявших католическую утопию Соловьева как «предательство православия и России». Между бывшими  единомышленниками разгорелась борьба не на жизнь, а на смерть, которая нашла свое отражение в полемических статьях Соловьева, изданных под заглавием «Национальный вопрос в России». В полемике Соловьев не ограничился оборонительной ролью, а перешел в наступление по всему фронту славянофильских позиций. В этой полемике было нечто парадоксальное. Соловьев вступает во временный союз с либералами — представителями антихристианской или равнодушной к христианству части русской интеллигенции, той самой интеллигенции, о которой он говорил, намекая на ее увлечение Дарвином, что «вместо образа и подобия Божия, она с гордостью несет на себе образ и подобие обезьяны». Соловьеву же принадлежит другая шутка по адресу этого крыла интеллигенции, представляющая пародию на силлогизм ее кредо: «Бога нет, человек произошел от обезьяны, поэтому давайте любить друг друга». До  сих пор славянофилам приходилось отражать удары либеральных западников — поклонников светской цивилизации Запада. Теперь против них высту пает вышедший из их же недр молодой философ, сам стоящий на точке зрения безусловно религиозной, мистик, принципиальный противник позитивизма, материализма и социализма — кумиров тогдашней за падной науки. Подводя итоги развитию или, как он выражается,  «вырождению» славянофильства, Соловьев грозно об личает: «Поклонение своему народу как преимущественному носителю вселенской правды (первые славя нофилы), затем поклонение ему как стихийной силе (Катков) и, наконец, поклонение тем национальным односторонностям и аномалиям, которые отделяют народ от образованного человечества, — вот три фазы нашего национализма». В пылу полемики Соловьев перестает даже различать эти фазы и свое осуждение относит ко всему славянофильству.   «Грех славянофильства не в том, что оно приписало России высшее призвание, а в том, что оно недостаточно настаивало на нравственных условиях этого призвания. Оно забывало, что величие — обязывает, провозгласило народ мессией, а стало действовать как Варрава. Оказалось, что глубочайшей основой славя нофильства была не христианская идея, а зоологический патриотизм». Это огульное осуждение славянофильства явно не справедливо, особенно по отношению к Хомякову и Киреевскому, но также и к Страхову. Соловьев как будто забывает, что его собственный мессианизм есть прямое продолжение идей Киреевского и Хомякова о христианской, всепримиряющей миссии России. Тот род национализма, для которого православие есть лишь атрибут самодержавия, возбуждал в нем справедливое негодование. Однако его собственная концепция национального вопроса страдает обратной крайностью — гипертрофией универсализма, чересчур тесным сближением национального и всечеловеческого.

В этом отношении есть большая доля правды в возражениях  Соловьеву главы тогдашнего славянофильства Ивана Аксакова, который не без основания упрекал философа в «отрыве от духа народного и в духовной измене православию». «Похвально для русского человека желать воссоединения церквей, — писал Аксаков, — но для правильного суждения об этом необходимо предварительно теснейшее воссоединение с духом собственного народа. Ведь господин Соловьев — не общечеловек». В другом месте Аксаков упрекает Соловьева в том, что «ради отвлеченных выводов он готов жертвовать историческими реальностями».   «Лжет, нагло лжет тот, кто утверждает, что он может одним разом перескочить через голову своего народа во всемирное братство и служить непосредственно человечеству, не исполнив своего долга в отношении своих ближайших   собратьев», — восклицал Аксаков.   Если исключить из этой тирады продиктованные раздражением слова о «наглой лжи», то нельзя не признать известной правды слов Аксакова. Уступая Соловьеву в философской и богословской культуре,Аксаков, думается, попал тем не менее в самое больное место своего противника: в своем вдохновенном порыве Соловьев чересчур оторвался от земли и впал в утопизм, который он сам осудил впоследствии.