Глава вторая. ОБСТОЯТЕЛЬСТВА МОЕГО ОТЪЕЗДА В ГОРОД

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава вторая. ОБСТОЯТЕЛЬСТВА МОЕГО ОТЪЕЗДА В ГОРОД

Со стороны это могло выглядеть примерно так. Желая поправить свои банальнейшие денежные дела, я не нашел ничего лучшего, чем приняться за написание книги о Розенкрейцерах, о каковых до того знал разве что понаслышке. Их полулегендарный основатель мгновенно пленил меня первой фразой памфлета: “Все, что я до сих пор написал, было просто шуткой. Не принимайте это всерьез, а еще лучше — забудьте навсегда”.

Пять месяцев прошли в идиотских попытках найти такую точку наблюдения, с которой можно было бы увидеть розенкрейцерство как особое и загадочное явление, смесь сказки с небывшей былью...

Точку наблюдения я нашел, но... потерял портфель со всеми моими выписками из дюжины прочитанных книг и замечаниями по поводу прочитанного. Образ очарованного пастора, цитируемого выше Валентина Андреэ, безнадежно расплывался в моей сумеречной памяти. Все было обыскано вдоль и поперек. Два бюро пропавших вещей, раздевалки четырех библиотек, салоны университетских колледжей, дома друзей — ничего. Обращение в полицию Вестминстера и в агентство “Последняя пропажа” также ничего не дало.

И вот, когда я окончательно понял, что все потеряно и не остается ничего, кроме невнятного ощущения находки, которой тебя кто-то лишил, произошли два события.

Первое. В следующую после потери портфеля среду я прочел в “Таймсе”, что моего старого друга, Юлия Матвеевича Гутмана, ВЫПУСТИЛИ за границу. Более того, за НАСТОЯЩУЮ границу. И не в какую-нибудь из вульгарно соревнующихся великих держав или третьеразрядных стран блекло-коричневого Четвертого мира, а прямо — и уж совсем к черту в пекло — в Город. Тем же вечером мне позвонил Джак Линси из Оксфорда, только что вернувшийся из Москвы, и передал личное конфиденциальное УСТНОЕ послание от Гутмана: приехать немедленно любым возможным образом в Город для встречи, первой за пятнадцать лет и, наверняка, последней. Два битых дня прошли в попытках купить умеренно дорогой билет — во всем, что касается Города, ни о чем дешевом не может быть и речи. Оказалось, что билеты единственной авиакомпании Города в Лондоне стоили от четырехсот до семисот фунтов. Никому никаких скидок. Полеты — раз в неделю. Монополия.

Второе событие (не забывайте, они всегда парные!). В субботу мне позвонил Игорь Апельсинов из Би-би-си. В Лондон приехал Генеральный директор энергокомплекса Города, у которого было необходимо срочно взять интервью, но он (Игорь, а не директор) неожиданно простудился и потерял радиоголос. Так не могу ли я сделать это вместо него, тем более что я по крайней мере знаю хоть что-то о Городе (за несколько лет до того я слегка ознакомился с его необычным языком)? Ладно, интервью — так интервью, выручу друга в беде.

Но все получилось иначе. Генеральный директор едва ли дал мне произнести собственную фамилию и два часа отвечал на вопросы, которые сам же себе и задавал. Прощаясь, он сказал, что не видел в своей жизни более тактичного и вдумчивого интервьюера, чем я, и что уж такому человеку невозможно хоть раз в жизни не посетить Город. Через два дня мне позвонил Консул Города и торжественно сообщил, что, ценя мой тонкий ум (он цитировал директора) и феноменальную любознательность, Посол распорядился наградить меня обратным билетом бизнес-класса (“о расходах, отеле и все такое прочее не беспокойтесь”), который уже отправлен с курьером в мой колледж.

В день отлета в восемь утра позвонил Тимоти Эгар. Не страннейшее ли совпадение — он тоже летит в Город! Просматривая список пассажиров, он увидел там мое имя. И уж коли так, то было бы просто абсурдом нам не сидеть рядом, что он уже и устроил. Я выразил полный восторг, умолчав о моих планах морально подготовиться к встрече с Гутманом и хоть с пятого на десятое просмотреть его последнюю книгу “Безъязыковые культуры и проблема непереводимости”.

Как только мы уселись, Тимоти сообщил, что, когда он в тоске, ему необходимо, пусть бессмысленно, но двигаться. Поезд в этом отношении лучше самолета, а пароход лучше поезда. Я не стал возражать, хотя моя метафизика тоски совсем иная: надо полностью остановиться и остановить все в себе, тогда и тоска остановится. Я только позволил себе заметить, что моменты отчаяния “приглашают”, так сказать, к пониманию нами нас самих. Да и вообще, ради того, чтобы найти смысл в себе самом, стоит пожертвовать даже комфортом. Временно, конечно. Но Тимоти продолжал настаивать: все, решительно все, что с ним происходило и происходит, не имеет никакого смысла ни для других, ни для него самого, и оно упорно продолжает с ним происходить только во имя жены, детей и друзей (обратите внимание на безличный оборот, невозможный в русском!). “Но сам-то ты хочешь делать хоть что-нибудь осмысленное?” — “Решительно не хочу. И сейчас не хочу лететь с тобой в этот кретинский Город, не нужный никому, кроме бельгийских спекулянтов и польских проституток, которых, кстати, туда не пускают”. — “Тогда какого же черта ты позвонил мне сегодня утром и радостно сообщил, что мы летим вместе?” — “Ну что делать, раз так получилось. Уж лучше мы будем беседовать о чем-нибудь утешительном,— он беспомощно развел руками,— чем каждому в одиночку напиваться виски”.

“Вздор! Тебе прекрасно известно: я пью только водку, а если ты и это не удержал в своей дырявой голове, то не понимаю, как тебя еще держат в Форин Оффисе”.— “Я сам не понимаю,— вяло отреагировал Тимоти,— вернее, раньше не понимал. Семь лет ждал, что меня выгонят за бездеятельность и забывчивость, пока не догадался: как раз за это меня там и держат. Год назад я дошел до того, что решил перейти в православие...” “Перейти? — изумился я.— Да откуда? Ты ведь, по-моему, в жизни ни в одного бога не верил”. “Не придирайся к словам, пожалуйста,— жалобно возразил Тимоти.— По материнской линии я — шотландский пресвитерианин все-таки. Но Матильда сказала, что если я перейду в православие, то она тотчас же перейдет в иудаизм, уйдет от меня к Эдди Липшитцу и уедет с ним в Израиль. А этого я не смог бы перенести”. — “Того, что она тебя бросит?” Но Тимоти, полностью сыгнорировав мою бестактную шутку, вполне серьезно продолжал. “Переход Матильды в иудаизм — пощечина, которую иудаизм никак не заслужил. Я был вынужден отказаться от православного варианта”. — “Вздор,— сказал я,— твои дети стали бы украшением Израиля и гордостью всего еврейства и этим бы компенсировали урон, нанесенный иудаизму Матильдой”.— “Ты не знаешь Матильду,— мрачно возразил Тимоти.— То, что она делает, не может быть компенсировано ничем. Но дело в другом. Поняв, что меня никогда — повторяю, никогда — из Форин Оффиса не выгонят, я решил сам из него уйти. Но Матильда сказала, что тогда-то она уж наверняка меня бросит, и притом немедленно, и что она уже договорилась с кузеном Тони, и они уедут жить в Бретань или Прованс, я забыл куда...” — “О Господи,— не выдержал я,— откуда взялся Тони? Ты же минуту назад говорил об Эдди Липшитце?” “Эдди — только на случай моего перехода в православие,— серьезно пояснил Тимоти,— а Тони Эндерби — ее двоюродный брат, которого она, по ее словам, любит с двенадцати лет и будет любить вечно. Но поскольку я убежденный противник кузенных браков, то мне ничего не оставалось, как продолжать в Форин Оффисе...” “Ну, я вижу, твоя Матильда не мо-

жет жаловаться на скудость выбора, хотя решительно не могу понять, почему тогда она выбрала тебя”, — наставительно заключил я и, желая положить конец интимной части нашей беседы, спросил его, по какому, собственно, делу он летит в Город, если, конечно, это не секрет высшей государственной важности.

Стюардесса с гербом Города на наколке и с девизом “Лучше умереть здоровым, чем жить больным” — красными буквами на зеленом переднике — принесла виски Тимоти и водки мне. Тимоти отхлебнул виски, удовлетворенно произнес “Дикая утка!” и объяснил, что дело, по которому он едет в Город, довольно глупое, но требует если не дипломатического такта, то какого-то минимума филологических познаний.

Три года назад в Лондоне было подписано соглашение (какое — неважно) с Городом, каковое тогда же было ратифицировано Советом Города. Две недели назад оно дошло наконец до Совета Старейшин (нечто вроде нашей Палаты лордов) и тут — стоп. Старейшины категорически отказались не только данное соглашение утвердить, но даже начать его обсуждать. Оказалось, что текст соглашения на языке Города, то есть керском, содержит две фразы, смысл которых ни один из Старейшин не мог понять.

“Кретины, им, видите ли, еще и понимать надо!” — “Но что может быть проще? — прервал его я.— Возьми английский экземпляр соглашения и на его основании объясни керским педантам смысл этих двух фраз на их родном языке, если, конечно, он там есть”. — “Да в том-то и дело, что и в английском тексте эти фразы не имеют никакого смысла, да и не могут его иметь,— терпеливо продолжал объяснять Тимоти.— Они, знаешь, что-то вроде, ну скажем, для примера: “В случае же обстоятельств, не предусмотренных или не могущих быть полностью предусмотренными предшествующими параграфами данного соглашения, обе обязующиеся стороны могут вернуться к рассмотрению возможности изменения вышеназванных параграфов, коль скоро это будет оправдано изменениями в вышеназванных обстоятельствах”. Понял, да? Так вот, когда стали переводить эту абракадабру на керский, то оказалось, что в нем вообще отсутствуют условные и сослагательные формы глаголов. Понял? Они, дураки, прочли и решили, что любое изменение обстоятельств в будущем будет автоматически менять условия договора и так далее. Теперь я должен им объяснить, что в английском тексте это — всего лишь условная формула, которая не может быть переведена на керский буквально. Дело, конечно, весьма осложняется тем, что керский — даже в его нынешнем модернизированном виде — остается безнадежно архаическим языком. Гипотезы, объясняющие его архаизм на основе протоиндоевропейских дериваций, — чушь. Последняя гипотеза, выдвинутая двумя венгерскими, конечно, лингвистами об урало-алтайском происхождении керского и его связях с шумерским,— чушь такая, что читать стыдно. Все же большинство исторических лингвистов склоняется к гипотезе, что древнейшие обитатели Города, керы, около трех тысяч лет назад пришли с низовьев Дуная и что позднее победившие их леды через три поколения забыли свой язык и приняли язык побежденных. Опять — чушь! Английский язык сохранил до наших дней тысячи слов, принесенных победителями-норманнами, а древний керский — почти ничего из ледского!”

“Послушай, Тимоти,— сказал я,— пошли ты к черту твой Форин Оффис. Ты — прирожденный исторический лингвист. Ни к кому твоя замечательная Матильда не уйдет. Ты напишешь прекрасную книгу, в которой покажешь, что все сколько-нибудь значимые изменения, произошедшие в керском за последние полторы тысячи лет, объясняются его контактами с различными индоевропейскими языками, и ни одно из них не может быть объяснено влиянием какого-то гипотетического субстрата. Так что проси у матери денег в счет наследства, бросай Форин Оффис и начинай свою книгу”.

Стюардесса с лозунгом “Лучше умереть здоровым, чем жить больным” принесла нам по второму стаканчику. Тимоти стал жаловаться: зачем я гоню его в мир Университета и что уж лучше он останется в опостылевшем Форин Оффисе. С ним по крайней мере не обязательно себя отождествлять, над ним можно издеваться, издеваясь над самим собой,— право же, так легче. Потом он принялся рассуждать об университетах и замках.

Так мы прилетели в Город.