Глава пятая. ПРОГУЛКИ
Глава пятая. ПРОГУЛКИ
Хватит с меня интимной жизни Города, решил я, засыпая. Завтра с раннего утра один, без гида и путеводителя, буду смотреть и смотреть без конца, до позднего ланча с Гутманом, после которого мы наконец поговорим (о чем?). А вечером пойду прощаться со Студентом — и все.
На следующее утро, поедая прессованную копченую рыбу в омлете, я вдруг почему-то подумал: а не лучше ли сейчас попрощаться со Студентом, ибо кто знает, сколько продлится разговор с Гутманом и застану ли я Студента вечером дома?
Студента я застал поздним утром, хотя и в постели, но вполне проснувшимся и пьющим кофе с коньяком.
“Жалко, что время зря тратите,— сказал он.— Я бы все равно вас сегодня нашел. Пейте кофе. Чистые стаканы и рюмки на кухонном столе рядом с холодильником. К легкому похмелью я отношусь так же серьезно, как и к тяжелому. Ну ладно, я сам покажу вам Северную Треть, а потом отвезу в Университет”.
Кофе больше не было. Мы допили коньяк и, выйдя через заднюю дверь дома, оказались на очень широкой улице, вымощенной грубо отесанными темно-серыми каменными плитами. Улица скоро уперлась в совсем низкую, не выше чем в человеческий рост, глухую стену, перед которой стояла черная чугунная колонна без вершины и капители — как толстый обрубленный ствол дерева.
“Почему профессор Конэро дурак? — пожелал я вернуться к вчерашней теме.— Ведь вы же сами говорили, что все шло спокойно и благополучно”. “Эта стена отделяет Среднюю Треть от Северной,— отвечал Студент.— Мир и благополучие не значат, что никто не страдал, что не было отчаяния, растерянности и боли. Просто не возникало нужды в переобъяснении, как вы сами вчера говорили. А когда она появилась, то оказалось, что у нашей истории, как и у всякой другой, может иметься не одно, а два, три, четыре разных начала. Или — ни одного. Поэтому, как видите, я не проявляю особого энтузиазма в отношении контрверсии Мальчика”.
Мы продвигались на запад вдоль стены, пока не дошли до маленьких ворот из литого чугуна, за которыми начиналась другая улица, узкая и прямая, как стрела.
“Это — главная улица Северной Трети,— пояснил Студент,— на ней шестьсот девятнадцать домов, из которых сто пятьдесят три принадлежат семье Мальчика, а девятнадцать — моей, хотя мне лично — ни одного. Видите дом слева, облицованный черным гранитом? Посмотрите, на фасаде — ни одного окна и непонятная вертикальная полоса из светло-серого мрамора. Полоса изображает дым, поднимающийся из жертвенника. Здесь мой прапра- и так далее дед заснул после жертвоприношения, забыв загасить огонь, и сгорел вместе со всеми домочадцами и слугами. По странному стечению обстоятельств его младший сын, Терхэда, в тот вечер не вернулся домой и тем самым спас род, что я лично считаю весьма сомнительной заслугой. С другой стороны, именно этой его небрежности я обязан своим удовольствием сейчас с вами беседовать”.
Он вытер со лба пот, закурил и продолжал неприятным хрипловатым голосом: “Мы ведь с вами оба не историки. История для нас — либо счастливый досуг, как поэзия или любовь, либо ее вообще не должно быть”.
“Простите за бестактность, милый Студент, но вы никак не производите впечатление человека, для которого любовь — счастливый досуг. Что же касается истории, то никакие компьютерные расчеты не заставят меня поверить, что вот так просто, по взаимному соглашению, сколь бы оно ни было выгодно для обеих сторон, одна из них, к тому же и победившая, согласится пожертвовать своим языком да и религией в придачу. Я говорю вам это как человек, у которого нет ни своей истории, ни места, на которое он мог бы указать как на свое”.
Меня охватило чувство полной чужести всему, что я вижу и слышу,— улицам, домам, обстоятельствам, Студенту. Еще одно малейшее движение — и все; чужесть Городу станет необратимой чужестью самому себе. Да чего там, пытался успокоить себя я, мне ведь ничего, собственно, не нужно. Ничего, кроме пусть временного освобождения от этой невыносимой чужести. Ну, разумеется, я здесь из-за Гутмана. Но ведь не из-за него же я ввязался теперь в новую историю со Студентом, Мальчиком и всем прочим. И так хочется куда-нибудь присесть.
Я облокотился о высокую тумбу и закурил. Немного тошнило, и я обрадовался, когда Студент сказал, что пора в Университет, а то еще опоздаем на ланч с Гутманом (“Не бойтесь, я вас сразу же оставлю вдвоем”). Когда мы закончили подъем к Скале и, как накануне, пересели в электрокар, я спросил, какие еще расчеты он делал для Каматэра. Студент отвечал, что опять чушь полная получилась. При анализе текста “Послание Старейшин Северной Трети”, содержащего знаменитое “Перечисление Долгов” и написанного через 17 лет после Победы, оказалось, что ошибки были точно такие же, как и в текстах того времени, написанных в двух других Третях Города.
“Что же в этом удивительного?” — “А то,— Студент запарковал электрокар на площадке для почетных гостей Университета,— что именно эта Треть была по Договору отдана в полное и ИСКЛЮЧИТЕЛЬНОЕ пользование победителей, то есть ледов. Допустить, что за семнадцать лет леды настолько “керизировались”, что смогли сами написать десять тысяч слов текста почти без ошибок, значило бы допустить невероятное!” “Нет,— сказал я,— если Мальчик прав, то ничего невероятного нет. Убив всех ледов, КЕРЫ ПРОДОЛЖАЛИ ПИСАТЬ ЗА НИХ НА СВОЕМ ЯЗЫКЕ. Для возможного оправдания перед своим же потомством, если последнее решит на досуге позаниматься своей историей. Ха-ха, писать за ледов могло стать у керов “культурной привычкой”, как бы выразился Гутман”.
“Господи, Мойсеич,— радостно кричал Гутман,— наконец мы вдвоем! Ну не так уж вдвоем, как того бы хотелось, но за все нужно платить, а? Мы быстро поедим и пойдем гулять. Было бы, конечно, здорово, если бы кто-нибудь из аборигенов любезно согласился показать нам наиболее интересные экспонаты этого “живого музея раннего феодализма”, как называют Город некоторые наши историки. И уж совсем было бы здорово, если бы наш гид вовсе не знал русского, так что мы бы и наговорились вволю”.
Я представил Гутману Студента. Тот сказал несколько любезных фраз на английском и вежливо ретировался в бильярдную, а я повел Гутмана в профессорский бар, где мы и оставались, пока не прозвучал гонг к ланчу.
Все это время Студент тактично не показывался, а на ланче сидел за три столика от нас и был, казалось, целиком поглощен беседой с очень красивой темноволосой девушкой. Заканчивая рассказ о своей жизни в России, Гутман пожаловался на необходимость жить одновременно в трех измерениях — научном, личном и государственном.
“А кто же вас просит жить и в государственном? По-моему, и первых двух за глаза довольно”.— “Нет, Мойсеич, вам легко говорить. Я по природе — солдат. А солдат не может быть ГРАЖДАНИНОМ. Ученым, любовником, мужем, отцом — пожалуйста. Но если ты не гражданин, то тебе остается либо быть холопом, либо бунтовщиком. Такой я и есть — лживый холоп, изменяющий государству с наукой, и неверный муж, изменяющий жене с любовницей”.— “По-моему, пока это у вас совсем неплохо выходит. Да ведь и государство, которое само хочет быть обманутым, явление историческое: приходит и уходит”.— “Я сам раньше уйду”,— заключил Гутман, привыкший к тому, что его слово — последнее.
Разумеется, когда Студент с девушкой направились к выходу, Гутман остановил его как старого знакомого или студента, который однажды пришел к нему на семинар, но не решился заговорить с маэстро. Еще бы, Студент с восторгом поводит его и меня по Городу — на этот раз по Средней его Трети, чтобы и мне было интересно. Пока Студент вез нас вниз на электрокаре, а потом на машине в Среднюю Треть, огибая Город с востока, я в двух словах изложил Гутману проблему “начала Города”. Он был настроен несколько скептически (“Текстов мало — всего ничего”).
Но скоро мы позабыли обо всем на свете. Студент водил нас от одного квартала к другому. Необычные, чудныЂе, низкие — не выше трех этажей европей-
ской городской застройки начала века — дома. Низкие и широкие двери, окна чуждых нам пропорций и форм. Однотонность фасадов, неожиданно сменяющаяся многоцветностью в духе модерновских театральных декораций. Почти полное отсутствие на улицах машин и прохожих дополняло впечатление “красивой чужести” (по выражению Гутмана) Города. На улицах было совсем тихо — все звуки выплескивались из домов, словно вибрирующих от наполнявших их голосов.
Мы проходили по вымощенной синими и зелеными плитками Главной Площади Средней Трети, когда Гутман, поровнявшись со Студентом, спросил по-французски (английский он знал плохо): “Не могли бы вы мне объяснить, почему, несмотря на явное нежелание властей Города пускать сюда иностранцев, столько людей во всем мире стремится в Город?”
Студент остановился и хитро улыбнулся в мою сторону: “Помните, что сказал Бенджамин Франклин?” — “Франклин? Он, кажется, изобрел громоотвод”.— “Не только, Профессор, ему также принадлежит афоризм, что в мире есть только две определенные и неизбежные вещи: смерть и налоги. Так вот, в Городе НЕТ налогов. Ни для своих, ни для чужих”.— “А как у вас со смертью,— не удержался я,— тоже не как везде?” — “Со смертью у нас все в порядке. С нашей собственной, я имею в виду. Что же касается чужой, то, кажется, за последние девятьсот шестьдесят лет мы почти никого не убивали — во всяком случае, в коллективном порядке”.
“Чудеса! — воскликнул Гутман.— Так прямо и никого? А кстати, коллега, откуда у вас такой великолепный французский? Вы воспитывались во Франции или здесь, с французским гувернером?”
Студент не ответил. Мне показалось, будто он немного помрачнел. Желая устранить некоторую неловкость, возникшую, по-видимому, из-за непривычки Студента к вопросам, заданным в русской или индивидуально гутмановской манере, я объяснил Гутману, что, дескать, знать или не знать французский для Студента — не важно. Он своего рода князь и как таковой был, видимо, либо рожден с готовым французским, либо парапсихически обучен ему в младенчестве.
Гутман посмотрел на Студента несколько подозрительно, и я даже испугался, что он ему сейчас скажет что-нибудь свое, заветное, наподобие того, что его, Студента, жареный петух еще в жопу не клевал. Но я тут же успокоился, сообразив, что по-русски Студент все равно не поймет, а на французский такая специфически культурная идиома едва ли переводима.
“Нет,— твердо сказал Гутман,— вам просто фантастически повезло, что за последнее тысячелетие у вас не было ни войн, ни революций”.
Эта фраза, на мой взгляд, ничем не примечательная и вполне безобидная, произвела ошеломляющий эффект на Студента.
“Послушайте, Матвеич,— сказал я по-русски несколько заискивающе,— Студент только что продемонстрировал нам вашу же старую идею о том, что разные культуры могут понимать друг друга лишь при условии неполного понимания ими самих себя. Поэтому, чтобы понять Студента, нам, может быть, следовало бы несколько умерить наше собственное культурное самосознание. Ну, отказаться хотя бы от части нашего исторического опыта, что ли”.
Студент встал перед Гутманом и, холодно на него глядя, произнес высокомерным фальцетом: “У нас не было войн и революций не потому, что нам везло, а потому, что мы их НЕ УСТРАИВАЛИ, а у вас они были не потому, что вам не везло, а потому, что вы их УСТРАИВАЛИ. Везение здесь категорически ни при чем. Вот и все”.
“Я не оправдываю коллективное убийство невезением,— спокойно отвечал Гутман,— я только пытаюсь объяснить этот феномен в его связи с объективными историческими закономерностями и с субъективным пониманием этих закономерностей”.— “А что если ДЛЯ МЕНЯ убийство — вне истории, а его понимание — вне культуры?”
Тут мы заметили направляющегося к нам невысокого грузного человека в коричневом твидовом костюме и с огромным портфелем под мышкой. С ним была темноволосая девушка — та самая, с которой беседовал Студент во время ланча.
“Каматэр! — закричал Студент на всю улицу.— Когда же ты, черт подери, успел ее перехватить? Иди скорей сюда, я уже утомил Профессора и Гостя своими антикультурными выпадами, и вообще мы пропадаем без прекрасных молодых женщин”.
Каматэр низко поклонился Студенту, легким кивком поприветствовал нас с Гутманом и, едва коснувшись правой руки девушки, сказал ровным, низким голосом: “Ты, Тэн, вы, Профессор, и вы, Гость, это — Александра Юнг из Цюриха. Она собирается изучать историческую статистику, и я смиренно надеюсь, что Тэн соизволит принять участие в ее статистическом образовании”.
Гутман — я это ясно видел — был несколько ошарашен знаками почтения, которые Каматэр оказывал Студенту, возможно, даже принял их за шутку. Поэтому, когда Студент стал что-то быстро говорить Каматэру и девушке, я отвел Гутмана в сторону и, как мог, объяснил, что Каматэр принадлежит к роду, подчиненному роду Студента по феодальной иерархии Города. Ну, словом, в определенном смысле он — вассал Студента.
Гутман казался раздраженным, как человек, который получил не совсем то, что ожидал.
“Знаете, Мойсеич,— произнес он глубоким речитативом,— какого рожна вам еще надо?.. Вся эта история Города, и этот блестящий полуфеодал недоучка Студент! Больного ребенка бы пожалели! Да возьмите хотя бы НАШУ загадку со “Словом о полку Игореве”. Разве что ребенка в бреду там недоставало, а так — кто ее не разгадывал? И Мусин-Пушкин, и Зимин, и Масон, и Лихачев, и Якобсон, и ваш покорный слуга. При том, что источник все-таки налицо, в руках, подлинный-не-подлинный, а лежит, издан-переиздан. С комментариями, один умнее другого. А здесь что? Кто кого убил тысячу лет назад? Ну знаете, с такой совестью, как у вашего Студента, немцам бы пришлось уже давно всем повеситься, да и нам бы не помешало”.— “У вас уж больно узкий подход к убийству,— по-русски сказал Студент, вдруг непонятным образом оказавшийся перед нами.— Либо повесить кого-нибудь, либо самому повеситься”.
“Да у вас и русский?!” — изумился Гутман. Я тоже, признаться, опешил. Но Студент, перескочив на французский, продолжал: “Давайте расширим поле наших возможностей. Согласно последней гипотезе, выдвинутой молодым принцем по прозвищу Мальчик, наш Университет стоит на двух тысячах трупов убитых керами ледов. Я серьезно считаю, что в порядке объективного возмездия, так сказать, Университет должен провалиться в ту же расщелину, куда наши не обученные наукам предки сваливали трупы. По-моему, это будет гораздо внушительнее, чем всем нам вешаться”. “Нет,— сказал Каматэр,— ты как хочешь, Тэн, но Университет! Какие дьявольские силы нужно было привести в действие, чтобы три тысячи кретинов, из которых едва ли десять знали слово “портал”, выбили в этой скале новую гробницу Тутанхамона на деньги, отслюнявленные тремястами благодетелями Города, из которых ни один, я уверен, про Тутанхамона и не слыхивал”. “По-моему, у этого Города нет единого чувства архитектуры”,— невпопад заметила темноволосая девушка. “Ничего,— сказал Студент,— вот провалится Университет, тогда будет”. “Нет, Тэн,— почтительно возразил Каматэр.— Даже если ты сомневаешься, что есть что-то глубже, чем глубина истории, и что-то дальше, за пределами смерти, то и тогда...” “Ты для того и привел ее сюда, чтобы произнести перед ней эту идиотскую фразу?” — иронически перебил его Студент. “...то и тогда,— продолжил Каматэр,— тебя не покинет чувство, будто ты пешка, которой кто-то играет в отрицание или сомнение”. “Тогда, насколько я понимаю, этот КТО-ТО может выиграть или проиграть,— заключил Студент,— но тот, КЕМ играют, всегда только проигрывает”.
Когда наконец все всех проводили и со всеми простились — Гутман канул в дверях своего отеля, а Каматэр исчез вместе с темноволосой девушкой (“Она еще не знает, что она моя,— беспристрастно прокомментировал Студент,— так что пока пусть будет с профессором”),— и мы снова оказались вдвоем на безлюдной Главной Площади Средней Трети, Студент вспомнил, что забыл на факультете записную книжку со всеми выкладками. Все это чепуха, конечно, но поскольку он твердо уверен, что больше никогда там не появится, то, пожалуй, стоило бы ее взять. И если у меня есть желание последний раз — это, уж безусловно, последний — посмотреть на Скалу, то поехали вместе.
“Лифты ненавижу,— жаловался Студент.— И вообще неплохо было бы выпить. И прямо сейчас, пока мы не спустились в этот ад накопленной учености”. Лифт мягко сел на шестой, предпоследний этаж (на Скале счет этажей шел сверху вниз). Огромное окно, мертвенно освещавшее холл Факультета археографии, документалистики и культуро-статистики, выходило на широкую, высеченную в Скале площадку. Ранняя луна еще не взошла, и я с надеждой стал искать маленькую серебряную звездочку меж низких облаков.
После первых трех глотков я почувствовал прилив веселой наглости (по выражению Гутмана). Все — прекрасно, все — кончается, и, конечно, всякому намерению всякого нормального человека в этом Городе — крышка, если он свяжется с ним, Студентом. И не думаю, что я был вашей первой жертвой, милый Студент. Теперь же — сдаюсь на милость победителя и пью за неожиданные последствия нашей встречи! Но все же хотелось бы знать, что он думает о возможных последствиях всех этих наитий, догадок и соображений насчет мифического начала истории Города?
“Ах, мой милый Гость,— Студент широко развел руками,— если по Городу пойдет гулять миф, что Университет провалится в порядке возмездия, то это непременно отразится на акциях нашей крупнейшей страховой компании “Весь город”, вице-президентом которой является отец Мальчика. А если Университет действительно провалится — нет, такой радости я не переживу! — то компания разорится в пух и прах, и тогда...” — “Тогда вы мне позвоните, и я приеду”,— сказал я.
В наше время есть немало людей, которые знают все, о чем нужно знать. Все, что невозможно не знать, если твое дело — знать все. Бакар говорит, что они составляют около одной десятой процента всего человечества. Им противопоставлено все остальное человечество, которое практически вообще ничего не знает, ибо знать — не его дело. Но это противопоставление — еще одна иллюзия. И тем и другим вместе противостоит крошечное меньшинство тех (по Бакару, их не больше шести тысяч во всем мире), кто имеет СВОЕ знание. За ними нет будущего.