4. Диалектика цивилизации
4. Диалектика цивилизации
Решающую роль в развитии цивилизации Фрейд приписывает чувству вины; более того, он устанавливает соответствие между ростом чувства вины и прогрессом. В его намерение входит «представить чувство вины как важнейшую проблему развития культуры, показать, что платой за культурный прогресс является убыток счастья вследствие роста чувства вины»[106]. Время от времени Фрейд подчеркивает, что с прогрессом цивилизации чувство вины «возрастает» и «усиливается»[107]. Нельзя отнестись однозначно к приводимому Фрейдом свидетельству: во-первых, он добывает его аналитическим путем из теории инстинктов, а во-вторых, для подтверждения теоретического анализа им привлекаются недуги современной цивилизации — увеличивающееся количество войн, повсеместное нарушение человеческих прав, антисемитизм, геноцид, фанатизм, усиление «иллюзий», тяжелый труд, усталость и нужда среди приумножающихся богатств и знаний.
Мы сделали краткий обзор предыстории чувства вины: «…человеческое чувство вины происходит из Эдипова комплекса и было приобретено вместе с убийством отца объединившимися против него сыновьями».[108] Они удовлетворили свой агрессивный инстинкт, но поскольку они испытывали к отцу также и любовь, эта амбивалентность отношения к нему привела к раскаянию и образованию «Сверх-Я» через идентификацию, а следовательно, к «ограничениям, налагающим запреты на повторение деяния»[109]. После этого воздержание от деяния становится нормой; но агрессивный порыв, направленный против отца и его последователей, не отмирает и передается от поколения к поколению, и поэтому от поколения к поколению запрет нуждается в возобновлении:
Каждый отказ делается динамическим источником совести, он всякий раз усиливает ее строгость и нетерпимость… Воздействие отказа на совесть тогда является таким, что каждая составная часть агрессивности, которой отказано в удовлетворении, перехватывается «Сверх-Я» и увеличивает его агрессию против «Я».[110]
Чрезмерная строгость «Сверх-Я», которое принимает желание за действие и наказывает даже подавленную агрессию, теперь объяснимо в терминах непрерывной борьбы между Эросом и инстинктом смерти: агрессивный позыв против отца (и его социальных последователей) является производным от влечения к смерти. «Отделяя» ребенка от матери, отец также препятствует влечению к смерти, стремлению к нирване. Таким образом, он совершает работу Эроса: любовь тоже участвует в формировании «Сверх-Я». Строгий отец, который как представитель Эроса подавляет влечение к смерти в Эдиповом конфликте, учреждает первые «общинные» (социальные) отношения: его запреты вводят равенство между сыновьями, задержанную по цели любовь (привязанность), экзогамию, сублимацию. На фундаменте отречения Эрос начинает свою культурную работу по сплочению жизни во все большие единства. Но с умножением числа отцов, их дополнением и замещением общественной властью, а также распространением запретов и сдерживающих моментов увеличивается и число агрессивных позывов и их объектов. Их рост вынуждает общество к усилению защиты путем воздействия на чувство вины:
Культура послушна эротическому побуждению, объединяющему людей во внутренне сплоченную массу. Эта цель достигается лишь вместе с постоянным ростом чувства вины. То, что началось с отца, находит свое завершение в массе. Если культура представляет собой необходимый путь развития от семьи к человечеству, то от нее не отделимы и последствия рожденного ею конфликта — вечной распри любви и смерти. Из него произрастает чувство вины, достигающее иногда таких высот, что делается невыносимым для отдельного индивида.[111]
Кажется, что в этом анализе чувства вины больше внимания уделено количеству, чем качеству, а также его возрастающей иррациональности. Разумеется, пойти этим путем Фрейду не позволили его социологические воззрения. По его мнению, изобрести более высокий тип рациональности, с позиции которой можно было бы оценить ее существующую и наиболее распространенную форму, невозможно. Если иррациональность чувства вины является иррациональностью цивилизации, то она рациональна; и если уничтожение господства разрушает саму культуру, то оно остается тягчайшим преступлением, и никакие эффективные меры для его предотвращения не могут считаться иррациональными. Однако собственная теория инстинктов Фрейда побуждала его двигаться дальше, обнажая фатальность и бесцельность этой динамики. Усиление защиты против увеличивающейся агрессии необходимо, но ее действенность зависит от усиления сексуальных инстинктов, ибо только сильный Эрос может эффективно «связывать» разрушительные инстинкты. Но как раз именно этого развитая цивилизация делать не в состоянии, потому что само ее существование зависит от разветвленного и интенсивного контроля и регламентирования. Нет возможности прервать цепь запретов и отклонений инстинктуальных целей. «В целом наша цивилизация основана на подавлении инстинктов».[112]
Культура — это прежде всего прогресс труда, т. е. труда для приобретения и расширения набора жизненно необходимых вещей. Сам по себе этот труд обычно не доставляет удовлетворения; по Фрейду, он приносит только неудовольствие и страдания. В его метапсихологии не предусмотрены первоначальные «инстинкт трудолюбия», «инстинкт мастерства» и т. д.[113] Такие предположения исключены ввиду концепции консервативной природы инстинктов, управляемых принципами удовольствия и нирваны. Когда Фрейд мимоходом упоминает о «природной неприязни людей к труду»[114], он всего лишь делает вывод из основной теоретической концепции. Повсюду в его работах встречается инстинктуальный синдром «несчастья и труда»[115], а его интерпретация мифа о Прометее вращается вокруг связи обуздания сексуальной страсти и цивилизованного труда[116]. Труд, необходимый для цивилизации, нелибидонозен; он связан с «неудовольствием» и поэтому предполагает принуждение. «Ибо какие мотивы могли бы побудить людей давать другое применение сексуальным импульсам, если бы при каком-либо распределении их они могли бы получать полное счастье? Они не отошли бы от этого счастья и не делали бы дальнейших успехов».[117] Если нет первичного «трудового инстинкта», то энергия, требующаяся для (не приносящей удовольствия) работы, должна была быть «отнята» у первичных инстинктов — у сексуального влечения и инстинкта разрушения. И поскольку цивилизация в основном — продукт Эроса, энергия прежде всего отнимается у либидо: «Затраченное на цели культуры отымается главным образом у женщин и сексуальной жизни».[118]
Но не только позывы к работе питаются за счет заторможенной по цели сексуальности. Специфически «социальные инстинкты» (такие как «нежные отношения между родителями и детьми… дружеские чувства и эмоциональные связи супругов») содержат позывы, которым «внутреннее сопротивление препятствует» в достижении их целей[119]; только благодаря такому отказу возможно их социальное превращение. Отречение каждого индивида (под нажимом внешнего, а затем внутреннего давления) — «источник, в котором берет начало материальное и идеальное богатство цивилизации»[120]. Хотя, по замечаниям Фрейда, эти социальные инстинкты «нет необходимости описывать как сублимированные» (так как они не изменили своим сексуальным целям, но довольствуются «неким приближением к удовлетворению»), он называет их «тесно связанными» с сублимацией[121]. Таким образом, мир цивилизации в основном представляется как мир сублимации. Но сублимация предполагает десексуализацию. Даже если она черпает из запаса «нейтральной вытесняемой энергии» в «Я» и в «Оно», эта нейтральная энергия «имеет источником запас нарциссического либидо, т. е. представляет собой десексуализированный Эрос»[122]. Процесс сублимации нарушает равновесие в структуре инстинктов. Жизнь покоится на союзе Эроса и инстинкта смерти, в котором Эросу принадлежит ведущая роль. Однако:
После сублимации у эротического компонента уже нет сил связать все дополнительное разрушение, и он освобождается в виде склонности к агрессии и разрушению.[123]
Непрерывно нуждаясь в сублимации и десексуализации, культура тем самым ослабляет создающий ее Эрос и освобождает разрушительные импульсы. Это угрожает цивилизации распадом инстинктов, причем влечение к смерти стремится взять верх над инстинктами жизни. Таким образом, цивилизация движется к самоуничтожению, поскольку в ее основе лежит прогрессирующий отказ от удовлетворения потребностей.
Но этот слишком очевидный, для того чтобы быть истинным, аргумент вызывает ряд возражений. Во-первых, не всякий труд предполагает десексуализацию и не всякий труд неприятен и требует самоотречения. Во-вторых, запреты, налагаемые культурой, также оказывают свое действие — и, возможно, главным образом направлены на производные влечения к смерти: агрессивность и разрушительные побуждения. В этом отношении культурные запреты оказывают Эросу содействие. Более того, сам труд в цивилизации представляет собой в значительной мере социальное использование агрессивных побуждений и, таким образом, служит Эросу. Для обстоятельного обсуждения этих проблем нужно освободить теорию влечений от ее исключительной ориентации на принцип производительности и рассмотреть сущность образа нерепрессивной цивилизации (подсказываемого самими достижениями принципа производительности). Такую попытку мы сделаем в последней части нашего исследования; здесь, вероятно, достаточно будет некоторых предварительных пояснений.
Психологические источники труда и их ресурсы составляют одну из самых игнорируемых областей психоаналитической теории. Наверное, здесь психоанализ оказался наименее способным противостоять официальной идеологии, благословляющей «производительность»[124]. Неудивительно поэтому, что в неофрейдистских направлениях, в которых (как мы увидим в Эпилоге) идеологические течения психоанализа торжествуют над его теорией, общераспространенным становится направление трудовой морали. «Ортодоксальное» обсуждение почти полностью сосредоточивается на «творческом» труде, в особенности на искусстве, в то время как труд в царстве необходимости отодвигается на задний план.
Действительно, существует вид труда, выполнение которого доставляет удовольствие, высокую степень либидонозного удовлетворения. Подлинно художественная деятельность, по-видимому, вырастает из нерепрессивной констелляции влечений и направлена на нерепрессивные цели так, что термин сублимация, кажется, нуждается в значительной модификации для того, чтобы применить его к этому виду труда. Но по преимуществу цивилизация покоится на трудовых отношениях совсем иного рода. По замечанию Фрейда, «когда она свободно выбрана, профессиональная деятельность приносит своего рода удовлетворение»[125]. Однако если «свобода выбора» подразумевает нечто большее, нежели скудную альтернативу предустановленных необходимостей, и если в труде реализуются иные склонности и побуждения, нежели те, которые предварительно сформированы репрессивным принципом реальности, то удовлетворение от ежедневного труда — довольно редкая привилегия. Труд, который заложил материальный базис человечества, был, главным образом, отчужденным трудом, связанным со страданием и нуждой, — и таким же он остается по сей день. Вряд ли выполнение такой работы удовлетворяет индивидуальные потребности и склонности. Она навязана человеку жестокой необходимостью и грубой силой. Если между отчужденным трудом и Эросом все же есть какая-либо связь, то лишь очень опосредованная и с таким Эросом, который в значительной степени сублимирован и ослаблен.
Но компенсирует ли цивилизованное сдерживание агрессивных побуждений в процессе труда ослабление Эроса? Предполагается, что как агрессивные, так и либидонозные импульсы находят свое удовлетворение в работе «путем сублимации». Неоднократно подчеркивалось, что «садистический характер» труда находит определенное применение в культуре[126]. Благодаря развитию техники и технологической рациональности «модифицированные» инстинкты разрушительности находят широкое применение:
Умеренный и усмиренный, заторможенный по цели, инстинкт деструктивности направляется на объекты, предоставляя тем самым «Я» способ удовлетворения своих жизненных нужд и господство над природой.[127]
Техника и технологическая рациональность обеспечивают базис для прогресса, устанавливая ментальную и поведенческую модель производительного выполнения функции, что практически означает тождество цивилизации и «власти над природой». Можно ли сказать, что подчинение и отвлечение деструктивности, сублимированной в этой деятельности, достаточно надежно, для того чтобы совершалась работа Эроса? Кажется, что степень сублимации социально полезной деструктивности ниже, чем социально полезного либидо. И хотя именно отвлечение деструктивности от «Я» на внешний мир сделало возможным рост цивилизации, обращенное вовне разрушение остается разрушением. В большинстве случаев оно грубо овладевает своими объектами, расчленяя целостные единства и преобразуя связи между составными частями. Они реконструируются только после частичного разрушения. Природа в буквальном смысле «подвергается насилию». И только в некоторых случаях сублимированной агрессии (как в хирургической практике) такое насилие прямо служит жизни своего объекта. Как нам кажется, цивилизация предоставляет возможность более непосредственного удовлетворения своих целей именно деструктивности, а не либидо.
Однако такое удовлетворение деструктивных импульсов не может сделать нерушимо устойчивым подчинение их энергии Эросу. Сила деструктивности должна стремиться вырваться из-под власти сублимации, ибо ее цель — не материя, не природа или какой-либо другой объект, но сама жизнь. Если ее источник — влечение к смерти, никакие «заменители» в конечном счете не могут дать ей удовлетворения. Следовательно, посредством конструктивной технологической деструкции, посредством конструктивного вторжения в природу инстинкты по-прежнему будут стремиться к уничтожению жизни. В этом случае радикальная гипотеза «Принципа по. ту сторону удовольствия» должна означать: функция инстинктов самосохранения, самоутверждения и господства — поскольку они вобрали в себя деструктивность — вести организм «его собственным путем к смерти». Едва успев выдвинуть эту гипотезу, Фрейд сразу же от нее отказался, но его формулировки в «Недовольстве культурой», как нам кажется, сохраняют ее существенное содержание. Прогрессирующее вместе с прогрессом цивилизации разрушение жизни (человеческой и животной), рост жестокости, ненависти и научного истребления людей, которые становятся тем более стремительными, чем реальнее становится возможность уменьшения степени угнетения, — все это, будучи характерным для поздней индустриальной цивилизации, имеет, по Фрейду, свои инстинктивные корни, которые увековечивают деструктивность прежде всякой рациональности. Тогда развитие и удовлетворение человеческих потребностей предстает как всего лишь побочный продукт роста господства над природой и производительности труда, а увеличивающееся материальное и интеллектуальное богатство культуры обеспечивает материал для прогрессирующей деструкции, а в равной степени и возрастающую потребность в подавлении инстинктов.
Этот тезис предполагает существование объективных критериев для измерения степени интеллектуального подавления на данной ступени цивилизации. Таким критерием может служить разница между (филогенетически необходимым) подавлением и прибавочным подавлением. Внутри целостной структуры подавляемой личности доля прибавочной репрессии отражает специфические общественные условия, в которых реализуются специфические интересы господства. Именно степень этой прибавочной репрессии и может дать стандарт измерения: чем оно меньше, тем менее репрессивной может считаться данная ступень цивилизации. Это различие аналогично различию между биологическими и историческими источниками человеческого страдания. Из трех «источников человеческого страдания», которые перечисляет Фрейд — а именно «всесилие природы, бренность нашего тела и недостатки учреждений, регулирующих взаимоотношения людей в семье, государстве и обществе»[128], — по крайней мере первый и последний являются, в строгом смысле, историческими источниками, ибо в ходе развития цивилизации аспекты превосходства природы и организации общественных отношений существенно изменились. Следовательно, степень необходимости подавления и страдания, отсюда проистекающего, меняется в зависимости от зрелости цивилизации и степени достигнутой рациональности в господстве над природой и обществом. Объективно необходимость тяжелого труда и сдерживания удовлетворения определяет необходимость репрессии и ограничения влечений. Для цивилизации, достигшей ступени зрелости, тот же и даже меньший уровень регламентации инстинктов означал бы более высокую степень репрессии, так как материальный и интеллектуальный прогресс сокращает необходимость в воздержании и тяжелом труде, и цивилизация может предоставить возможность для значительного высвобождения энергии влечений, ранее расходовавшейся на господство и работу. Только в отношении к исторически возможной степени свободы становятся понятными размер и интенсивность подавления влечений. Но равнозначны ли для Фрейда прогресс цивилизации и прогресс свободы?
Мы видели, что теория Фрейда сосредоточена на повторяющемся цикле «господство — восстание — господство». Но во втором случае господство не является просто повторением первого; циклическое движение означает прогресс господства. От праотца — через клан братьев — к системе институциональной власти, характерной для зрелой цивилизации, господство приобретает черты безличности, объективности, универсальности и становится все более рациональным, эффективным и производительным. В конечном счете, когда власть принципа производительности достигает полной силы, само социальное разделение труда выглядит образцовой формой подчинения (хотя физические и личные усилия остаются необходимым инструментом). Общество предстает как устойчивая и обширная система полезных производительных деятельностей. Иерархия функций и отношений принимает форму объективного закона, приводя к тому, что законность и порядок отождествляются с жизнью общества как такового. В этом процессе сама репрессия деперсонализуется: принуждение и регламентация удовольствия теперь становятся функцией (и «естественным» результатом) социального разделения труда. Разумеется, основную регламентацию инстинктов все еще выполняет отец как pater familias, тем самым подготавливая ребенка к избыточному подавлению со стороны общества в течение его взрослой жизни. Но отец выполняет свою функцию скорее как представитель положения семьи в социальном разделении труда, чем в качестве «владельца» матери. Впоследствии контроль за инстинктами индивида осуществляется посредством социального использования его трудовой энергии. Он должен работать, чтобы жить, и эта работа требует не только восьми, десяти, двенадцати часов его времени ежедневно, а, следовательно, и соответствующего отвлечения энергии, но также и поведения, которое в течение этого и остающегося времени согласовалось бы с моральными и другими нормами принципа производительности. Исторически сведение Эроса к детородно-моногамной сексуальности (как и подчинение принципа удовольствия принципу реальности) завершается только тогда, когда индивид становится субъект-объектом труда в общественном аппарате. В онтогенетическом же плане предпосылкой этого остается первичное подавление детской сексуальности.
Развитие иерархической системы социального труда не только рационализирует господство, но также служит «сдерживанию» бунта против господства. Если на индивидуальном уровне границы для сдерживания примитивного бунта создает нормальный Эдипов конфликт, то на уровне общества восстаниям и революциям всегда приходили на смену контрреволюции и реставрации. Начиная с восстаний рабов в древнем мире и до социалистической революции, борьба угнетенных всегда заканчивалась установлением новой, «улучшенной» системы господства. Прогресс осуществлялся путем совершенствования цепей. Каждая революция была сознательной попыткой заменить одну властвующую группу другой, но каждая революция освобождала силы, которые «перевыполняли задачу», т. е. стремились к уничтожению господства и эксплуатации. Однако. они оказывались побежденными с легкостью, которая требует объяснений. Удовлетворительного ответа мы не найдем ни в характере преобладающей констелляции власти, ни в незрелости производительных сил, ни в отсутствии классового сознания. По-видимому, во всякой революции можно найти момент, когда борьба против господства могла бы прийти к победе — но этот момент всегда оказывается упущенным. Возможно, в этой динамике присутствует элемент самозащиты (независимо от таких факторов, как преждевременность и неравенство сил). В этом смысле все революции были преданы. Эту социологическую динамику проясняет в психологических терминах гипотеза Фрейда о происхождении и закреплении чувства вины: становится объяснимой «идентификация» восставших с властью, против которой они восстают. Экономическое и политическое вовлечение индивидов в иерархическую систему труда сопровождается инстинктивным процессом воспроизводства людьми как объектами господства подавления самих себя. Очевидно, увеличивающаяся рационализация власти отражается в увеличивающейся рационализации подавления. Используя индивидов как инструменты труда, принуждая их к отказу и тяжелому труду, господство больше не стремится к примитивному сохранению специфических привилегий, но сохраняет непрерывно возрастающее общество как целое. Это увеличивает вину восстающих. Бунт против праотца устранил одного человека, которого могли заменить (и заменили) другие люди, но перерастание господства отца в господство общества, как кажется, исключает такое замещение, тем самым превращая вину (перед обществом) в смертный грех. Рационализация чувства вины завершается. Власть отца, теперь ограниченная семьей и индивидуальными биологическими отношениями, возрождается в государстве, гораздо более могущественном, которое хранит жизнь общества, и в законах, которые хранят государство. Эти заключительные и наиболее грандиозные воплощения отца нельзя преодолеть «символически», путем эмансипации, ибо нельзя освободиться от государства и его законов, коль скоро они предстают как последние гаранты свободы. Восстание против них было бы опять-таки тягчайшим преступлением — но на этот раз не против деспота-животного, запрещающего удовольствие, но против разумного порядка, который обеспечивает «пищу» для удовлетворения растущих человеческих потребностей. Восстание теперь становится преступлением против всего человеческого общества и как таковое не предполагает награды и не подлежит искуплению.
Однако сам же прогресс цивилизации ведет к отрицанию этой рациональности. Существующие свободы и способы удовлетворения, определяемые требованиями господства, сами становятся инструментами репрессии. Человеческий разум и контроль над природой, расширяя набор средств удовлетворения человеческих потребностей без огромных трудовых затрат, ослабляют нужду и тем самым постепенно лишают институционализированное подавление того предлога, в котором испокон веков оно находило свое оправдание. И хотя эта разница может не иметь веса в глазах политики и политиков, она имеет решающее значение для теории цивилизации, которая выводит необходимость подавления из «естественной» и неуничтожимой диспропорции между человеческими запросами и возможностями, предоставляемыми окружающим миром для их удовлетворения. Но если рациональным основанием подавления служит такая «естественная» причина, а не определенные политические и социальные институты, то оно становится иррациональным. Культура индустриальной цивилизации превратила человеческий организм в чувствительный, тонкий, изменчивый инструмент и создала весьма значительное социальное богатство, для того чтобы превратить этот инструмент в самоцель. Наличные ресурсы способствуют качественному изменению человеческих потребностей. Сокращая количество энергии инстинктов, необходимой для работы (отчужденный труд), рационализация и механизация труда высвобождают энергию для достижения целей, устанавливаемых свободной игрой человеческих способностей. Технология, поскольку она сокращает временные затраты на производство предметов необходимости, действует вопреки репрессивному использованию энергии и тем самым освобождает время для развития потребностей, выходящих за пределы царства необходимости.
Но чем реальнее возможность освобождения индивида от запретов, когда-то находивших оправдание в его нужде и незрелости, тем сильнее необходимость в их (запретов) сохранении и совершенствовании во избежание распада установившегося порядка. Цивилизации приходится защищаться от призрака свободного мира. Если общество не способно использовать свою растущую производительность для уменьшения подавления (ибо это опрокинуло бы иерархию status quo), то следует повернуть производительность против индивидов; она сама становится инструментом универсального контроля. Индустриальная цивилизация переживает распространение тоталитаризма. Он приходит везде, где интересы господства начинают преобладать над производительностью, сдерживая ее возможности или изменяя направление их реализации. Поскольку рациональность господства достигла момента, когда она начинает угрожать собственным основаниям, людей следует держать в состоянии постоянной мобилизации, как внешней, так и внутренней. Необходимо изыскать более действенные способы ее утверждения, чем когда-либо прежде. Но на этот раз не может быть и речи об убийстве отца, даже «символическом» — ибо у него может не оказаться последователей.
Механизмы, которыми общество защищается от этой угрозы, может предоставить «автоматизация» «Сверх-Я». Защита состоит в усилении способов контроля не столько над влечениями, а, главным образом, над сознанием, ибо, оставленное без внимания, оно может разглядеть во все более полном удовлетворении потребностей — репрессию. Манипулирование сознанием описывалось в различных исследованиях, посвященных тоталитарной и «популярной» культурам: координирование частной и публичной жизни, спонтанных и вынуждаемых реакций. Яркие примеры этой тенденции — индустрия бездумного времяпрепровождения и триумф антиинтеллектуальных идеологий. Это распространение контроля на ранее свободные области сознания и досуг позволяет ослабить сексуальные табу (весьма важные до этого, так как всеобщий контроль не мог быть столь эффективным). В сравнении с пуританским и викторианским периодами сексуальная свобода сегодня, несомненно, возросла (хотя и ощутима реакция против 1920-х). Однако в то же время сексуальные отношения все более сливаются с социальными, приводя к гармонии сексуальной свободы и порядка, построенного на прибыли. Фундаментальный антагонизм между сексом и социальной пользой (который является отражением конфликта между принципом удовольствия и принципом реальности) размывается постепенным наступлением принципа реальности на принцип удовольствия. В мире отчуждения освобождение Эроса, которое полностью отрицает принцип, управляющий репрессивной реальностью, необходимо оказало бы разрушительное, губительное действие. Не случайно великая литература западной цивилизации прославляла только «несчастную любовь», выражением которой стало сказание о Тристане. Его болезненный романтизм, строго говоря, «реалистичен». В противоположность разрушительности освобожденного Эроса ослабленная сексуальная мораль в надежно укрепленной системе монополистического контроля сама служит системе. Отрицание координируется с «положительным моментом»: ночь с днем, мечта с миром повседневного, фантазия с неудачами. И тогда индивидам, размягченным этой однообразно управляемой действительностью, становится ближе не мечта, но день, не сказка, но ее разоблачение. Их эротические отношения превращаются в «свидания» с чарами, с романтикой, с любимыми рекламами.
Но внутри системы централизующегося и усиливающегося контроля совершаются решительные перемены, которые оказывают воздействие на структуру «Сверх-Я», а также содержание и формы проявления чувства вины. Кроме того, они, как нам кажется, обнаруживают тенденцию перехода к миру абсолютного отчуждения и беспредельной власти, перехода, подготавливающего материал для нового принципа реальности.
Происходит ослабление связи «Сверх-Я» с его источником и, как следствие, вытеснение травматического опыта отцовства более экзогенными образами. С падением значения роли семьи в приспособлении индивида к обществу конфликт отец-сын перестает быть конфликтом-моделью. Причиной тому — фундаментальный экономический процесс, начавшийся на заре века и связанный с трансформацией «свободного» капитализма в «организованный». Независимое семейное предприятие, а впоследствии, и независимое личное предприятие перестают быть самостоятельными единицами социальной системы; они втягиваются в крупномасштабные группировки и ассоциации. В то же время критерием социальной ценности индивида теперь становятся не автономия взглядов и личная ответственность, а стандартизованные умения и приспособляемость.
Технологическое уничтожение индивида отражается в упадке социальной функции семьи[129]. Когда-то это была семья, которая, плохо или хорошо, воспитывала и обучала индивида, и потому основные правила и ценности передавались от лица к лицу, а затем преобразовывались индивидуальной судьбой. Разумеется, в Эдиповой ситуации противостояли друг другу не индивиды, а «поколения» (звенья рода); но, проходя через Эдипов конфликт, наследуя его, они становились индивидами и переносили его в свою индивидуальную историю жизни. Вырастая в борьбе с отцом и матерью как личными объектами любви и агрессии, представители молодого поколения входили в жизнь общества с побуждениями, идеями и потребностями, которые были в значительной степени их собственными. Поэтому формирование их «Сверх-Я», репрессивная модификация их стремлений, отказ и сублимация были их личными переживаниями. И пусть приспособление оставляло болезненные шрамы, но в жизни, управляемой принципом производительности, сохранялась сфера личного нонконформизма.
Однако теперь, определяемое властью экономических, политических и культурных монополий, формирование зрелого «Сверх-Я», по-видимому, минует стадию индивидуализации: атом рода непосредственно превращается в социальный атом. Как нам кажется, репрессивная организация инстинктов совершается коллективно, и «Я» проходит через преждевременную социализацию всей системой внесемейных институтов и их представителей. Уже с дошкольного уровня пресса, радио и телевидение навязывают поведенческую модель как для подчинения, так и для бунта. Наказание же за отклонения происходит не столько внутри семьи, сколько за ее пределами и направлено против нее. Распространение принятых ценностей возложено на экспертов средств массовой информации, которые обучают стереотипам как деловым (умелость, стойкость, личностные качества), так и романтическим. Состязаться с таким образованием семья просто не в состоянии, и кажется, что стороны меняются местами: сын знает лучше; в его лице зрелый принцип реальности противостоит отжившим отцовским формам. Первый объект агрессии — отец — позднее становится для нее неподходящей мишенью. Его власть как передающего богатство, умения, опыт значительно уменьшается; он немногое в состоянии предложить и, следовательно, немногое может запретить. Прогрессивный отец — наиболее неудобный враг и наиболее неудобный «идеал»; но таков любой отец, который больше не формирует экономическое, эмоциональное и интеллектуальное будущее ребенка. Тем не менее запреты продолжают преобладать, сохраняется репрессивный контроль, как, впрочем, и агрессивные побуждения. Кто же заменяет отца, против которого они первоначально были направлены?
По мере того, как господство застывает в объективной системе управления, образы, направляющие развитие «Сверх-Я», обезличиваются. Некогда «Сверх-Я» «питала» фигура хозяина, вождя, патрона. Принцип реальности был представлен их осязаемой личностью: грубой и милостивой, жестокой и щедрой, вызывающей желание бунта и наказующей его. Поддержание порядка было их функцией, за выполнение которой они несли личную ответственность. Поэтому уважение и страх должны были сопровождаться ненавистью к тому, что было присуще им лично; они были живыми объектами импульсивных побуждений и сознательных усилий, из них вытекающих. Но постепенно эти личные образы «отца» растворились в институтах власти. С рационализацией производительного аппарата, ростом числа функций господство в целом принимает форму администрирования. И кажется, что на самой ее вершине концентрирующаяся экономическая власть становится анонимной: даже тот, кто находится на самом верху, выглядит бессильным перед действиями и законами самого аппарата. Рычаги контроля находятся у служб, которые контролируют и работодателей, и служащих. Господство больше не является индивидуальной функцией. Садисты-начальники, капиталисты-эксплуататоры превратились в оплачиваемых бюрократов, в лице которых их подчиненные видят представителей другой бюрократии. Причина страданий, крушений надежд и бессилия индивида — высокопроизводительная и эффективно функционирующая система, которая предлагает ему лучшие условия жизни, чем когда бы то ни было. Теперь ответственность за организацию его жизни теряется в целом, в «системе», в общей сумме институтов, определяющих, удовлетворяющих и контролирующих его потребности. Агрессивный порыв падает в пустоту, или скорее ненависть наталкивается на улыбающихся коллег, деловых конкурентов, предупредительных должностных лиц, готовых к услугам работников социальных служб — все они лишь выполняют свои обязанности и все являются невинными жертвами.
Таким образом, отраженная агрессия снова обращается вовнутрь: вина падает не на предмет подавления, а на подавляемого. Но в чем его вина? Материальный и интеллектуальный прогресс ослабил силу религии настолько, что она уже не может быть достаточным объяснением чувства вины. Агрессивность, повернутая против «Я», может стать бессмысленной: индивид, сознанием которого манипулируют, будучи лишен возможности уединения, не обладает достаточным «мыслительным пространством», для того чтобы развить в себе противостояние своему чувству вины, чтобы жить, руководствуясь собственной совестью. Его «Я» сжалось до такой степени, что многообразные антагонистические процессы между «Оно», «Я» и «Сверх-Я» не могут развернуться в их классической форме.
Тем не менее вина не исчезает; нам кажется, что она становится качеством скорее целого, чем индивидов — коллективной виной за подвластность казенной системе, которая расходует и сберегает материальные и человеческие ресурсы по своему усмотрению. Объем этих ресурсов можно определить по уровню удовлетворения человеческих потребностей при рациональном использовании возможностей производства. Приложив этот стандарт, можно увидеть, что в центрах индустриальной цивилизации человек живет в состоянии бедности, как культурной так и физической. Большинство клише, с помощью которых социология описывает процесс дегуманизации в сегодняшней масс-культуре, верны, но нам кажется, что они ведут в ложном направлении. Регресс не в механизации и стандартизации, но в их сдерживании, не во всеобщем координировании, но в сокрытии его за неподлинными свободами, альтернативами, индивидуальностями. Высокий жизненный стандарт в мире крупных корпораций ограничителен в конкретном социологическом смысле: товары и услуги, покупаемые индивидами, контролируют их потребности и тормозят развитие их способностей. В обмен на удобства, наполняющие их жизнь, индивиды продают не только свой труд, но и свое свободное время. Улучшенные условия жизни — компенсация за всепроникающий контроль над ней. Среди скопления квартир, частных автомобилей люди уже не могут ускользнуть в другой мир. Их огромные холодильники набиты замороженными продуктами. А во множестве их газет и журналов продаются те же идеалы, плоть от плоти их жизни. В их распоряжении многочисленные альтернативы и многочисленные приспособления, которые все выполняют одну и ту же функцию: поддерживать их занятость и отвлекать их внимание от реальной проблемы — сознания того, что они могут меньше работать и самостоятельно определять собственные потребности и способы их удовлетворения.
Сегодняшняя идеология покоится на том, что производство и потребление воспроизводят и оправдывают господство. Однако их идеологический характер не отменяет реальности предлагаемых ими выгод. Репрессивность целого состоит в значительной степени в его эффективности: оно увеличивает объем материальной культуры, облегчает создание предметов необходимости, удешевляет комфорт и роскошь, вовлекает все новые территории в сферу индустрии — но все это за счет тяжелого труда и под знаком деструктивности. И если индивиду приходится платить, жертвуя своим временем, своим сознанием, своими мечтами, то цивилизация платит, жертвуя обещанной свободой, справедливостью и миром для всех.
Это расхождение между возможным освобождением и реальным подавлением достигло определенной зрелости: оно пропитывает все сферы жизни мира. Рациональность прогресса повышает иррациональность его организации и направления. Социальная сплоченность и административная власть достаточно сильны, для того чтобы защитить целое от прямой агрессии, но не для того чтобы устранить накапливающуюся агрессивность. В последнем случае она обращается против тех, кто не принадлежит целому, тех, против тех, самое существование которых является его (целого) отрицанием. Этот противник изображается заклятым врагом и самим Антихристом: он вездесущ и вечен, он представляет скрытые и зловещие силы, и его повсеместное присутствие требует тотальной мобилизации. Стирается разница между войной и миром, гражданским и военным населением, истиной и пропагандой. Мир регрессирует к давно пройденным историческим этапам, и эта регрессия вновь пробуждает садомазохизм в национальном и международном масштабе, но в новой, «цивилизованной» манере: практически не сублимируясь, он воплощается в социально «полезной» деятельности в концентрационных и трудовых лагерях, колониальных и гражданских войнах, в карательных экспедициях и т. д.
При этих обстоятельствах вопрос о том, присуща ли настоящему этапу цивилизации разрушительность в большей мере, чем предыдущим, не кажется особенно уместным. Но в любом случае его нельзя избежать указанием на то, что вся история полна разрушительной борьбы. Деструктивность предыдущих этапов откроется в своем полном значении, если мы рассмотрим настоящее не в терминах прошлого, но в терминах его собственных возможностей. Между тем ведутся ли войны профессиональными армиями на ограниченном пространстве или против всего населения в глобальном масштабе, используются ли технические изобретения, способные освободить мир от нужды, для завоевания или для увеличения страданий, погибают ли тысячи в схватке или миллионы истребляются научным способом с помощью врачей и инженеров, находят ли изгнанники убежище за границей или преследуются по всему миру, невежественны ли люди в силу естественных причин или их неведение создается ежедневным поглощением информации и развлечений — больше чем просто количественная разница. Ужас без труда слился с повседневной нормой, а деструктивность со строительством. Тем не менее прогресс продолжает двигаться и, двигаясь, сокращает почву для репрессии. Достигнув высот прогресса, господство не только начинает подрывать свой собственный фундамент, но также разлагает и уничтожает свою оппозицию. Остается негативность разума, которая способствует преумножению богатства и усилению власти и создает климат, в котором пересыхают инстинктивные корни принципа производительности.
Отчуждение труда почти завершено. Механика сборочного конвейера, рутина офиса, ритуал покупки и продажи освободились от всякой связи с проявлениями человеческих возможностей. Трудовые отношения между людьми в значительной степени превратились в отношения между обезличенными и вполне допускающими замену объектами научного управления и квалифицированными экспертами. Разумеется, все еще широко распространенная конкуренция требует известной индивидуальности и спонтанности поведения, но эти черты стали настолько же излишними и иллюзорными, как и сама конкуренция, к которой они относятся. Индивидуальность дана в буквальном смысле только как имя, как специфический представитель типа[130] (как например: авантюристка, домохозяйка, Ундина, он-мужчина, деловая женщина, становящаяся на ноги молодая семья). Также и в производстве конкуренция урезывается до заведомо планируемого разнообразия в безделушках, обертках, вкусе, цвете и т. д. Под этой иллюзорной поверхностью весь мир как в сфере труда, так и в сфере отдыха превратился в систему одушевленных и неодушевленных предметов, которые все в равной степени подлежат администрированию. В этом мире человеческое существование — не более чем вещь, вещество, материал, не заключающий в себе принципа собственного движения. Это состояние окостенения оказывает также воздействие на влечения, сдерживая и модифицируя их. Первоначально динамическое превращается в статическое: взаимодействие «Я», «Сверх-Я» и «Оно» окаменевает в автоматических реакциях. Бок о бок с овеществлением «Сверх-Я» идет овеществление «Я», проявляющееся в замороженных гримасах и жестах, исполняемых в нужном месте и в нужное время. Сознание, все меньше обременяемое автономией, низводится до функции координирования индивида с целым.
Это координирование осуществляется настолько успешно, что индивид чувствует себя скорее счастливым, чем несчастным. Мы уже высказали предположение, что индивид осознает репрессию весьма смутно, так как подвергается регулируемому ограничению, и этот процесс трансформирует само содержание понятия «счастье». Это понятие подразумевает сверхчастное, сверхсубъективное состояние; счастье — не просто в чувстве удовлетворенности, но в реальности свободы и удовлетворения. Счастье включает знание: оно — исключительная прерогатива animal rationale. Контроль над информацией, поглощение индивида повседневностью приводят к упадку сознания, дозированности и ограничению знания. Индивид не знает, что происходит в действительности; сверхмощная машина образования и развлечения объединяет его вместе со всеми другими в состоянии анестезии, из которого исключаются все вредоносные идеи. И поскольку знание всей истины вряд ли способствует счастью, именно такая общая анестезия делает индивида счастливым. Если тревога представляет собой не просто общее недомогание, а экзистенциальное состояние, то наш так называемый век тревоги отличается таким уровнем ее интенсивности, при котором она перестала замечаться.
Эти тенденции, по-видимому, указывают на то, что расходование энергии и усилий на развитие своих внутренних ограничений значительно уменьшилось. Ослабились живые связи между индивидом и его культурой. Эта культура была (внутри индивида и для индивида) системой запретов, порождавших и воспроизводивших господствующие ценности и институты. Теперь же подавленные индивиды, похоже, перестали возрождать подавляющую силу принципа реальности. Чем меньше они функционируют в качестве субъектов и жертв собственной жизни, тем меньше «творческие» идентификации и сублимации укрепляют Принцип реальности и тем меньше они обогащают и одновременно защищают здание культуры. Господствующему принципу реальности противостоят группы и групповые идеалы, отдельные направления в философии и искусстве, которые по-прежнему выражают гуманистические опасения и надежды. Они — его абсолютное осуждение.
Позитивные аспекты развивающегося отчуждения ведут дальше. Затраты человеческой энергии, поддерживавшей принцип производительности, становятся все менее и менее необходимыми. Пренебрегая катексисом либидо, автоматизация потребностей и затрат, труда и развлечения мешает реализации человеческих возможностей в этом мире. Идеология нужды, производительности ценой тяжелого труда, господства и отречения лишается своего как инстинктивного так и рационального фундамента. Теория отчуждения высветила тот факт, что человек не осознает себя в труде, что его жизнь превратилась в инструмент труда и что его работа и ее продукты обрели независимую от него как индивида форму и власть. Однако нам кажется, что для того чтобы освободиться от этого состояния, необходимо не сдерживание отчуждения, но его завершение, не активация подавленной и производительной личности, но ее уничтожение. Тогда устранение человеческих возможностей из мира (отчужденного) труда создаст предпосылки для устранения труда из мира человеческих возможностей.