5. Философская интерлюдия

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

5. Философская интерлюдия

Теория цивилизации Фрейда вырастает из его психологической теории: истоки его понимания исторических процессов — в анализе психического аппарата индивидов, которые представляют собой живую материю истории. Такой подход легко преодолевает защитный характер идеологии, поскольку рассматривает культурные институты сквозь призму ими созданных индивидов, посредством которых они и функционируют. Однако может показаться, что в решающем пункте психологический подход обречен на неудачу: история развивалась «за спиной» индивидов, и законы исторического процесса относятся скорее к объективированным институтам, чем к индивидам[131]. Наше возражение на эту критику заключалось в том, что психология Фрейда проникает в то измерение психического аппарата, где индивид слит с родом, а настоящее — с прошлым. Под социологической деиндивидуализицией теория Фрейда обнаруживает биологическую: первая управляется принципом реальности, вторая — принципами удовольствия и нирваны. Вследствие такого понимания сущности родового фрейдовская психология индивида становится per se психологией рода, в которой преобразования инстинктов раскрываются как исторические превращения: именно историческими условиями существования человечества высвобождается и организуется циклическая динамика борьбы Эроса и инстинкта смерти, строительства и разрушения культуры, вытеснения и возвращения вытесненного.

Однако метапсихологические импликации теории Фрейда выходят даже за пределы социологии. Первичные инстинкты связаны с жизнью и смертью, т. е. с органической материей как таковой. Они перебрасывают мостик от органической материи назад к неорганической и вперед к ее духовным проявлениям. Иными словами, в теории Фрейда содержатся определенные предположения относительно основных форм бытия, т. е. в ней содержатся онтологические импликации. Онтологические не только по форме; в этой главе мы попытаемся показать их связь с основным контекстом западной философии.

Согласно Фрейду, цивилизация начинается с введением методического наложения запретов на первичные инстинкты. Можно вычленить два главных способа организации инстинктов: (а) сдерживание сексуальности, формирующееся в длительных и расширяющихся групповых отношениях, и (Ь) сдерживание инстинктов разрушения, ведущее к господству мужчины и природы, а также индивидуальной и социальной морали. По мере того как союз этих двух сил все более и более успешно способствует сохранению жизни укрупняющихся групп, Эрос берет верх над своим противником: социальное использование вынуждает инстинкт смерти служить инстинктам жизни. Однако же сам прогресс цивилизации и увеличивает объем сублимации и контролируемой агрессии; и в том, и в другом случае происходит ослабление Эроса, высвобождающее деструктивность. Это заставляет предположить, что прогресс связан с регрессивной тенденцией в структуре инстинктов (в данном изложении с инстинктом смерти) и что рост цивилизации наталкивается на постоянное (хотя и подавляемое) побуждение к окончательному удовлетворению и достижению покоя. Господство, укрепление власти и рост производительности ведут за пределы рациональной необходимости через разрушение. Стремление к нирване заглушает стремление к свободе.

Пугающая гипотеза о том, что культура управляется принципом нирваны путем социального использования влечений и что в прогрессе «содержится» регресс, часто всплывала в психоанализе. Исходя из понятия травмы рождения, Отто Ранк пришел к заключению, что культура воспроизводит внутриутробное состояние путем создания «защитных оболочек» все большего масштаба:

Создавая и преумножая «удобства», цивилизация и техническое знание всего лишь пытаются возместить с помощью надежных заменителей первичную цель, от которой… они все дальше отодвигаются.[132]

К тому же заключению тяготеет теория Ференци, в особенности его идея «генитально-фугического» либидо[133], а Геза Рохайм рассматривал опасность «потери объекта, оставленности во тьме» как один из решающих инстинктуальных мотивов эволюции культуры[134].

Тот факт, что принцип нирваны с развитием цивилизации не утрачивает своей силы, высвечивает в ней объем ограничений, налагаемых на культуротворческую энергию Эроса. В борьбе с инстинктом смерти Эрос создает культуру: он стремится сохранить бытие, увеличить число его форм, для того чтобы удовлетворить инстинкты жизни и защитить их от угрозы вымирания. И то, что в жизни преобладает неудовлетворенность, увеличивающая инстинктивную ценность смерти, — следствие неудачи Эроса. Многообразные формы регрессии — свидетельство неосознанного протеста против несовершенств цивилизации: против преобладания тяжелого труда над удовольствием, производительных затрат над удовлетворением. Организм обнаруживает внутреннюю тенденцию сопротивления принципу, управляющему цивилизацией, и стремится уйти от отчуждения путем возвращения назад. К невротическим и извращенным проявлениям Эроса в его бунте присоединяются также производные инстинкта смерти. Время от времени эти противотенденции оказываются в фокусе теории цивилизации Фрейда. И то, что в свете установившейся культуры они представляются деструктивными, свидетельствует как раз о деструктивности того, что они пытаются уничтожить, — репрессии. Они нацелены не только на принцип реальности, на небытие, но также за пределы принципа реальности — на иной способ бытия. Они указывают на исторический характер принципа реальности, на ограниченность его действительного значения и необходимости.

В этом метапсихология Фрейда созвучна основному направлению западной философии.

Едва достигнув первых реальных успехов, научная рациональность западной цивилизации стала все больше осознавать их последствия. «Я», предпринявшее рациональную трансформацию человеческого и природного мира, увидело в себе агрессивного по своему существу, воинственного субъекта, помыслы и дела которого направлены на овладение объектами. Субъект против объекта. Этот a priori антагонистический опыт определяет как ego cogitans так и ego agens[135]. Природа (как внутренний, так и внешний мир) была «дана» «Я» как нечто, подлежащее завоеванию, даже насилию — и такова была предпосылка самосохранения и саморазвития.

Начало этой борьбе положили непрекращающиеся по сей день попытки внутреннего преодоления «низменных» склонностей индивида к чувственным наслаждениям и к еде. Их обуздание, начиная по крайней мере с Платона, рассматривалось как составной элемент деятельности человеческого разума, который, таким образом, обнаружил свою репрессивную функцию. Кульминационного пункта эта борьба достигает в завоевании внешней природы, которую для того, чтобы заставить ее уступить желаниям человека, необходимо постоянно теснить, обуздывать и эксплуатировать. «Я» воспринимает бытие как «провокацию»[136], как «проект»[137], а всякую экзистенциальную обусловленность — как ограничение, которое необходимо преодолеть, преобразовать. «Я» владеет предрасположенность к захватническому действию и производству еще до того, как обстоятельства вызывают такую установку. Макс Шелер указал, что «сознательный или бессознательный порыв или воля к власти над природой является primum movens»[138] в отношении современного индивида к бытию и что он в структурном плане предшествует современной науке и технологии как «до и алогическое» начало научной мысли и интуиции[139]. Организм a priori переживает природу как стремящуюся к господству и потому подлежащую завоеванию и контролю[140].

А, следовательно, труд a priori превращается в силу и провокацию, направленную на борьбу с природой, на преодоление сопротивления. При установке на такое отношение к труду образы объективного мира предстают как «символы направленности агрессии», действие — как осуществление господства, а реальность per se — как «сопротивление»[141]. Шелер называет этот способ мышления «знанием, включенным в господство и достижение результата» и видит в нем специфический вид знания, направлявший развитие современной цивилизации[142]. Внутри него и сформировалось наиболее распространенное понятие не только «Я», мыслящего и действующего субъекта, но и объективного мира — понятие бытия как такового.

Со времени канонизации аристотелевской логики понятие Логоса, вне зависимости от его первоначального понимания как сущности бытия в греческой философии, срастается с идеей упорядочивающего, классифицирующего и завоевывающего разума. И эта идея разума становится все более антагонистичной по отношению к тем наклонностям и установкам, которые скорее рецептивны, чем продуктивны и стремятся скорее к достижению удовлетворения, чем к выходу вовне, которые, иными словами, по своему существу остаются связанными с принципом удовольствия. Они кажутся чем-то неразумным и иррациональным, подлежащим овладению и сдерживанию для того, чтобы служить прогрессу разума. Предназначение разума — обеспечить реализацию человеческих возможностей путем все более эффективного преобразования и эксплуатирования природы. Однако похоже, что с течением времени цель меняется местами со средствами: время, отдаваемое отчужденному труду, прихватывает и время для индивидуальных потребностей — и начинает определять сами потребности. Логос раскрывается как логика господства. А затем, когда логика редуцирует целостные массивы мысли к знакам и символам, законы мышления превращаются в конце концов в технику расчета и манипулирования.

Но нельзя сказать, что триумф логики господства не встречает никакого протеста. Философии, в сжатом виде выражающей антагонистические отношения субъекта и объекта, также не чужд образ их примирения. Направленный вовне труд не знающего передышки субъекта должен прийти в конечном счете к единству субъекта и объекта — в этом состоит идея самодостаточного «бытия-в-себе-и-для-себя». Усилие, направленное на приведение к гармонии противоречия Логоса удовлетворения и Логоса отчуждения, представляет собой сквозную нить истории западной метафизики. Свое классическое выражение оно получает в аристотелевской иерархии форм бытия, которую венчает nous theos[143]: существование последнего ничем не определяется и не ограничивается, но остается абсолютно тождественным себе во всех формах и состояниях. Восходящая кривая становления замыкается в круг, продолжая движение в самой себе; прошлое, настоящее и будущее сомкнуты в кольцо. Согласно Аристотелю, этот способ бытия доступен только богу, и движение мысли, чистое мышление — единственный «эмпирический» образ божества. В противном случае эмпирический мир не принадлежал бы к этой иерархии. И только томление, «напоминающее об Эросе», соединяет этот мир с бытием-в-себе. Аристотелевская концепция нерелигиозна. Nous theos не является ни создателем вселенной, ни ее богом, ни спасителем, но всего лишь ее частью, одной из форм бытия, в которой всякая возможность становится действительностью и в которой «проект» бытия находит свою реализацию.

Аристотелевская концепция продолжает жить во всех последующих трансформациях. И когда на исходе Века Разума западное мышление в лице Гегеля делает свою последнюю и величайшую попытку показать действительность его категорий и принципов, управляющих миром, оно вновь приходит к nous theos. Завершающая роль вновь отводится абсолютной идее и абсолютному знанию. Вновь болезненный процесс деструктивного и продуктивного трансцендирования замыкает движение по кругу. Однако теперь круг обнимает целое: всякое отчуждение оправдывается и в то же время отрицается всеобщим разумом, делающим круг, имя которому — мир. Философия теперь охватывает и конкретную историческую почву, на которой воздвигнуто здание разума.

В «Феноменологии духа» развернута структура разума как структура господства — причем господства, переживающего свой триумф. Развитие разума происходит через развитие самосознания человека, покоряющего природный и исторический мир и превращающего его в материал для своей самореализации. Достигая ступени самосознания, сознание обнаруживает себя как Я, а «Я» прежде всего означает вожделение: оно приходит к сознанию себя, только достигнув удовлетворения и только посредством «другого». Но такое удовлетворение предполагает «отрицание» другого, ибо «Я» должно утвердить себя как истинное «бытие-для-себя» в противоположность всякой «другости»[144]. Мы имеем дело с понятием индивида, который должен постоянно утверждать и отстаивать себя для того, чтобы ощущать свою реальность, который противостоит миру как своей «негативности», как отрицанию своей свободы и поэтому может существовать, только непрерывно отвоевывая свое существование у чего-то или кого-то, на него притязающего. «Я» должно стать свободным, но если миру присущ «характер негативности», то «Я» для своей свободы нуждается в «признании» своего господства, а такое признание может быть получено только от другого «Я», другого самосознающего субъекта. Объекты лишены жизни, и преодоление их сопротивления не может дать удовлетворения и не позволяет «Я» «испытать» власть: «Самосознание может получить удовлетворение только через другое самосознание». Таким образом, агрессивное отношение к миру-объекту, господство над природой в конечном счете нацелено на господство человека над человеком. Эта агрессивность направлена на другие субъекты: удовлетворение «Я» обусловлено его «негативным отношением» к другому «Я»:

Взаимоотношение обоих самосознаний таково потому, что они утверждают себя и друг друга через борьбу не на жизнь а на смерть… И только подвергая свою жизнь риску, можно достигнуть свободы…[145]

Свобода связана с риском для жизни, и не только потому, что она предполагает освобождение от рабства, но потому, что само содержание человеческой свободы определяется «негативным отношением» одного человека к другому. И поскольку негативное отношение вовлекает жизнь как целое, свободу можно «испытать», только положив на весы собственную жизнь. Смерть и тревога — не как «страх за тот или иной частный предмет, тот или иной момент жизни», но как страх за собственное «бытие вообще»[146] — суть необходимые пределы человеческой свободы и удовлетворения. Из негативной структуры самосознания вытекают взаимоотношения господина и раба, господства и рабства. Эти взаимоотношения — следствие специфической природы самосознания и специфической установки по отношению к другому (объекту и субъекту).

Но «Феноменология духа» не стала бы самоинтерпретацией западной цивилизации, если бы в ней нашло выражение только развитие логики господства. «Феноменология духа» устремлена к преодолению той формы свободы, которая определяется антагонистическим отношением к другому. Истинная свобода не в непрерывной деятельности завоевания, а в достижении покоя посредством самоочевидного знания и удовлетворения бытия. Онтологический климат, преобладающий на последних страницах «Феноменологии», совершенно противоположен прометевской динамике:

Раны духа заживают, не оставляя рубцов; действие не есть что-то непреходящее, а воспринимается духом обратно в себя, и сторона единичности, наличествующая в нем… есть то, что непосредственно исчезает.[147]

Взаимное признание все еще остается способом проверки реальности свободы, но ее условия теперь — прощение и примирение:

Слово примирения есть налично сущий дух, созерцающий чистое знание себя самого как всеобщей сущности в противоположном себе, в чистом знании себя как абсолютно внутри себя сущей единичности, — взаимное признание, которое есть абсолютный дух.[148]

Эти формулировки находятся в важнейшем месте — там, где гегелевский анализ проявлений духа приходит к ступени «самосознающего духа» — его бытию-в-себе-и-для-себя. Здесь, в бытии духа как nous, «негативное отношение к другому» в конце концов преобразуется в продуктивность, которая есть рецептивность, в деятельность, которая есть действительность. Изложение своей системы в «Энциклопедии» Гегель заканчивает словом «наслаждается». Философия западной цивилизации достигает своей кульминации в идее истины, заключающейся в отрицании принципа, управляющего цивилизацией, — «отрицании» в двух смыслах: во-первых, свобода становится действительной только в идее, и во-вторых, непрерывно проектирующая и трансцендирующая продуктивность бытия находит свое осуществление в вечном мире самосознающей рецептивности.

С начала и до конца в «Феноменологии духа» сохраняется напряжение между онтологическим и историческим содержанием: проявления духа суть основные этапы развития западной цивилизации, но эти исторические проявления несут на себе отпечаток негативности, дух приходит к себе только в абсолютном знании и как абсолютное знание. Это — истинная форма мысли и истинная форма бытия одновременно. Бытие в самой своей сущности разумно. Но высшая форма разума для Гегеля, пожалуй, противоположна господствующей форме: это достигнутое и сохраняющееся осуществление, неразличимое единство субъекта и объекта, всеобщего и индивидуального — единство скорее динамическое, чем статическое, в котором всякое становление является свободным самоовнешнением (Entausserung), освобождением и «наслаждением» возможностей. Труд истории достигает покоя в самой истории: отчуждение уничтожается, а с ним трансцендирование и течение времени. Дух «преодолевает свою временную форму; отрицает время»[149]. Но «конец» истории подводит итог ее содержанию: сила, которая завоевывает время, — это воспоминание. Абсолютное знание, в котором дух достигает своей истины, — дух, «движущийся в глубь себя, благодаря чему он оставляет свое внешнее существование и вверяет свой образ воспоминанию»[150]. Бытие теперь — не томительное трансцендирование, направленное в будущее, а мирное восполнение прошлого. Воспоминание, которое сохранило все существовавшее, есть «внутреннее и фактически более высокая форма субстанции»[151].

Тот факт, что воспоминание здесь становится важнейшей экзистенциальной категорией для высшей формы бытия, указывает на внутреннюю тенденцию гегелевской философии. Гегель заменяет идею прогресса идеей циклического самодостаточного развития путем воспроизводства и завершения того, что есть. Это развитие предполагает полную историю человека (его субъективный и объективный мир) и понимание им своей истории как целого — воспоминание своего прошлого. Прошлое остается настоящим, это и есть сама жизнь духа: то, что было, воздействует на то, что есть. Свобода подразумевает примирение — искупление прошлого, забвение которого ведет к нескончаемому разрушительному грехопадению. Однако его можно остановить. Гегель считал, что «раны духа залечиваются, не оставляя рубцов». Он полагал, что на достигнутом уровне развития цивилизации и триумфа разума свобода стала реальностью. Однако ни государство, ни общество не стали воплощением окончательной формы свободы. Независимо от степени рациональности их организации, они все еще поражены несвободой. Истинная свобода остается только в идее. Таким образом, освобождение является духовным свершением. Гегелевская диалектика остается в рамках, заданных установившимся принципом реальности.

Западная философия заканчивается идеей, с которой начиналась. И в начале, и в конце, у Аристотеля и у Гегеля высшая форма бытия, окончательная форма разума и свободы предстает как nous, дух, Geist. И в конце, и в начале эмпирический мир остается в негативности — материалом и орудием духа или его представителей на земле. В действительности, ни воспоминание, ни абсолютное знание не искупают того, что было, и того, что есть. Тем не менее философия свидетельствует не только о принципе реальности, управляющем эмпирическим миром, но также и о попытках его отрицания. Не восходящая кривая, а замыкающийся круг завершает бытие: возвращение (return) из отчуждения. Философия может представить это только как состояние чистой мысли. А между началом и концом происходит развитие разума как логики господства — прогресс через отчуждение. Подавленное освобождение находит поддержку в идее и в идеале.

После Гегеля основное направление западной философии истощилось. Логос господства создал свою систему, и дальнейшее движение выглядит эпилогом: философия продолжает жить как специальная (и не слишком существенная) дисциплина в академических учреждениях. За их пределами развиваются новые, качественно иные, принципы мышления, подчиняющиеся другим формам разума и другому принципу реальности. Если прибегнуть к метафизическим понятиям, поворот состоит в том, что сущность бытия понимается теперь не как Логос. Эта перемена в основополагающем опыте бытия ставит также под сомнение логику господства. Когда Шопенгауэр определяет сущность бытия как волю, оно предстает как ненасытное желание и агрессия, которая должна найти освобождение любой ценой. По Шопенгауэру, это возможно только в абсолютном отрицании; воля сама должна достичь покоя — и конца. Но идеал нирваны содержит в то же время утверждение: конец есть осуществление, удовлетворение. Нирвана — это образ принципа удовольствия. В этом качестве он появляется (пусть в репрессивной форме) в музыкальной драме Рихарда Вагнера: репрессивной, потому что (как и в любой развитой теологии и морали) осуществление невозможно без принесения в жертву земного счастья. Сам principium individuationis объявляется бессильным — ибо осуществление возможно только за пределами его царства. И даже наиболее оргиастическая «Liebestod»[152] прославляет наиболее оргиастическое отречение.

Только Ницше удается наконец преодолеть онтологическую традицию, однако его осуждение Логоса как подавления и искажения воли-к-власти настолько двусмысленно, что это часто становилось препятствием к пониманию его философии. Двусмысленно прежде всего само осуждение. В историческом смысле Логос господства скорее освободил, чем подавил вол гак-власти. Он задал направление этой воле, которая сама стала репрессивной, — направление к отречению ради производительности, сделавшей из человека раба собственного труда и врага собственного удовлетворения. Более того, воля-к-власти не была последним словом Ницше: «Воля — так называется освободитель и вестник радости; так учил я вас, друзья мои! А теперь научитесь еще: сама воля еще пленница».[153] Воля еще пленница, ибо она не имеет власти над временем: прошлое остается неосвобожденным и перечеркивает освобождение в целом. И пока не будет сломлена власть времени над жизнью, свобода невозможна: тот факт, что время не «возвращается», мешает заживлению раны несчастливого сознания. Последнее жаждет мести и наказания, а это, в свою очередь, ведет к увековечению прошлого и «болезни к смерти».

С триумфом христианской морали произошло искажение и обуздание жизненных инстинктов; образовалась связь между несчастливым сознанием и «виной перед Богом». «Вражда, восстание, бунт против „Господа“, „Отца“, предка и первоначала мира»[154] были внедрены непосредственно в структуру человеческих инстинктов, создав тем самым почву для оправдания и утверждения подавления и бесправия. Последние превратились в повелительные и агрессивные силы, определяющие человеческое существование, а их возрастающая социальная утилизация необходимо привела к тому, что прогресс превратился в прогрессирующую репрессию. На этом пути нет альтернативы, и никакая духовная и трансцендентальная свобода не может компенсировать репрессивные основания культуры. «Раны духа», если только они вообще залечиваются, все-таки оставляют рубцы. Прошлое господствует над настоящим, а жизнь платит дань смерти:

И вот туча над тучей собралися над духом — пока наконец безумие не стало проповедовать: «Все преходит, и потому все достойно того, чтобы прейти!» И самой справедливостью является тот закон времени, чтобы оно пожирало своих детей, так проповедовало безумие.[155]

Ницше разоблачает величайшее заблуждение, на котором были построены западная философия и мораль, — а именно преобразование фактов в сущности, а исторических условий в метафизические. Слабость и отчаяние человека, неравенство в распределении власти и богатства, несправедливость и страдания были приписаны некоему трансцендентальному преступлению; восстание было истолковано как первородный грех, неповиновение Богу, а стремление к удовлетворению было названо похотью. Более того, так как все в этом эмпирическом мире преходяще, человек по самой своей сути является конечным существом, а смерть неотъемлема от сущности жизни, вся эта череда заблуждений была увенчана обожествлением времени. Только высшие ценности вечны и обладают истинным существованием: внутренний человек, вера и любовь, которая не просит и не желает. Попытка Ницше вскрыть исторические корни этих преобразований обнаружила их двоякую функцию: умиротворять, вознаграждать и оправдывать обездоленных мира сего и защищать тех, кто как раз и лишил их доли. Господа и рабы, властители и подданные были скучены и перемешаны в потоке репрессивного производства, поведшего западную цивилизацию по пути возрастающей производительности, которое, однако, в свою очередь, вело ко все большей дегенерации жизненных инстинктов — упадку человека в человеке.

От всей академической психологии критику Ницше отличает прежде всего ее исходная позиция: Ницше говорит от имени принципа реальности антагонистичного по своей сути принципу реальности западной цивилизации. Традиционная форма разума отвергается на основе опыта бытия-как-самоцели — как радости (Lust) и наслаждения. С этой позиции ведется также борьба против времени: тирания становления над бытием должна быть сломлена для того, чтобы человек обрел себя в мире, который ему принадлежит. Но до тех пор, пока поток времени не познан и не покорен, пока потери остаются бессмысленными и возможно полное страдания «было», которое никогда не будет вновь, — само бытие содержит семя разрушения, превращающее добро в зло и наоборот. Человек может обрести себя только с завоеванием трансценденции — с воплощением вечности в настоящем. Концепция Ницше заключается видением замкнутого круга — не прогресса, а «вечного возвращения»:

Все идет, все возвращается; вечно вращается колесо бытия. Все умирает, все вновь расцветает, вечно бежит год бытия. Все погибает, все вновь устрояется; вечно строится тот же дом бытия. Все разлучается, все снова друг друга приветствует; вечно остается верным себе кольцо бытия. В каждый миг начинается бытие; вокруг каждого «здесь» катится «там». Центр всюду. Кривая — путь вечности.[156]

Замкнутый круг уже появлялся раньше — у Аристотеля и у Гегеля — как символ бытия-как-самоцели. Но в то время как Аристотель оставил его за nous theos, а Гегель отождествил его с абсолютной идеей, Ницше останавливает взор на вечном возвращении конечной реальности как таковой — в ее полной конкретности и конечности. Это означает абсолютное утверждение жизненных инстинктов, отвергающее всякий уход от реальности и отрицание. Вечное возвращение есть воля и видение эротического отношения к бытию, для которого необходимость и осуществление суть одно.

Щит необходимости!

Высокое созвездье Бытия!

Не достигнутое ни единым желаньем,

не запятнанное ни единым отказом,

вечное согласие Бытия,

вечное согласие Бытия — это я,

ибо я люблю тебя, Вечность![157]

Изгнание в трансцендентальный мир вечности, издавна представляемой как утешение, ожидающее в конце после отчужденного существования, превратило ее в инструмент репрессии — нереальное воздаяние за реальные страдания. Здесь же вечность призвана вновь на просветленную землю — как вечное возвращение ее детей, лилии и розы, солнца, гор и озер, любящих и любимых, страха за жизнь, боли и счастья. Смерть существует; ее может победить только следующее за ней действительное повторное рождение всего, что было прежде нее на земле — и не как простое повторение, но как желанное и волимое воссоздание. Вечное возвращение, таким образом, включает в себя возвращение страдания, но страдания как средства для возрастания удовлетворения и радости[158]. Ужас перед болью проистекает из «инстинкта слабости», из того факта, что боль побеждает и становится последней судьбой. Страдание может быть утверждено, если человеческая «власть достаточно сильна»[159] для того, чтобы превратить боль в стимул для утверждения — в звено в цепи радости. Учение о вечном возвращении получает все свое значение от центрального утверждения о том, что «радость желает вечности» — желает, чтобы она сама и все вещи были всегда.

В философии Ницше содержится немало элементов ужасного прошлого: его прославление боли и власти увековечивает черты той самой морали, которую он стремился опровергнуть. Однако образ нового принципа реальности пробивает брешь в репрессивном контексте и предвосхищает освобождение от архаического наследия. «Земля слишком уж долго была домом для умалишенных!»[160] Для Ницше освобождение связано с избавлением от чувства вины; человечество должно прийти к пониманию обусловленности несчастного сознания не утверждением, а отрицанием жизненных инстинктов, усвоением репрессивных идеалов, а не восстанием против них[161].

Мы указали на некоторые узловые моменты западной философии, в которых отчетливо видна историческая ограниченность системы разума и попытки ее преодоления. Борьба проходит в русле антагонизма между становлением и бытием, восходящей кривой и замкнутым кругом, прогрессом и вечным возвращением, трансцендированием и покоем в осуществлении[162]. Это борьба между логикой господства и волей к удовлетворению, которые во взаимном споре притязают на определение нового принципа реальности. Вопреки традиционной онтологии здесь концепции бытия в терминах Логоса противопоставлена концепция бытия в алогических терминах воли и радости. Это противотечение стремится сформулировать собственный Логос — логос удовлетворения.

Своими наиболее развитыми положениями теория Фрейда включается в эту философскую динамику. Его метапсихология, пытаясь определить сущность бытия, определяет его как Эрос — в противоположность традиционному определению (Логос). Эросу (как принципу бытия) противостоит инстинкт смерти, который утверждает принцип небытия (отрицание бытия). Это проникающее концепцию Фрейда слияние двух принципов перекликается с традиционной метафизической нераздельностью бытия и небытия. Разумеется, фрейдовская концепция Эроса относится только к органической жизни. Однако неорганическая материя (как «завершение» инстинкта смерти) настолько существенно связана с органической, что нам кажется допустимым придать его концепции (как предложено выше) общее онтологическое значение. Бытие в своей сущности есть стремление к удовольствию. В человеческом существовании это стремление приобретает форму «цели»: эротическое побуждение к соединению живой субстанции во все более крупные и прочные единства является инстинктивным источником цивилизации. Сексуальные инстинкты суть инстинкты жизни: побуждение к сохранению и обогащению жизни путем овладения природой в соответствии с развивающимися жизненными потребностями первоначально возникает из эротического побуждения. Ананке переживается как барьер на пути удовлетворения инстинктов жизни, которые ищут удовольствия, а не безопасности. И «борьба за существование» — первоначально не что иное, как борьба за удовольствие: именно с коллективного выполнения этой задачи и начинается культура. Однако позднее борьба за существование организуется в соответствии с интересами господства, в результате чего трансформируется эротическая основа культуры. И когда философия определяет сущность бытия как Логос, это уже Логос господства — повелевающий, направляющий, захватнический разум, которому должны подчиниться человек и природа.

Фрейдовская интерпретация бытия в терминах Эроса возвращает нас к ранней философии Платона, которая понимала культуру не как репрессивную сублимацию, но как свободное саморазвитие Эроса. Уже у Платона эта концепция выглядит архаико-мифическим рудиментом. Эрос поглощается Логосом, а Логос становится разумом, подчиняющим инстинкты. История онтологии отражает процесс завоевания мира принципом реальности, чья власть становится все более исключительной. Прозрения, содержавшиеся в метафизическом понятии Эроса, были загнаны под землю, однако продолжали жить в эсхатологических извращениях, в многочисленных еретических движениях, в гедонистической философии. Их история еще ждет своего написания — как и история преобразования Эроса в Агапэ[163]. Но и теория самого Фрейда следует общей тенденции: рациональность господствующего принципа реальности в его творчестве торжествует над метафизическими спекуляциями об Эросе.

Теперь мы попытаемся представить полное содержание этих умозрений.