2. 1914: Один волк или несколько?

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

2. 1914: Один волк или несколько?

Поле следов или линия волка

В тот день Человек-волк встал с кушетки особенно усталым. Он знал, что у Фрейда есть дар — приблизиться к истине и пройти рядом с ней, а затем заполнить пробел ассоциациями. Он знал, что Фрейд ничего не понимает в волках, как, впрочем, и в анусах. Единственное, в чем разбирался Фрейд, — в том, что такое собака и собачий хвост. Но этого мало, слишком мало. Человек-волк знал, что Фрейд скоро объявит, будто пациент здоров, хотя это не так, и его лечение вечно будут продолжать Рут Мак Брюнсвик, Лакан, Леклер. Наконец, он знал, что собирается обрести свое подлинное имя — Человек-волк — имя, подходящее ему больше, чем его собственное, ибо оно достигает высшей сингулярности, сразу же предчувствуя родовое множество: волки — но это новое подлинное собственное имя будет искажено, станет орфографической ошибкой, заново перепишется в отчестве.

Однако Фрейд, со своей стороны, уже собрался написать несколько весьма необычных страниц. Крайне практических страниц в статье 1915 года о «Бессознательном», касающихся различия между неврозом и психозом. Фрейд говорит, что истерики, или одержимые, — это люди, способные вообще сравнивать носок с влагалищем, шрам с кастрацией и т. д. Несомненно, в то же время они схватывают объект и как целостный, и как утраченный. Но эротически схватывать кожу как множество пор, мелких точек, шрамов или дырочек, эротически схватывать носок как множество петель — вот то, что не пришло бы в голову невротику, тогда как психотик на это способен: «Мы считаем, что множество мелких каверн помешало бы невротику использовать их в качестве заместителей женских гениталий»[39]. Сравнивать носок с влагалищем — это еще куда ни шло, такое мы проделываем ежедневно, но приравнивать чистую совокупность петель к полю влагалищ — тут все же надо быть безумным: вот что говорит Фрейд. Здесь есть весьма важное клиническое открытие — открытие того, что задает полное стилистическое различие между неврозом и психозом. Например, когда Сальвадор Дали пытается воспроизвести бред, он может долго говорить об ЭТОМ роге носорога; и все же он не выходит за пределы невропатического дискурса. Но когда он начинает сравнивать мурашки на коже с полем маленьких носорожьих рогов, мы явно чувствуем, что атмосфера меняется и что мы входим в безумие. Идет ли речь все еще о сравнении? Скорее, мы говорим о чистом множестве, меняющем элементы, или становящемся. На микрологическом уровне мелкие волдыри «становятся» некими рогами, этими рогами, мелкими пенисами.

Но стоит Фрейду открыть наивысшее искусство бессознательного, эдакое искусство молекулярных множеств, как он сразу же возвращается к молярным единствам и находит знакомые ему темы — это отец, это пенис, это влагалище, это кастрация… и т. д. (На самой кромке открытия ризомы Фрейд всегда возвращается к простым корням.) Способ редукции — вот самое интересное в статье 1915 года: он говорит, что сравнения или идентификации невротика ведомы представлениями о вещах, тогда как у психотика остались только представления слов (например, слово дырка). «Именно тождество вербального выражения, а не подобие объектов, диктует выбор заместителя». Итак, коли нет единства вещи, есть, по крайней мере, единство и тождество слова. Заметим, что имена берутся здесь в экстенсивном употреблении, то есть функционируют как имена нарицательные, обеспечивающие унификацию целокупности, которую они соотносят с какой-либо категорией. Имя собственное может быть лишь крайним случаем имени нарицательного, заключающем в самом себе свое уже прирученное множество и связывающем последнее с неким сущим или объектом, полагаемым как уникальный. Скомпрометировано — и со стороны слов, и со стороны вещей, — именно такое отношение имени собственного — как интенсивности — к множеству, каковое оно мгновенно воспринимает. Для Фрейда, когда вещь разрушается и утрачивает свою тождественность, слово все еще здесь, дабы вернуть вещи данную тождественность или изобрести новую. Фрейд полагается на слово ради восстановления единства, коего больше нет в вещах. Не присутствуем ли мы при рождении другой, более поздней авантюры — авантюры Означающего, притворной деспотичной инстанции, подменяющей себя а-означающими именами собственными и замещающей множества мрачным единством объекта, объявленного утраченным?

Мы вблизи от волков. Ибо Человек-волк — это также и тот, кто в своем втором, так называемом психотическом эпизоде, постоянно следит за изменениями или подвижной траекторией мелких дырочек или шрамов на коже собственного носа. Но в первом эпизоде, который Фрейд называет невротическим, Человек-волк рассказывает, будто во сне видел шесть или семь сидящих на дереве волков, а нарисовал пять. Кто же, в самом деле, проигнорирует, что волки бродят стаей? Никто, кроме Фрейда. Фрейду не известно то, что знает каждый ребенок. С ложной скрупулезностью Фрейд спрашивает: как объяснить, что во сне было пять, шесть или семь волков? Поскольку Фрейд решил, что это невроз, то он использует иной способ редукции — не вербальное подведение под категорию на уровне представления слов, а свободную ассоциацию на уровне представлений вещей. Результат — один и тот же, ибо речь всегда идет о возврате к единству, к тождеству личности или предположительно утраченного объекта. Вот почему волки должны быть очищены от своей множественности. Такая процедура осуществляется благодаря ассоциации сна со сказкой «Волк и семеро козлят» (из которых только шесть были съедены). Мы присутствуем при редуктивном ликовании Фрейда, мы буквально видим, как множество покидает волков, дабы задействовать козлят, не имеющих абсолютно никакого отношения к истории. Семь волков, которые суть только козлята; шесть волков, так как седьмой козленок (сам Человек-волк) скрывается в ящике от часов; пять волков, ибо, возможно, именно в пять часов он увидел, как его родители занялись любовью, и тогда римская цифра V ассоциируется с эротически раздвинутыми женскими ногами; три волка, так как родители, возможно, занимались любовью три раза; два волка, поскольку в первом совокуплении, увиденном ребенком, было два родителя more ferarum[40], или даже две собаки; а затем один волк, ибо волк, как мы знали с самого начала, — это отец; и, наконец, ноль волков, поскольку он потерял свой хвост, поскольку он не только кастрируем, но и кастрирует. Кого мы дурачим? У волков нет никакого шанса вырваться и спасти свою стаю — с самого сначала решено, будто животные могут использоваться для того, чтобы представлять коитус между родителями или, наоборот, быть представленными благодаря такому коитусу. Ясно, что Фрейд игнорирует всякое очарование, вызываемое волками, игнорирует значение их немого призыва, призыва стать-волком. Волки наблюдают и фиксируют спящего ребенка; насколько успокоительнее говорить себе, что сон произвел инверсию, что на самом деле ребенок видел собак или родителей, занимающихся любовью. Фрейд знает только эдипизированных волка или собаку, кастрируемого-кастрирующего волка-папу, пса в будке, уа-уа психоаналитика.

Франни слушает передачу о волках. Я говорю ей: ты хотела бы быть волком? Высокомерный ответ — это идиотизм, мы не можем быть одним волком, мы всегда являемся восемью или десятью, шестью или семью волками. Не шестью или семью волками сразу, оставаясь в себе одним волком, а одним волком среди других, с пятью или шестью другими волками. Что важно в становлении-вол-ком, так это — позиция массы и прежде всего позиция самого субъекта по отношению к стае, по отношению к множеству-волку, к тому, как он входит или не входит в стаю, на какой дистанции от нее держится, насколько дорожит и не дорожит множеством. Дабы смягчить жесткость ответа, Франни рассказывает свой сон: «Пустыня. И опять же, нет никакого смысла говорить, будто я в пустыне. Скорее, это похоже на панорамное видение пустыни, причем сама пустыня ни трагична, ни необитаема, она остается пустыней лишь благодаря своему цвету охры, освещению, жаре, отсутствию тени. Внутри нее — кишащая толпа, пчелиный рой, схватка футболистов или группы туарегов. Яна краю этой толпы, на ее периферии; но я и принадлежу ей, я привязана к ней конечностями моего тела, руками или ногами. Я знаю, что такая периферия — мое единственно возможное место, я умерла бы, если бы позволила увлечь себя в центр схватки, как, конечно же, если бы я оторвалась от этой толпы. Мою позицию нелегко сохранить, ее даже весьма трудно удержать, ибо все эти существа безостановочно движутся, их движения непредсказуемы и не отвечают никакому ритму. Порой они крутятся, порой идут к северу и вдруг сворачивают на восток, ни один из индивидов, составляющих толпу, не остается на том же самом месте по отношению к другим. А значит, я сама тоже в постоянном движении; все это требует большого напряжения, но и сообщает мне чувство почти головокружительного, неистового счастья». Вот замечательный сон шизофреника. Быть целиком в толпе и — одновременно — полностью вне ее, вдали от нее: бордюр, прогулка Вирджинии Вулф («я никогда больше не скажу: я — это, я — то»).

Проблемы популяции в бессознательном: все, что проходит через поры шизофреника, через вены наркомана, — это копошения, кишения, оживления, интенсивности, расы и племена. Не сказка ли это Жана Рея, сумевшего связать ужас с феноменами микро-множественности, — сказка, где белая кожа вздымается волдырями и гнойниками, а через поры проходят гримасничающие и отвратительные карликовые черные головы, которые каждое утро приходится сбривать ножом? А также «лилипутские галлюцинации» в эфире. Один, два, три шизофреника: «Из каждой поры моей кожи прорастают дети» — «А у меня не в порах, а именно в венах прорастают мелкие железные стержни» — «Я не хочу, чтобы мне делали уколы, если только не с камфарным спиртом. Как бы то ни было, в каждой моей поре прорастают груди». Фрейд пытался подступиться к феноменам толпы с точки зрения бессознательного, но без соответствующего понимания [проблемы], он не понял, что само бессознательное является прежде всего толпой. Он был близорук и глух; он принимал толпы за человека. Напротив, у шизофреников острый глаз и чуткое ухо. Они не принимают шум и напор толпы за голос папы. Как-то Юнгу приснились кости и черепа. Кость и череп никогда не существуют в одиночестве. Скопление костей — это множество. Но Фрейд хочет, чтобы этот сон означал смерть кого-то. «Удивленный Юнг заметил, что было несколько черепов, а не один. Но Фрейд продолжал…»[41]

Множество пор, черных точек, мелких шрамов или петель. Грудей, детей и стержней. Множество пчел, футболистов или туарегов. Множество волков, шакалов… Все это не позволяет редуцировать себя, но отсылает нас к определенному статусу формаций бессознательного. Давайте попробуем определить вмешивающиеся сюда факторы: прежде всего нечто, что играет роль полного тела — тела без органов. Это пустыня из предыдущего сна. Это упомянутое дерево, где расселись волки во сне Человека-волка. Это — кожа как конверт или кольцо, носок как выворачиваемая поверхность. Это может быть дом, комната в доме, еще какие-то вещи, да все что угодно. Всякий, кто занимается любовью с любовью — будь то в полном одиночестве, с другим или другими, — конституирует тело без органов. Тело без органов — не пустое тело, лишенное органов, а тело, на котором то, что служит органами (волки, волчьи глаза, волчьи челюсти?), распределяется согласно феноменам толпы, следуя броуновскому движению в форме молекулярных множественностей. Пустыня населена. Таким образом, тело без органов противостоит не столько органам как таковым, сколько организации органов, поскольку последняя компонует организм. Тело без органов является не мертвым телом, а живым, и тем более живым, тем более кишащим, что оно взрывает организм и его организацию. Вши прыгают на морском пляже. Колонии кожи. Полное тело без органов — это тело, населенное множественностями. И, конечно же, проблема бессознательного не имеет ничего общего с поколением — скорее, она имеет дело с заселением, с популяцией. Мы имеем дело со всемирной популяцией на полном теле земли, а не с органическим семейным поколением. «Я обожаю изобретать народы, племена, происхождения какой-либо расы… Я возвращаюсь из своих племен. До сего дня я — приемный сын пятнадцати племен, ни больше, ни меньше. И это принятые мной племена, ибо я люблю каждое из них больше, чем если бы родился в них». Нам говорят: все же у шизофреника есть и отец, и мать? К сожалению, нет, как таковых у него их нет. У него есть только пустыня и населяющие ее племена, полное тело и уцепившиеся за него множества.

А отсюда, во-вторых, — природа этих множественностей и их элементов. РИЗОМА. Одна из существенных характеристик сна о множествах состоит в том, что каждый элемент непрестанно варьируется и модифицирует свою дистанцию в отношении других элементов. На носу Человека-волка не прекращают танцевать, расти и уменьшаться элементы, определяемые как поры в коже, мелкие шрамы в порах, маленькие каверны в ткани рубцов. Итак, эти переменные дистанции не являются экстенсивными количествами, которые делятся одни в других; но скорее, каждая из них неделима или «относительно неделима», — то есть, они не делятся выше или ниже некоего порога, они могут увеличиваться или уменьшаться, лишь изменяя природу своих элементов. Рой пчел — вот где они выступают как схватка футболистов в полосатых майках или банда туарегов. Или еще: клан волков — под руководством Маугли, бегущего с краю, — удваивается роем пчел против банды Рыжих собак (да, Киплинг лучше, чем Фрейд, понимал призыв волков, их либидинальный смысл; и потом, в случае Человека-волка имеется также история об осах или бабочках, которая следует за историей о волках, мы переходим от волков к осам). Но о чем хотят сказать эти неделимые дистанции, которые непрестанно модифицируются и которые не делятся или не модифицируются без того, чтобы их элементы каждый раз не изменяли свою природу? Не в этом ли уже состоит интенсивный характер такого рода элементов множества и отношений между ними? Точно так же, как некая скорость, некая температура не составлены из скоростей или из температур, а закутываются в других или окутывают другие [скорости или температуры], которые каждый раз маркируют изменение природы. И именно потому, что метрический принцип этих множеств обнаруживается не в однородной среде, а пребывает в другом месте — в силах, действующих внутри них, в физических феноменах, обитающих внутри них, прежде всего в либидо, которое конституирует их изнутри, но конституирует, только разделяя на качественно различные и переменные потоки. Сам Фрейд признает множество либидинальных «течений», сосуществующих в Человеке — волке. Тем более удивителен тот способ, каким он трактует множества бессознательного. Ибо для него всегда есть редукция к Одному: мелкие шрамы, маленькие дырочки будут подразделениями большого шрама или главной дыры, именуемой кастрацией; волки — заместители одного и того же Отца, коего мы находим везде столько раз, сколько раз мы его установим (как говорит Рут Мак Брюнсвик: вперед, волки, это «все отцы и доктора»; но Человек-волк думает: а моя задница, это тоже волк?).

Надо было сделать обратное, следует понять все это в интенсивности: Волк — это стая, то есть множество, сразу же постигаемая как таковая благодаря ее приближению или удалению от нуля — каждая дистанция неразложима. Ноль — это тело без органов Человека-волка. Если бессознательное не знает отрицания [la negation], то именно потому, что в нем нет ничего негативного, а есть только неопределенные приближения и удаления от нулевой точки, выражающей не отсутствие, а позитивность полного тела как поддержки и опоры (ибо «приток необходим, только чтобы означать отсутствие интенсивности»). Волки обозначают интенсивность, банду интенсивности, порог интенсивности на теле без органов Человека-волка. Дантист говорил Человеку-волку: «Ваши зубы выпадут из-за щелканья челюстями, вы слишком сильно ими щелкаете» — и в то же самое время его десны покрываются гнойничками и маленькими дырочками.[42] Челюсть как высшая интенсивность, зубы как низшая интенсивность, а гноящиеся десны как приближение к нулю. Волк — в качестве мгновенного восприятия множества в данном регионе — это не представитель или заместитель, а некое я чувствую. Я чувствую, что становлюсь волком, волком посреди волков, на краю волков; и крик тревоги — единственное, что услышал Фрейд: помогите мне не стать волком (или, напротив, помогите преуспеть в таком становлении). Речь идет не о представлении — не стоит думать, будто мы являемся волком, представляем себя как волка. Волк, волки — это интенсивности, скорости, температуры, вариабельные неразложимые дистанции. Это роение, волкование. И кто поверит, что у анальной машины не будет ничего общего с машиной волков или что обе они будут воссоединяться только благодаря эдипову аппарату, благодаря слишком человеческой фигуре Отца? Ибо, в конце концов, анус тоже выражает интенсивность; в данном случае он выражает приближение дистанции к нулю — дистанции, которая разлагается только так, что ее элементы изменяют природу. Поле анусов совсем как стая волков. И разве не благодаря анусу ребенок, на периферии, удерживает волков? Челюсти опускаются к анусу. Держитесь волков с помощью челюсти и ануса. Челюсть — это не челюсть волка, она не столь проста, но челюсть и волк образуют множество, которое модифицируется в глаз и в волка, в анус и в волка сообразно другим дистанциям, следуя другим скоростям, с другими множественностями в пределах порогов. Линии ускользания или детерриторизации, становление-волком, становление-нечеловеческим детерриторизованных интенсивностей — это и есть множество. Стать волком, стать дырой — значит детерриторизоваться согласно разным перепутанным линиям. Дыра не более негативна, чем волк. Кастрация, нехватка, заместитель — некая история, рассказанная слишком сознательным идиотом, ничего не понимающим в множествах как формациях бессознательного. Волк, а также дыра — это частицы бессознательного, не что иное, как частицы, производство частиц, траектории частиц как элементов молекулярных множеств. Недостаточно даже сказать, что интенсивные и подвижные частицы пройдут через дыры, дыра такая же частица, как и то, что проходит через нее. Физики говорят: дырки — это не отсутствие частиц, а частицы, движущиеся быстрее, чем свет. Летающие анусы, ускоряющиеся влагалища, кастрации нет.

Давайте вернемся к истории множества, ибо создание этого существительного было весьма важным моментом; его сотворили именно для того, чтобы избежать абстрактной противоположности между многим и единым, чтобы ускользнуть от диалектики, чтобы суметь продумать многое в чистом состоянии, перестать рассматривать его как числовой фрагмент утраченного Единства или Тотальности, или, напротив, как органический элемент Единства или грядущей Тотальности — и чтобы, скорее, различать типы множеств. Так, у математика и физика Римана мы находим различие между дискретными и непрерывными множествами (причем, эти последние обнаруживают принцип своей метрики только в силах, действующих внутри них). Затем, у Мейнонга и Рассела — различие между множествами величины, или делимости, экстенсивными множествами и множествами дистанции, которые ближе к интенсивным множествам. Наконец, у Бергсона есть различие между числовыми, или протяженными, множествами и качественными, длящимися множествами. Мы проделываем почти то же самое, различая древовидные множества и ризоматические множества. Макро- и микромножества. С одной стороны, экстенсивные, делимые и молярные множества, способные к унификации, тотализации, организации, сознательные или предсознательные — а с другой стороны, либидинальные, бессознательные, молекулярные, интенсивные множества, составленные из частиц, которые делятся, лишь меняя природу, и дистанций, которые варьируются, только входя в другое множество, которые непрестанно создаются и разрушаются в ходе коммуникации, переходя одна в другую внутри некоего порога — либо по ту, либо эту его сторону. Элементы таких последних множеств — это частицы; их отношения суть дистанции; их движения являются броуновскими; их количество — это интенсивность, различие в интенсивности.

Тут есть только одно логическое основание. Элиас Канетти различает два типа множеств, иногда противостоящих друг дугу, а иногда пронизывающих друг друга — масса и стая. К характеристикам массы, в смысле Канетти, следовало бы отнести: большое количество, делимость и равенство членов, плотность, общественный характер совокупности, единственность иерархической направленности, организацию территориальности или территоризации, испускание знаков. К характеристикам стаи: малость или ограниченность числа, рассеивание, неразложимые вариабельные дистанции, качественные метаморфозы, неравенства как остатки или переходы, невозможность фиксированной тотализации или иерархизации, броуновское разнообразие в направлениях, линии детерриторизации, выбросы частиц.[43] Несомненно, в стаях не больше равенства и не меньше иерархии, чем в массах, но это не одно и то же. Лидер стаи или банды играет ход за ходом, и каждый раз он должен вновь быть в выигрыше, тогда как глава группы или массы закрепляет и превращает в капитал прошлые обретения. Стая, даже в своей местности, конституируется на линии ускользания или детерриторизации, которая является ее частью и которую она наделяет высокой позитивной ценностью, тогда как массы только интегрируют такие линии, дабы сегментировать их, препятствовать им, приписывать им отрицательный знак. Канетти замечает, что в стае каждый остается наедине с собой, будучи, однако, с другими (например, волки на охоте); каждый заботится о себе, одновременно участвуя в банде. «Он всегда — как бы ни складывалась конфигурация стаи, в танцах или шествиях, — с краю. Он внутри и одновременно на краю, на краю и в то же время внутри. Когда стая сидит вокруг огня, у каждого есть сосед справа и сосед слева, но спина открыта, спина беззащитна перед враждебным пространством». Мы узнаем позицию шизофреника — быть на периферии, держаться за нее рукой или ногой… Ей мы противопоставляем параноическую позицию субъекта массы, со всеми идентификациями индивида с группой, группы с лидером и лидера с группой; быть крепко схваченным в массе, быть ближе к центру, никогда не оставаться на краю, кроме как по служебной надобности. Почему полагают (как, например, Конрад Лоренц), будто банды и их тип товарищества представляют более примитивное эволюционное состояние, чем общественные группы или супружеские пары? Есть банды не только человеческие, но и особо рафинированные: «светскость» отличается от «социальности» тем, что она ближе к стае, и социальный человек превращает светского в некий внушающий зависть и ошибочный образ, поскольку недооценивает присущие светскости позиции и иерархии, соотношения сил, крайне специфические амбиции и проекты. Светские отношения никогда не соразмерны социальным отношениям и не совпадают с ними. Даже «манерность» (а во всех бандах она есть) принадлежит микромножествам и отличается от социальных манер и обычаев.

Однако речь не о том, чтобы противопоставлять два типа множеств — молярные и молекулярные машины, следуя дуализму, который не лучше, чем дуализм Единого и многого. Есть только множества множеств, формирующие одну и ту же сборку, осуществляющиеся в одной и той же сборке — стаи в массах, и наоборот. У деревьев есть ризоматические линии, но и у ризомы есть точки древовидности. Как же можно обойтись без громадного циклотрона, дабы производить безумные частицы? Как можно было бы определять линии детерриторизации вне циклов территориальности? Где еще, кроме как в обширных пространствах и в связи с крупными потрясениями в этих пространствах, мог бы внезапно забить тоненький ручеек новой интенсивности? Что же еще не сделано для получения нового звука? Становление-животным, становление-молекулярным, становление-нечеловеческим подразумевают молярное расширение, человеческую гиперконцентрацию или подготавливают последние. У Кафки мы не можем отделить сооружение великой параноидалной бюрократической машины от устанавливания маленьких шизофренических машин становления-собакой или становления-жесткокрылым насекомым. У Человека-волка мы не можем отделить становления-волком из его снов от религиозной и военной организации его навязчивых идей. Воин создает волка, воин создает собаку. Нет двух множеств или двух машин, а есть одна и та же машинная сборка, производящая и распределяющая целое, то есть всю совокупность высказываемого, соответствующего «комплексу». Что нам должен сказать обо всем этом психоанализ? Эдип, ничего, кроме Эдипа, ибо психоанализ ничего и никого не слушает. Он давит все — массы и стаи, молярные и молекулярные машины, множества любого рода. Возьмем, к примеру, второй сон Человека-волка во время его так называемого психотического эпизода: улица, стена с закрытой дверью, слева пустой гардероб; перед гардеробом пациент и крупная дама с маленьким шрамом, которая, как кажется, хочет обогнуть стену; а за стеной волки, спешащие к двери. Даже сама госпожа Брюнсвик не может здесь ошибиться: напрасно она старается узнать себя в крупной даме, она хорошо видит, что на сей раз волки — это Большевики, революционная масса, опустошившая гардероб и конфисковавшая все нажитое Человеком-волком. В метастабилъном состоянии волки перебегают на сторону великой социальной машины. Но психоанализ относительно всех этих пунктов не может ничего сказать — за исключением того, что уже сказал Фрейд: все отсылает назад к папе (а знаете, ведь тот был одним из руководителей либеральной партии в России, но это не так уж важно; достаточно сказать, что революция «удовлетворила чувство вины пациента»). Действительно, мы полагали, будто либидо — в своих инвестициях и контринвестициях — не имеет ничего общего с массовыми потрясениями, с движениями стай, с коллективными знаками и частицами желания.

Итак, мало приписать предсознательному молярные множества или массовые машины, резервируя за бессознательным иной род машин или множеств. Ибо именно сборка этих двух множеств самыми разными способами принадлежит бессознательному — так что первые обуславливают вторые, а вторые подготавливают первые, либо убегая от них, либо возвращаясь к ним: либидо омывает все. Принимать в расчет все сразу — способ, каким социальная машина или организованная масса обладают молекулярным бессознательным, которое помечает не только их тенденцию к разложению, но и актуальные компоненты их осуществления и организации; способ, каким тот или иной схваченный в массе индивид сам обладает бессознательным стаи — стаи, не похожей с необходимостью на стаю массы, чьей частью он является; способ, каким индивид или масса будут в собственном бессознательном переживать массы и стаи некой другой массы или некоего другого индивида. Что значит любить кого-то? Это значит — всегда схватывать его в массе, извлекать его из пусть даже небольшой группы, коей он причастен, будь то только семья или что-то иное; а затем искать его собственные стаи, множества, которые он таит в себе и которые, возможно, совершенно иной природы. Присоединять эти множества к своим, заставить их проникнуть в свои множества и пропитать их своими множествами. Небесные свадьбы, множества множеств. Каждая любовь есть опыт деперсонализации на теле без органов, каковое еще надо сформировать; и именно в наивысшей точки такой деперсонализации некто может быть именован, получить свое имя и отчество, обрести самую интенсивную различимость в мгновенном восприятии множественностей, которые принадлежат ему и которым принадлежит он. Стая веснушек на лице, стая подростков, говорящих женским голосом, выводок девушек в голосе господина де Шарлю, орды волков в чьем-то горле, множество анусов в анусе, рот или глаз, заинтересовавшие нас. Каждый проходит через столько тел в каждом. Альбертина медленно извлекается из группы девушек, обладающей своими числом, организацией, кодом и иерархией; и не только все бессознательное целиком омывает такую группу, такую ограниченную массу, но и у Альбертины есть свои собственные множества, которые рассказчик, изолировавший ее, обнаруживает на ее теле и в ее лжи — до тех пор, пока конец их любви не вернет ее к неразличимости.

Более того, не следовало бы думать, будто достаточно отличить массы и внешние группы, в которых некто участвует или которым принадлежит, от внутренних совокупностей, каковые он свернул в себе. Такое различие вовсе не является различием между внешним и внутренним, ибо последние всегда относительны, изменчивы и обратимы, это различие между разными типами множеств, сосуществующих, переплетающихся и меняющихся местами — машины, винтики, двигатели и элементы, вмешивающиеся в данный момент, дабы сформировать продуктивную сборку высказываемого: «я люблю тебя» (или еще что-то). Для Кафки Фелица неотделима от некой социальной машины и от парлафонных[44] машин, чью фирму она представляет; да и как она могла не принадлежать к этой организации в глазах Кафки, очарованного коммерцией и бюрократией? Но в то же время зубы Фелицы, ее большие плотоядные зубы, заставляют ее ускользать по другим линиям, в молекулярные множества становления-собакой, становления-шакалом… Фелица неотделима одновременно и от знака современных социальных машин, являющихся ее собственными, и от машин Кафки (не тех же самых машин), и от частиц, мелких молекулярных машин, всего странного становления, хода, который Кафка собирается сделать и которые его заставляют сделать через его собственный извращенный аппарат письма. Нет индивидуального высказываемого, есть только машинные сборки, производящие высказанное. Мы говорим, что сборка фундаментальным образом либидинальна и бессознательна. Вот бессознательное собственной персоной. Теперь мы видим в сборке элементы (или множества) нескольких видов — молярно организованные человеческие, социальные и технические машины; молекулярные машины с их частицами становления-нечеловеческим; эдиповы аппараты (да, конечно же, есть эдипово высказываемое, и его много), контр-эдиповы аппараты с переменным ходом и функционированием. Позже мы все это увидим. Мы уже не можем говорить даже о разных машинах, а только лишь о типах множеств, взаимопроникающих и в некий момент формирующих одну и ту же машинную сборку, безликую фигуру либидо. Каждый из нас схвачен в такой сборке, воспроизводит ее высказываемое, когда полагает, будто говорит от своего имени; или, скорее, говорит от своего имени, когда производит ее высказываемое. И насколько странны такие высказанные, подлинный дискурс безумца. Мы упоминали Кафку, но то же можно сказать и о Человеке-волке: религиозно-милитаристская машина, приписываемая Фрейдом неврозу навязчивости; анальная машина стаи или становления-волком, а также осой или бабочкой, приписываемая Фрейдом истерическому характеру; эдипов аппарат, который Фрейд считает единственным двигателем, неподвижным двигателем, находимым повсюду; контр-эдиповы аппараты (инцест с сестрой, шизоинцест, или любовь с «людьми нижнего сословия», или анальность, гомосексуализм?) — во всем этом Фрейд видит только заместителей, регрессии и производные Эдипа. На самом деле Фрейд ничего не видит и ничего не понимает. У него нет никакой идеи относительно того, чем является либидинальная сборка со всеми запущенными ею в игру машинериями, со всеми многообразиями любви.

Конечно же, существуют эдиповы высказанные. Например, притчу Кафки «Шакалы и арабы» легко можно прочитать именно так — мы всегда можем проделать это, вы ничего не теряете, такое [?a] проходит всякий раз, даже если вы ничего не понимаете. Арабы явным образом ассоциируются с отцом, шакалы — с матерью; между отцом и матерью разворачивается целая история кастрации, представленная ржавыми ножницами. Но оказывается, что арабы — это организованная, вооруженная, экстенсивная, распространившаяся по всей пустыне масса; а шакалы — интенсивная стая, которая не перестает углубляться в пустыню, следуя линиям ускользания или детерриторизации («глупцы они, истинные глупцы»); между арабами и шакалами — на краю — Человек с севера, Человек-шакал. А большие ножницы — не являются ли они арабским знаком, который управляет частицами-шакалами или выпускает последние, чтобы как ускорять их безумный бег, отделяя от массы, так и возвращать их этой массе, укрощать и пороть, заставлять повернуть назад? Эдипов аппарат насыщения — мертвый верблюд; контр-эдипов аппарат падали — убивать зверей ради еды или пожирать, дабы очищаться от падали. Шакалы хорошо ставят проблему — это не проблема кастрации, а проблема «чистоты», испытание пустыней-желанием. Что восторжествует — территориальность массы или детерриторизация стаи, а может либидо, омывающее всю пустыню как тело без органов, где разыгрывается драма?

Нет индивидуального высказываемого, и никогда не было. Любое высказываемое — продукт машинной сборки, то есть коллективных агентов высказывания (под «коллективными агентами» имеются в виду не народы или общества, а множества). Итак, имя собственное не обозначает индивида — напротив, оно появляется тогда, когда индивид открывается в пересекающие его насквозь множества, на исходе самого сурового опыта деперсонализации, где он обретает свое подлинное собственное имя. Имя собственное — это мгновенное восприятие множества. Имя собственное — это субъект чистого инфинитива, понятого как таковой в поле интенсивности. То, что Пруст говорит об имени: когда я произносил [имя] Жильберты, у меня было впечатление, будто я держу во рту целиком все ее обнаженное тело. Человек-волк — подлинное имя собственное, интимное отчество, отсылающее к становлениям, инфинитивам и интенсивностям размноженного и обезличенного индивида. И что известно психоанализу об умножении? Час пустыни, когда дромадер становится тысячей дромадеров, ухмыляющихся в небесах. Вечерний час, когда тысяча дыр углубляются на поверхности земли. Кастрация, кастрация, кричит психоаналитическое пугало, всегда видящее только дыру, отца или собаку там, где есть волки, всегда видящее прирученного индивида там, где есть дикие множества. Мы упрекаем психоанализ не только за то, что он произвел отбор исключительно эдиповых высказываемых. Ибо такое высказываемое, в какой-то мере, все еще является частью машинной сборки, по отношению к которой оно могло бы служить корректирующим индексом, как при исчислении ошибок. Мы упрекаем психоанализ за использование эдиповых высказываемых, дабы заставить пациента поверить, за то, что он намерен удерживать личные, индивидуальные высказываемые, что он, в конце концов, собирается говорить от своего имени. Итак, ловушка расставлена с самого сначала — Человек-волк не заговорит никогда. Напрасно он будет стараться говорить о волках, выть как волк, Фрейд даже не слушает, он смотрит на свою собачку и отвечает: «Это папа». Ибо до тех пор, пока такое продолжается, Фрейд говорит, что это невроз, а когда оно разрушается, то это психоз. Человек-волк получит психоаналитическую медаль за службу, выданную за дело, он получит даже алименты, выдаваемые искалеченным ветеранам. Он мог бы заговорить от своего имени, только если бы мы обновили машинную сборку, производящую на нем то или иное высказываемое. Но вовсе не это имеется в виду в психоанализе — в тот самый момент, когда субъект убежден, что он вот-вот озвучит свое самое индивидуальное высказываемое, его лишают всякого условия для высказывания. Заставить людей умолкнуть, помешать им говорить, особенно тогда, когда они говорят, делать вид, будто они ничего не сказали: знаменитый психоаналитический нейтралитет. Человек-волк продолжает кричать: шесть или семь волков! Фрейд отвечает: что? козлята? как интересно, я убираю козлят, остается волк, который, следовательно, твой отец… Потому-то Человек-волк и чувствует себя таким усталым — он остается лежать со всеми своими волками в глотке, со всеми мелкими дырочками на носу, со всеми этими либидинальными ценностями на своем теле без органов. Грядет война, волки становятся большевиками, а Человек-волк остается задушен всем тем, что он должен сказать. Нам сообщают лишь о том, что он снова стал весьма приподнятым, учтивым и уступчивым, «честным и скрупулезным», короче, он вылечился. Он отомстит за себя, напомнив, что психоанализу недостает подлинно зоологического видения: «Нет ничто более ценного для юноши, чем любовь к природе и постижение естественных наук, в особенности зоологии».[45]