II. Нужно, чтобы существовала абстрактная машина языка, не обращающаяся ни к какому «внешнему» фактору

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

II. Нужно, чтобы существовала абстрактная машина языка, не обращающаяся ни к какому «внешнему» фактору

Если в социальном поле мы различаем совокупность телесных модификаций и совокупность бестелесных трансформаций, несмотря на разнообразие каждой совокупности, то оказываемся перед двумя форматизациями — формализацией содержания и формализацией выражения. Ибо содержание не противостоит форме, а обладает своей собственной формализацией — полюс рука-инструмент, урок вещей. Но оно противостоит выражению, ибо выражение также обладает собственной формализацией — полюс лицо-язык, урок знаков. Именно потому, что содержание, как и выражение, обладает собственной формой, мы никогда не можем придать форме выражения простую функцию представления, описания или доказательства соответствующего содержания — нет ни соответствия, ни согласованности. Эти две формализации не одной и той же природы; они независимы, неоднородны. Именно стоики первыми создали теорию подобной независимости — они отличали действия и страдания тел (придавая слову «тело» наибольшее расширение, то есть любое оформленное содержание) от бестелесных действий (того, что является «выражаемым» высказываемого). Форма выражения будет конституироваться сцеплением выражаемых, так же как форма содержания — тканью тел. Когда нож входит в плоть, когда пища или яд разливаются в теле, когда капля вина растекается в воде, происходит перемешивание тел, но высказываемые «нож режет плоть», «я ем», «вода краснеет» выражают бестелесные трансформации совершенно иной природы (события[95]). Гений стоиков состоял в том, чтобы продвинуться в этом парадоксе так далеко, насколько возможно, вплоть до безумия и цинизма, и обосновывать его с помощью самых серьезных доводов — им надо воздать должное за то, что они были первыми, кто создал философию языка.

Парадокс ничего не стоит, если не дополнить его парадоксами стоиков — бестелесные трансформации, бестелесные атрибуты говорят о самих телах, и только о телах. Они — выражаемое высказываемых, но приписываются телам. Итак, цель не в том, чтобы описывать или представлять тела; ибо последние уже обладают присущими им качествами, собственными действиями и страданиями, собственными душами — короче, собственными формами, которые сами являются телами. И представления — это тоже тела! Если нетелесные атрибуты говорят о телах, если необходимо различать между бестелесным выражаемым «краснеть» и телесным качеством «красное» и т. д., то это не имеет ничего общего с представлением. Мы не можем даже сказать, что тело или положение вещей — это «референт» знака. Выражая нетелесный атрибут и, одновременно, приписывая его телу, мы вовсе не представляем, мы не отсылаем к чему-либо, а, так сказать, вмешиваемся, это и есть акт языковой деятельности. Независимость данных двух видов форм — формы выражения и формы содержания — не опровергается, а, напротив, подкрепляется тем, что выражения или выражаемые будут вставляться в содержания, вмешиваться в содержания не для того, чтобы представлять их, а чтобы их предвосхищать, отодвигать назад, замедлять или ускорять их, отделять или воссоединять, разделять их по-иному. Цепь мгновенных трансформаций всегда будет вставляться в ткань непрерывных модификаций. (Отсюда смысл дат у стоиков: начиная с какого момента можно сказать, что некто лыс? И в каком смысле высказываемое типа «завтра будет морское сражение» составляет дату или слово-порядка?) Ночь 4 августа, 4 июля 1917 года, 20 ноября 1923 года — какая бестелесная трансформация выражается этими датами, которая, однако, приписывается телам, вставляется в них? Независимость формы выражения и формы содержания является не столько основанием параллелизма между ними или репрезентации одной посредством другой, сколько, напротив, основанием дробления этих двух форм, основанием некоего способа, каким выражения вставляются в содержания, каким мы непрестанно перескакиваем из одного регистра в другой, каким знаки работают в самих вещах, в то время как вещи распространяются или разворачиваются через знаки. Сборка высказывания не говорит «о» вещах; она говорит прямо в состояниях вещей или в состояниях содержания. Так, что один и тот же х, одна и та же частица будут функционировать как тело, которое действует и подвергается воздействиям, или же как знак, создающий действие, создающий слово-порядка, согласно той форме, какую он принимает (как во всей теоретико-экспериментальной физике). Короче, функциональная независимость двух форм — это только форма их взаимопредположения и непрерывного прохода от одной к другой. Мы никогда не оказываемся перед сцеплением слов-порядка и каузальностью содержаний; каждое пригодно само по себе, либо же одно представляет другое, а другое служит референтом. Напротив, независимость двух линий дистрибутивна и является причиной того, что сегмент одной непрестанно сменяет сегмент другой, соскальзывает или проникает в другую линию. Мы, как сказал Фуко, постоянно переходим от слова-порядка к «немому порядку» вещей, и наоборот.

Но когда мы используем столь неясное слово, как «вмешиваться», когда мы говорим, что выражения вмешиваются или вставляются в содержание, не является ли это все еще чем-то вроде идеализма, где слово-порядка мгновенно нисходит с небес? Следовало бы определить не происхождение, а точки вмешательства, точки вставки в рамку взаимопредположения между двумя формами. Итак, формы содержания как выражения и формы выражения как содержания неотделимы от сметающего их движения детерриторизации. Как выражение, так и содержание более или менее детерриторизованы, относительно детерриторизованы, согласно такому-то состоянию их формы. В этом отношении мы не можем установить первенство выражения над содержанием, и наоборот. Иногда семиотические компоненты более детерриторизованы, чем материальные, а иногда наоборот. Например, математический комплекс знаков может быть более детерриторизован, чем совокупность частиц; и наоборот, частицы могут обладать экспериментальными эффектами, детерриторизующими семиотическую систему. Преступное действие может быть детерриторизующим в отношении существующего режима знаков (почва взывает к отмщению и рушится под ногами, моя вина слишком велика); но знак, выражающий акт осуждения, может, в свою очередь, быть детерриторизующим в отношении всех действий и реакций («ты будешь изгнанником и скитальцем на земле» [Быт. 4:12], тебя даже не смогут убить). Короче, существуют степени детерриторизации, которые количественно определяют соответствующие формы и согласно которым содержания и выражения сопрягаются, сменяются, ускоряют друг друга или, напротив, стабилизируются, осуществляя ретерриторизацию. То, что мы называем обстоятельствами или переменными, суть сами эти степени. Есть переменные содержания, являющиеся пропорциями в смесях или скоплениях тел, и есть переменные выражения, являющиеся факторами, внутренними для высказывания. Германия к 20 ноября 1923 года: детерриторизующая инфляция монетарного тела, а также семиотическая трансформация рейхсмарки в рент-марку, принимающей эстафету и делающей возможной ретерриторизацию. Россия к 4 июля 1917 года: пропорции состояния «тела» Советы — Временное правительство, а также разработка большевистской бестелесной семиотики, которая ускоряет вещи и вынуждает себя переключиться на другую сторону с помощью детонирующего действия тела Партии. Короче, выражение вступает в отношение с содержанием как раз таки не благодаря раскрытию или представлению последнего. Формы выражения и содержания коммуницируют именно благодаря сопряжению своих квантов относительной детерриторизации, причем одни вмешивается в другие, а другие действуют в первых.

Из этого мы можем сделать несколько общих заключений о природе сборки. Согласно первой — горизонтальной — оси сборка включает в себя два сегмента: сегмент содержания и сегмент выражения. С одной стороны — это машинная сборка тел, действий и страданий, некое перемешивание тел, реагирующих друг на друга; с другой стороны — это коллективная сборка высказывания, актов и высказываемого, а также бестелесных трансформаций, приписываемых телам. Но, согласно вертикально ориентированной оси, сборка, с одной стороны, обладает территориальными или ретерриторизованными гранями, которые ее стабилизируют, а с другой — сметающими ее пиками детерриторизации. Никто лучше Кафки не сумел высвободить и заставить функционировать вместе эти две оси сборки. С одной стороны, машина-корабль, машина-отель, машина-цирк, машина-замок, машина-трибунал — каждая со своими собственными деталями, винтиками, процессами, со своими перепутанными, вложенными друг в друга и расшатанными телами (см. голова, пробивающая крышу)[96]. С другой стороны, режим знаков или высказывания — каждый режим со своими бестелесными трансформациями, актами, смертными приговорами и вердиктами, слушаниями-процессами, «законом». Ясно, что высказываемые вовсе не репрезентируют машины — дискурс кочегара не описывает кочегарку как тело, у него своя собственная форма и собственное развитие без сходства.[97] И все же он приписывается телам, всему кораблю как телу. Дискурс подчинения словам-порядка, дискурс дискуссий, заявлений, обвинения и защиты. Дело в том, что, согласно второй оси, то, что уподобляется этим двум аспектам или комбинируется из них, то, что постоянно вставляет один аспект в другой, — это и есть сменяемые или сопрягаемые степени детерриторизации, а также действия ретерриторизации, стабилизирующие сборку здесь и теперь. К., К.-функция обозначает линию ускользания или детерриторизации, которая приводит в движение все сборки, но также и проходит через все виды ретерриторизации и избыточностей — избыточностей детства, деревенской жизни, любви, бюрократии и т. д.

Тетравалентность сборки. Пример — феодальная сборка. Рассмотрим смеси тел, определяющие феодализм: тело земли и социальное тело, тело господина, вассала и раба, тело рыцаря и тело лошади, новое отношение, в какое они входят со стременем, вооружением и орудиями, удостоверяющее симбиоз тел — вот целое некой машинной сборки. Но также высказываемые, выражения, юридический режим гербов, совокупность бестелесных трансформаций, а именно клятв с их вариабельностью, например клятва повиновения, клятва любви и т. д., это — коллективная сборка высказывания. А следуя другой оси — феодальные территориальности и ретерриторизации, и, в то же самое время, линии детерриторизации, уносящие и рыцаря, и его верховую лошадь, высказываемые и действия. То, как все это комбинируется в Крестовых походах.

Было бы ошибкой поверить в то, что содержание задает выражение с помощью каузального действия, даже если мы наделяем выражение могуществом не только «отражать» содержание, но и активно реагировать на него. Такая идеологическая концепция высказываемого, вынуждающая последнее зависеть от первичного экономического содержания, сталкивается со всеми видами затруднений, присущих диалектике. Прежде всего, если мы и можем, на худой конец, постичь каузальное действие, идущее от содержания к выражению, то оно не одинаково для соответствующих форм — формы содержания и формы выражения. Следует признать, что выражение является независимым, и это позволяет ему реагировать на содержание. Но такая независимость плохо понята. Если содержания, как говорится, являются экономическими, то форма содержания не может быть таковой и оказывается сведенной к чистой абстракции — а именно: к производству благ и к средствам этого производства, рассматриваемым как сами по себе. Точно так же, если выражения, как считают, являются идеологическими, то форма выражения не является идеологической и оказывается сведенной к языку как абстракции, как диспозиции общего блага. До сих пор мы намеревались охарактеризовать содержания и выражения с помощью всей борьбы и конфликтов, какие пересекают их в двух разных формах, но сами эти формы, в свою очередь, свободны от всякой борьбы и конфликта, и отношение между ними остается полностью неопределенным.[98] Мы можем определить его, только переделав теорию идеологии, уже заставив выражения и высказываемые вмешиваться в производительность под видом производства смысла или ценности-знака. У категории производства, несомненно, есть преимущество в том, чтобы порывать со схемами представления, информации и коммуникации. Но является ли она более адекватной, чем эти схемы? Ее применение к языку крайне неоднозначно, если только мы не апеллируем к постоянному диалектическому чуду, которое трансформирует материю в смысл, содержание в выражение, социальный процесс в означающую систему.

Нам кажется, что в своем материальном или машинном аспекте сборка отсылает не к производству благ, а, скорее, именно к состоянию перемешивания тел в обществе, включая все притяжения и отталкивания, симпатии и антипатии, деградации, слияния, проникновения и расширения, затрагивающие всевозможные тела — одни в отношении других. Прежде всего, режим питания, сексуальный режим регулируют обязательные, необходимые или дозволенные смеси тел. Даже технология ошибается, рассматривая орудия труда сами по себе — орудия труда существуют только по отношению к смесям, которые они делают возможными или которые делают возможными их. Стремя влечет за собой новый симбиоз человека и лошади, каковой, одновременно, влечет за собой новое вооружение и новые инструменты. Орудия труда неотделимы от симбиозов или слияний, определяющих машинную сборку Природа — Общество. Они предполагают социальную машину, отбирающую их и принимающую в свой «phylum»[99] — общество определяется собственными слияниями, а не орудиями труда. Сходным образом в своем семиотическом или коллективном аспекте сборка отсылает не к продуктивности языка, а к режимам знаков, к машине выражения, чьи переменные задают употребление элементов языка. Эти элементы достойны самих себя не более, чем орудия — себя. У машинной сборки тел есть некое первенство над орудиями труда и благами, есть первенство коллективной сборки высказывания над языком и словами. Артикуляция таких двух аспектов сборки осуществляется благодаря движениям детерриторизаци, количественно определяющим их формы. Вот почему социальное поле в меньшей степени определяется своими конфликтами и противоречиями, нежели пересекающими его линиями ускользания. Сборка не включает в себя ни инфраструктуру или сверхструктуру, ни глубинной структуру или поверхностную структуру, но она сплющивает все свои измерения на одном-единственном плане консистенции, где разыгрываются взаимопредположения и включения друг в друга.

Другая ошибка (которая в случае необходимости комбинируется с первой) состояла в том, чтобы верить в достаточность формы выражения как лингвистической системы. Эта система может быть понята как означающая фонологическая структура или как глубинная синтаксическая структура. В любом случае она была бы наделена добродетелью порождать семантику и заполнять, таким образом, выражение, тогда как содержание низводилось бы до произвольности простой «референции», а прагматика — до экстериорности нелингвистических факторов. Именно то, что есть общего у всех этих предприятий, должно устанавливать абстрактную машину языка, но — конституируя такую машину как синхронную совокупность констант. Мы не станем возражать против того, что так понятая машина слишком абстрактна. Напротив, она недостаточно абстрактна, она остается «линейной». Она остается на промежуточном уровне абстракции, позволяющем ей рассматривать, с одной стороны, лингвистические факторы сами по себе, независимо от нелингвистических факторов; а с другой, рассматривать эти лингвистические факторы как константы. Но если проводить абстракцию дальше, то мы с необходимостью достигаем уровня, где псевдоконстанты языка уступают место переменным выражения, внутренним для самого высказывания; тогда эти переменные выражения уже неотделимы от переменных содержания, пребывая с ними в бесконечном взаимодействии. Если внешняя прагматика нелингвистических факторов и должна приниматься во внимание, то потому, что сама лингвистика неотделима от внутренней прагматики, имеющей отношение к своим собственным факторам. Мало принять в расчет означаемое, или даже референт, ибо сами понятия сигнификации и референции связаны еще и с предположительно автономной и постоянной структурой выражения. Бесполезно строить семантику, или даже признавать некоторые права прагматики, если мы все еще заставляем их действовать с помощью фонологической или синтаксической машины, которая заранее должна их истолковывать. Ибо подлинная абстрактная машина относится ко всей сборке в целом — она определяется как диаграмма этой сборки. Она — не речевая, а схематическая и сверхлинейная. Содержание — не означаемое, и выражение — не означающее, а оба они суть переменные некой сборки. Итак, мы ничего не сделали, пока у нас нет непосредственной связи прагматических, а также семантических, синтаксических и фонологических детерминаций со сборками высказывания, от коих они зависят. Абстрактная машина Хомского остается привязанной к древовидной модели и к линейному порядку лингвистических элементов во фразах и их комбинаторике. Но как только мы принимаем в расчет прагматические ценности или внутренние переменные, а именно в связи с косвенным дискурсом, то мы вынуждены прибегать к «гиперфразам» или строить «абстрактные объекты» (бестелесные трансформации), подразумевающие сверхлинейность, то есть некий план, у элементов которого более нет фиксированного линейного порядка, — ризоматическая модель.[100] С этой точки зрения взаимопроникновение языка, социального поля и политических проблем лежит в самой глубине абстрактной машины, а не на поверхности. Абстрактная машина, поскольку она относится к диаграмме сборки, никогда не является чистым языком, кроме как благодаря нехватке абстракции. Именно язык зависит от абстрактной машины, а не наоборот. Самое большее, что мы можем, так это различать в абстрактной машине два состояния диаграммы: одно, в котором переменные содержания и выражения распределяются согласно их неоднородным формам во взаимопредположении на плане консистенции, и другое, где мы уже не можем проводить различие между данными переменными, ибо вариабельность одного и того же плана преобладает над дуальностью форм, делая их «неразличимыми». (Первое состояние отсылает ко все еще относительным движениям детерриторизации, тогда как второе достигало бы абсолютного порога детерриторизации.)