II. Бунт

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

II. Бунт

Критикой общества заканчивается критика старого, святого мира. Посредством бунта, мы перескакиваем в новый, эгоистический мир.

Что такое бунт вообще, мы уже видели в «Логике»: это отказ от уважения к Святому. Здесь, однако, бунт приобретает сверх того ещё особый практический характер.

Революция = святой бунт.

Бунт = эгоистическая или мирская революция.

Революция = переворот в существующих условиях.

Бунт = переворот во Мне.

Революция = политическое или социальное деяние.

Бунт = Моё эгоистическое деяние.

Революция = ниспровержение существующего.

Бунт = существование ниспровержения.

И т. д. и т. д. Стр. 422 и сл. Способ, каким люди до сих пор ниспровергали тот мир, который они заставали, надо было, конечно, также объявить святым и противопоставить ему «собственный» способ разрушения существующего мира.

Революция «есть переворот в существующих условиях, в существующем состоянии или status, переворот в государстве или обществе, и она есть поэтому политическое или социальное деяние». Что же касается бунта, то «хотя неизбежным его следствием является изменение существующих условий, но исходит он не из этого изменения, а из недовольства людей собой». «Он означает восстание отдельных индивидов, возвышение без мысли о том, какое устройство из этого вырастет. Революция имела целью новое устройство, бунт же приводит к тому, что Мы не позволяем больше другим нас устраивать, а устраиваемся сами. Он не есть борьба против существующего, ибо в случае, если он увенчается успехом, существующее гибнет само собой; он есть только высвобождение Меня из-под власти существующего. Если Я предоставляю существующее самому себе, то оно мертво и превращается в гниль. Но так как Моей целью является не ниспровержение чего-то существующего, а Моё возвышение над ним, то Моя цель и Моё деяние не носят вовсе политического или социального характера: будучи направлены только на Меня и на Мою особенность, они эгоистичны» (стр. 421, 422).

Les beaux esprits se rencontrent{285}. To, что возвещал глас вопиющего в пустыне, то теперь свершилось. Нечестивый Иоанн Креститель, «Штирнер», нашёл своего святого мессию в лице «д-ра Кульмана из Гольштейна». Слушайте:

«Не разрушать и уничтожать должны Вы преграды, стоящие на Вашем пути, а обойти и покинуть их. — И когда Вы их обойдёте и покинете, они исчезнут сами собой, ибо у них не будет больше пищи» («Царство духа» и т. д., Женева, 1845, стр. 116).

Различие между революцией и штирнеровским бунтом состоит не в том, — как это думает Штирнер, — что первая есть политическое или социальное деяние, а второй — эгоистическое деяние, а в том, что революция есть деяние, а бунт не является таковым. Вся бессмысленность выдвигаемой Штирнером противоположности тотчас же обнаруживается в том, что он говорит о «Революции» как о некоем юридическом лице, которое должно бороться с «Существующим» — другим юридическим лицом. Если бы святой Санчо изучил различные действительные революции и революционные попытки, то, может быть, он нашёл бы в них даже те формы, которые он смутно предчувствовал, создавая свой идеологический «бунт»; он нашёл бы их, например, у корсиканцев, ирландцев, русских крепостных и вообще у нецивилизованных народов. Если бы, далее, он интересовался действительными, «существующими» во всякой революции индивидами и их отношениями, вместо того чтобы довольствоваться чистым Я и «Существующим», т. е. субстанцией (фраза, для ниспровержения которой не нужна вовсе революция, а достаточно просто странствующего рыцаря вроде святого Бруно), то, может быть, он понял бы, что каждая революция и результат её обусловливались этими отношениями, обусловливались потребностями, и что «политическое или социальное деяние» никоим образом не представляло собой противоположность «эгоистическому деянию».

О глубине понимания святым Санчо «революции» свидетельствует следующее его изречение: «Хотя следствием бунта и является изменение существующих условий, но исходит он не из этого изменения». Это предполагает, в виде антитезы, что революция исходит «из изменения существующих условий», т. е. что революция исходит из революции. Бунт же, наоборот, «исходит из. недовольства людей собой». Это «недовольство собой» отлично подходит к прежним фразам насчёт особенности и «согласного с собой эгоиста», который всегда может идти «своей собственной дорогой», всегда доволен собой и в каждое мгновение есть то, чем он может быть. Недовольство собой есть либо недовольство собой в рамках определённого положения, которое обусловливает всю личность, например недовольство своим положением рабочего, либо оно есть моральное недовольство. Стало быть, в первом случае, это — одновременно и главным образом — недовольство существующими отношениями; во втором случае — идеологическое выражение самих этих отношений, отнюдь не выходящее из их рамок, а целиком относящееся к этим отношениям. Первый случай приводит, по мнению Санчо, к революции; поэтому для бунта остаётся только второй случай — моральное недовольство собой. «Существующее» есть, как мы знаем, «Святое»; следовательно, «недовольство собой» сводится к моральному недовольству собой как святым, т. е. как верующим в Святое, в Существующее. Только раздосадованному школьному наставнику могло прийти в голову основывать своё рассуждение о революции и бунте на довольстве и недовольстве, т. е. на настроениях, целиком принадлежащих мелкобуржуазному кругу, откуда, как мы постоянно видим, святой Санчо черпает свое вдохновение.

Мы уже знаем, какой смысл имеет «выход из рамок существующего». Это — старая фантазия, будто государство рушится само собой, как только из него выйдут все его члены, и будто деньги потеряют своё значение, если все рабочие откажутся принимать их. Уже в гипотетической форме этого предложения обнаруживаются вся фантастика и бессилие благочестивого пожелания. Это — старая иллюзия, будто только от доброй воли людей зависит изменить существующие отношения и будто существующие отношения — не что иное, как идеи. Изменение сознания изолированно от отношений, — чем философы занимаются как профессией, ремеслом, — само есть продукт существующих условий и неотделимо от них. Это идеальное возвышение над миром есть идеологическое выражение бессилия философов по отношению к миру. Их идеологическое бахвальство ежедневно разоблачается практикой.

Во всяком случае Санчо не «поднял бунта» против своей собственной путаницы, когда он писал эти строки. На одной стороне у него — «изменение существующих условий», а на другой — «люди», и обе эти стороны совершенно оторваны друг от друга. Санчо и не подумает о том, что «условия» были искони условиями этих людей и что эти условия никогда не могли изменяться без того, чтобы изменялись люди и, уж коли так угодно, чтобы они были «недовольны собой» в старых условиях. Он думает, что наносит смертельный удар революции, утверждая, что она имеет целью новое устройство, в то время как бунт ведёт к тому, что мы не позволяем больше другим нас устраивать, а устраиваемся Сами. Но уже из того, что «Мы» устраиваемся «Сами», что бунтовщиками являемся «Мы», вытекает, что отдельный индивид, несмотря на всё «внутреннее сопротивление» Санчо, должен «согласиться» с тем, что «Мы» «устраиваем» его, и, следовательно, революция и бунт отличаются друг от друга лишь тем, что в случае революции это знают, в случае же бунта обольщаются иллюзиями. Затем у Санчо остаётся под вопросом, «увенчается ли успехом» бунт или нет. Неясно, почему бы бунту не «увенчаться успехом», и ещё менее ясно, почему бы этот успех должен был иметь место, раз каждый из бунтовщиков идёт лишь своим собственным путём. Ведь здесь неизбежно вмешались бы мирские отношения, которые поставили бы бунтовщиков перед необходимостью совместного действия, перед необходимостью такого действия, которое было бы «политическим или социальным», независимо от того, исходит ли оно из эгоистических мотивов или нет. Другое «ничтожное различение», основанное опять-таки на путанице, это — проводимое Санчо различие между «ниспровержением» существующего и «возвышением» над ним, точно при ниспровержении он не возвышается над существующим, а при возвышении не ниспровергает его, хотя бы лишь постольку, поскольку оно существует в нём самом. Впрочем, ни простым «ниспровержением», ни простым «самовозвышением» не сказано ровно ничего; что также и в революции имеет место «самовозвышение» — это Санчо мог бы увидеть из того, что во французской революции призыв «Levonsnous!»[107] был популярным лозунгом.

«Создавать учреждения — таково веление» (!) «революции, подняться дли восстать — требование бунта. Революционные умы были заняты выбором государственного строя, и весь этот политический период наполнен борьбой вокруг государственного строя и связанных с ним вопросов, подобно тому как социальные таланты обнаружили необычайную изобретательность в области общественных учреждений (фаланстеры и тому подобное). Но быть свободным от всякого государственного строя — вот к чему стремится бунтовщик» (стр. 422).

Верно, что французская революция имела своим следствием ряд учреждений; верно, что Emporung{286} происходит от слова «empor»{287}; точно так же верно, что во время революции и после неё боролись за установление государственного строя; верно я то, что были выдвинуты различные проекты социальных систем; не менее верно, что Прудон говорил об анархии. Из пяти этих фактов Санчо ухитряется состряпать вышеприведённую фразу.

Из того факта, что французская революция привела к «учреждениям», Санчо заключает, что это вообще «веление» всякой революции. Из того, что политическая революция была политической революцией, в которой социальный переворот получил также официальное выражение в виде борьбы за государственный строй, Санчо, полагаясь на своего маклера по делам истории, заключает, что в ней боролись за лучший государственный строй. К этому открытию он присоединяет при помощи словечек «подобно тому как» — упоминание о социальных системах. В эпоху буржуазии занимались вопросами государственного строя, «подобно тому как» в наше время были разработаны различные социальные системы. Такова связь мыслей в вышеприведённом предложении.

Уже из того, что нами было сказано выше против Фейербаха, следует, что прошлые революции, протекавшие в условиях разделения труда, должны были приводить к новым политическим учреждениям; оттуда же следует, что коммунистическая революция, уничтожающая разделение труда, в конечном итоге устраняет политические учреждения; и оттуда же, наконец, вытекает, что коммунистическая революция будет сообразовываться не с «общественными учреждениями, созданными изобретательностью социальных талантов», а с производительными силами.

Но «быть свободным от всякого государственного строя — вот к чему стремится бунтовщик!». «Прирождённый свободный», заранее свободный от всего, — он стремится в конце времён освободиться от государственного строя.

Надо ещё заметить, что возникновению санчевского «бунта» содействовали всякого рода прежние иллюзии нашего простака, между прочим, и вера, будто индивиды, совершающие революцию, связаны какими-то идеальными узами и будто, «поднимая щит», они ограничиваются тем, что поднимают на щит новое понятие, навязчивую идею, призрак, привидение — «Святое». Санчо заставляет их выбить из своей головы эту идеальную связь, благодаря чему в его представлении революционеры превращаются в какую-то беспорядочную банду, которая может ещё только «бунтовать». К тому же он слышал, что конкуренция есть война всех против всех, и положение это, в смешении с его лишённой святости революцией, образует главный фактор его «бунта».

«Подыскивая, для большей ясности, сравнение, Я, вопреки ожиданию, вспоминаю об основании христианства» (стр. 423). «Христос, — узнаём мы здесь, — был не революционером, а восставшим бунтовщиком. Поэтому для него было важно только одно: «будьте мудры, как змии»» (там же).

Для полного удовлетворения «ожидания» Санчо и для оправдания его «только», не должно было бы существовать второй половины приведённого сейчас евангельского изречения (Евангелие от Матфея, 10, 16): «и кротки, как голуби». Христос должен здесь вторично фигурировать в качестве исторического лица для того, чтобы разыгрывать ту же роль, какую играли выше монголы и негры. И опять-таки неизвестно, должен ли Христос служить пояснением к бунту или же бунт — пояснением к Христу. Христианско-германское легковерие нашего святого концентрируется в утверждении, что Христос «иссушил источники жизни всего языческого мира, с которыми, впрочем, и без того» (следовало бы сказать: и без него) «должно было увянуть существующее государство» (стр. 424). — Увядший цветок поповского красноречия! Смотри выше о «Древних». Впрочем, credo ut intelligam{288}, или же — всё это для того, чтобы Я отыскал, «для большей ясности, сравнение».

Мы уже видели на бесчисленных примерах, что нашему святому повсюду приходит в голову только священная история, и притом в таких именно местах, где она появляется «вопреки ожиданию» не Штирнера, а лишь читателя. «Вопреки ожиданию» она приходит ему в голову даже в «Комментарии», где Санчо на стр. 154 заставляет «иудейских рецензентов» в старом Иерусалиме, — в противоположность христианскому определению: бог есть любовь, — воскликнуть: «Вы видите, что христиане проповедуют веру в языческого бога; ибо, если бог есть любовь, то он — бог Amor, бог любви!» — Но «вопреки ожиданию» Новый завет написан по-гречески, и «христианское определение» гласит: о usoZ ауатсп sgtiv{289} (Первое послание Иоанна, 4, 16), тогда как «бог Amor, бог любви», называется Ерш. Санчо должен поэтому ещё объяснить, как это «иудейские рецензенты» сумели совершить превращение ауалц в spcoZ- В этом месте «Комментария» Христос — опять-таки «для большей ясности» — сравнивается с Санчо, причём надо признать, что оба поразительно похожи друг на друга, оба являются «существами во плоти», и, по крайней мере, радующийся наследник верит, что оба они существуют и, resp., являются единственными. Что Санчо есть современный Христос — к этой «навязчивой идее» «устремлена» вся его историческая конструкция.

Философия бунта, преподнесённая нам только что в виде плохих антитез и увядших цветов красноречия, есть в последнем счёте фанфаронская апология парвеню (парвеню — выскочка, тот, кто пробрался наверх, бунтовщик{290}). Каждому бунтовщику противостоит в его «эгоистическом деянии» особая действительность, над которой он стремится подняться, не считаясь с общими отношениями. Он стремится избавиться от существующего лишь постольку, поскольку оно является для него помехой, в остальном же, наоборот, он стремится скорее присвоить его себе. Ткач, «поднявшийся» до фабриканта, избавляется благодаря этому от своего станка и покидает его; в остальном же всё идёт своим порядком, и наш «удачливый» бунтовщик предъявляет другим только лицемерное моральное требование стать такими же выскочками, как он сам{291}. Таким образом, все воинственные декламации Штирнера сводятся в конечном счёте к моральным нравоучениям из басен Геллерта и к спекулятивному истолкованию бюргерского убожества.

Мы видели до сих пор, что бунт есть всё что угодно, но только не деяние. На стр. 342 мы узнали, что «метод захвата вовсе не заслуживает презрения, но выражает чистое деяние согласного с собой эгоиста». Собственно, следовало бы сказать: согласных друг с другом эгоистов, так как, в противном случае, захват сводится к нецивилизованному «способу» воров или к цивилизованному «способу» буржуа, и в первом случае он не имеет успеха, а во втором вовсе не есть «бунт». Следует заметить, что согласному с собой эгоисту, который ничего не делает, соответствует здесь «чистое» деяние, т. е. такое деяние, которого только и можно было ожидать от столь бездеятельного индивида.

Мимоходом мы узнаём, чем был создан плебс, и мы можем быть заранее уверены, что он создан «догматом» и верой в этот догмат, в Святое, фигурирующее здесь для разнообразия в виде греховного сознания:

«Только верой, что захват есть грех, преступление, только этим догматом создаётся плебс… виновно только старое греховное сознание» (стр. 342).

Вера, что сознание во всём виновно, это — его догмат, делающий из него бунтовщика, а из плебса — грешника.

В противоположность этому греховному сознанию эгоист поощряет себя, resp. и плебс, — на захват следующим образом:

«Я говорю Себе: то, на что простирается моя власть, есть моя собственность, и Я должен признать своей собственностью всё, для достижения чего Я чувствую Себя достаточно сильным, и т. д.» (стр. 340).

Итак, святой Санчо говорит себе, что он хочет себе кое-что сказать, призывает себя к обладанию тем, чем он обладает, и формулирует своё действительное отношение как отношение власти — парафраза, составляющая вообще тайну всех его фанфаронад. (Смотри «Логику».) Затем он, — который каждое мгновенье есть то, чем он может быть, и, следовательно, имеет то, что может иметь, отличает свою реализованную, действительную собственность, относимую им в счёт капиталов, от своей возможной собственности, своего нереализованного «чувства силы», которое он записывает в свой счёт прибылей и убытков. Это — настоящий вклад в науку о бухгалтерии собственности в необыкновенном смысле.

Что собственно означает это торжественное «говорить», Санчо выбалтывает в одном приведённом уже месте:

«Если Я говорю Себе… то это в сущности — пустая болтовня».

Он продолжает там:

«Эгоизм» говорит «неимущему плебсу», чтобы «истребить» его: «Хватая и бери, что Тебе нужно!» (стр. 341).

Насколько «пуста» эта «болтовня», сразу видно из следующего примера:

«В богатстве банкира Я так же не усматриваю нечто чуждое, как Наполеон — в землях королей. Мы» («Я» превращается внезапно в «Мы»), «совершенно не боимся завоевать это богатство и уже ищем необходимых для этого средств. Таким образом, мы освобождаем его от духа, чуждости, внушавшего Нам страх» (стр. 369).

Сколь мало Санчо «освободил» богатство банкира от «духа чуждости», видно из благонамеренного совета, который он даёт плебсу — «завоевать» это богатство путём захвата. «Пусть он совершит захват и посмотрит, что у него останется в руках!» Останется но богатство банкира, а ненужная бумага, «труп» этого богатства, который точно так же не есть уже богатство,

«как мёртвая собака — уже не собака». Богатство банкира является богатством только в рамках существующих отношений производства и общения и может быть «завоёвано» только в условиях этих отношений и с помощью средств, имеющих силу в рамках данных условий. А если бы Санчо попробовал обратиться к другим видам богатства, то он убедился бы, что и здесь дело обстоит не лучше. Таким образом, «чистое деяние согласного с собой эгоиста» сводится в конце концов к весьма грязному недоразумению. «Вот куда может завести призрак» Святого.

Сказав себе то, что он хотел себе сказать, Санчо заставляет взбунтовавшийся плебс сказать то, что он ему подсказал. Дело в том, что Санчо приготовил на случай бунта воззвание с практическим наставлением к нему, которое должно иметься во всех деревенских харчевнях и должно распространяться среди сельского населения. Воззвание это притязает на место в «Der hinkende Bote»[108] и в герцогско-нассауском сельском календаре. Пока что tendances in-cendiaires{292} Санчо не идут дальше деревни, они ограничиваются пропагандой среди батраков и скотниц, но не касаются городов, что лишний раз доказывает, как успешно он «освободил» крупную индустрию от «духа чуждости». Но как бы то ни было, мы приведём здесь возможно более подробно этот лежащий перед нами документ, который не должен быть утрачен, чтобы, «поскольку это зависит от Нас, содействовать распространению вполне заслуженной славы». (Виганд, стр. 191.)

Воззвание напечатано на стр. 358 и ел. и начинается следующими словами:

«Чем же обеспечена Ваша собственность, Вы — привилегированные?.. Тем, что Мы воздерживаемся от нападения, значит, она обеспечена нашей защитой… тем, что Вы учиняете над Нами насилие».

Сперва тем, что мы воздерживаемся от нападения, т. е. что мы учиняем насилие над самими собой, а потом тем, что Вы учиняете насилие над Нами. Cela va a merveille!{293} Пойдём дальше.

«Если Вы хотите нашего уважения, то купите его за приемлемую для Нас цену… Мы требуем только оценки по достоинству».

Сперва «бунтовщики» хотят продать своё уважение за «приемлемую для них» цену, а потом они объявляют «оценку по достоинству» критерием цены. Сперва — произвольная цена, а потом — цена, определяемая независимо от произвола законами торговли, издержками производства и отношением между спросом и предложением.

«Мы согласны оставить Вам Вашу собственность, если Вы только надлежащим образом компенсируете это оставление… Вы станете кричать о насилии, как только мы протянем руку… Без насилия Мы их» (т. е, устриц, которыми наслаждаются привилегированные) «не получим»… «Мы ничего не собираемся отнимать у Вас, ровным счётом ничего».

Сперва мы «оставляем» это Вам, потом мы отнимаем это у Вас и должны применить «насилие», а под конец мы предпочитаем ничего у Вас не брать. Мы оставляем это Вам в том случае, когда Вы сами от этого отказываетесь; в минуту просветления, в такую единственную для нас минуту, Мы, правда, замечаем, что это «оставление» есть «протягивание руки» и применение «насилия», но в конце концов нас всё-таки нельзя будет упрекнуть, что мы кое-что «берём» у Вас. И на этом дело кончается.

«Мы трудимся по двенадцати часов в поте лица, а Вы предлагаете нам за это несколько грошей. В таком случае возьмите и Вы за свою работу равную плату… Никакого равенства!»

«Взбунтовавшиеся» батраки показывают себя настоящими штирнеровскими «творениями».

«Вам это не нравится? Вам кажется, что за Нашу работу вполне достаточно получаемой нами платы, а Ваша требует вознаграждения во много тысяч? Но если бы Вы не оценивали так высоко свою работу и лучше оплачивали бы Нашу, то Мы сделали бы в случае надобности ещё нечто поважнее, чем делаете Вы за много тысяч талеров, а если бы Вы получали такую плату, как Мы, то Вы вскоре стали бы более усердными, чтобы зарабатывать больше. Но если Вы сделаете что-нибудь, что покажется Нам в десять и в сто раз более ценным, чем Наша собственная работа, — ах» (ах, ты, смиренный и верный раб!) «тогда Вы и получите за это в сто раз больше; Мы же, со своей стороны, тоже полагаем сделать для Вас вещи, за которые Вы заплатите больше обычной подённой платы».

Сперва бунтовщики жалуются, что их труд оплачивается слишком низко. Под конец же они дают обещание, что лишь за более высокую подённую плату они будут выполнять работу, за которую «надо платить больше обычной подённой платы». Далее, они воображают, что сделают необыкновенные вещи, если только будут больше получать, хотя в то же время они от капиталиста ждут необыкновенных дел только в том случае, если его «плата» будет снижена до уровня их заработка. Наконец, проделав экономический фокус и превратив прибыль — эту необходимую форму капитала, без которой они погибли бы вместе с капиталистом, — в заработную плату, они совершают чудо и платят «в сто раз больше», «чем им даёт их собственная работа», т. е. в сто раз больше, чем они зарабатывают. «Таков смысл» вышеприведённой фразы, если Штирнер действительно «думает то, что говорит». Но если это с его стороны только стилистический промах, если бунтовщики собираются у него все вместе предложить капиталисту в сто раз больше, чем зарабатывает каждый из них, то он предлагает капиталистам лишь то, что каждый из них уже и так имеет в наше время. Ведь ясно, что труд капиталиста, в соединении с его капиталом, даёт ему в десять, resp. в сто раз больше, чем даёт отдельному простому рабочему его труд. И в этом случае, как всегда, Санчо всё оставляет по-старому.

«Мы уж как-нибудь столкуемся друг с другом, если только сойдёмся на том, что впредь никто не должен дарить что-нибудь другому. Тогда Мы, пожалуй, дойдём и до того, что будем платить приличную цену даже калекам, старикам и больным, чтобы не дать им погибнуть от голода и нужды, ибо если Мы хотим, чтобы они жили, Мы должны заплатить за исполнение этого Нашего желания. Я говорю заплатить, — значит, имею в виду не жалкую милостыню».

Эта сентиментальная вставка насчёт калек и т. д. должна показать, что бунтующие батраки Санчо «поднялись» уже до той высоты буржуазного сознания, на которой они не желают ничего дарить и получать в дар, считая, что достоинство и интересы двух вступающих в отношение сторон обеспечены, как только это отношение приняло форму купли-продажи.

За этим громовым воззванием народа, поднявшего бунт в воображении Санчо, следует практическое наставление в форме диалога между помещиком и его батраками, причём на этот раз хозяин ведёт себя как Шелига, а батраки — как Штирнер. В этом практическом наставлении a priori{294} конструируются на берлинский лад английские забастовки и французские коалиции рабочих.

Вожак батраков: «Что у Тебя есть?»

Помещик: «У Меня — имение в 1000 моргенов».

Вожак: «А Я Твой батрак и отныне буду обрабатывать Твою землю только за талер в день». Помещик: «В таком случае Я найму другого».

Вожак: «Ты не найдёшь никого, ибо Мы, батраки, не будем работать впредь на иных условиях, и если найдётся кто-нибудь, кто согласится брать меньше, то пусть он остерегается Нас. Вот и служанка требует теперь столько же, и Ты не найдёшь ни одной за более низкую плату».

Помещик: «Ну, в таком случае Я разорюсь!»

Батраки хором: «Не торопись! Столько, сколько Мы имеем, Ты уж наверно будешь иметь. А если нет, мы сделаем такую уступку, чтобы Ты мог жить, как Мы. — Никакого равенства!» Помещик: «Но Я привык жить лучше!»

Батраки: «Мы ничего не имеем против этого, но это не Наше дело; если Ты можешь сберечь больше, пожалуйста. Неужели Мы должны наниматься за пониженную оплату, чтобы Ты мог жить в своё удовольствие?» Помещик: «Но ведь Вам, необразованным людям, не нужно так много!»

Батраки: «Так вот Мы и будем брать несколько больше, чтобы иметь возможность получить образование, которое и Нам, чего доброго, может пригодиться».

Помещик: «Но если Вы разорите богачей, кто же будет оказывать поддержку искусствам и наукам?»

Батраки: «Ну, уж как-нибудь придётся позаботиться об этом всем вместе. Мы сложимся, это даст кругленькую сумму. Вы, богачи, всё равно покупаете теперь лишь самые пошлые книжки, плаксивые изображения мадонн или пару ловких ножек балерины».

Помещик: «О, злополучное равенство!»

Батраки: «Нет, дорогой, достопочтенный барин, никакого равенства! Мы желаем получить лишь то, чего Мы стоим, а если Вы стоите больше, то Вы и получите больше. Мы требуем лишь оценки по достоинству и надеемся показать себя достойными той цены, которую Вы будете платить».

В конце этого драматургического шедевра Санчо признаётся» что здесь, во всяком случае, «требуется единодушие батраков». Как достигается это единодушие, остаётся неизвестным. Мы узнаём только, что батраки не собираются изменить как-нибудь существующие отношения производства и общения, а хотят лишь вынудить помещика отдать им то количество денег, на которое его траты превышают траты батраков. Наш благонамеренный простак не интересуется тем, что этот излишек, будучи распределён на всю массу пролетариев, Даст каждому из них в отдельности сущий пустяк и нисколько не улучшит их положения. К какой ступени развития сельского хозяйства относятся эти героические батраки, мы узнаём тотчас же по окончании драмы, когда они превращаются в «домашних слуг». Они живут, следовательно, в условиях патриархата, когда разделение труда ещё очень слабо развито и когда весь их заговор «достигнет своей конечной цели» тем, что помещик отведёт их вожака в овин и отсчитает ему там столько-то ударов, — между тем как в более цивилизованных странах капиталист закончит дело таким образом, что закроет на некоторое время своё предприятие и предложит рабочим «прогуляться». Какой вообще практический смысл обнаруживает Санчо во всей конструкции своего художественного произведения, как строго он держится рамок правдоподобия, видно из его оригинальной идеи устроить стачку батраков, в особенности из его мысли о коалиции «служанок». И что за благодушие полагать, будто цена хлеба на мировом рынке будет зависеть от выставляемого этими восточно-померанскими батракам» требования более высокой заработной платы, а не от отношения между спросом и предложением! Прямо-таки потрясающий эффект производит поразительный экскурс, который делают батраки по поводу новейшей художественной литературы, последней художественной выставки и модной балерины; этот экскурс поражает даже после неожиданного вопроса помещика насчёт искусства и науки. Спорящие превращаются в друзей, лишь только они касаются этой литературной темы, и очутившийся в трудном положении помещик забывает даже на минуту о грозящем ему разорении, чтобы выказать свою devoument{295} по отношению к искусству и науке. В заключение бунтовщики уверяют его в своей порядочности и делают успокоительное заявление, что ими руководят не низменные интересы и не разрушительные тенденции, а чистейшие моральные мотивы. Они требуют только оценки по достоинству и клянутся своей честью и совестью, что окажутся достойными более высокой платы. Всё это имеет единственную цель — обеспечить каждому Своё, свой честный и заслуженный заработок, «честно заработанное наслаждение». И нельзя, конечно, требовать от этих порядочных людей знания того факта, что плата, о которой идёт речь, определяется состоянием рынка труда, а не нравственным возмущением нескольких литературно-образованных батраков.

Эти восточно-померанские бунтовщики так скромны, что, несмотря на своё «единодушие», открывающее перед ними совершенно иные возможности, предпочитают попрежнему оставаться слугами, причём «талер подённой платы» есть наивысший предел их желаний. Вполне естественно поэтому, что не они поучают находящегося в их власти помещика, а он — их.

«Твёрдый дух» и «крепкое самосознание домашнего слуги» обнаруживается также в «твёрдом» и «крепком» языке, которым говорят он и его товарищи. «Чего доброго, — ну, уж — как-нибудь — придётся позаботиться об этом всем вместе — кругленькая сумма — дорогой, достопочтенный барин — пожалуйста». Уже раньше в воззвании мы читали: «В случае надобности — ах — мы полагаем сделать — пожалуй — может статься, чего доброго и т. д.».

— Можно подумать, что и батраки тоже взобрались на славного коня Клавиленьо.{296}

Таким образом, весь крикливый «бунт» нашего Санчо сводится в последнем счёте к стачке, но к стачке в необыкновенном смысле, — к стачке на берлинский лад. В то время как действительные стачки образуют в цивилизованных странах всегда лишь подчинённую часть рабочего движения, ибо более общее объединение рабочих приводит к другим формам движения, Санчо пытается свою мелкобуржуазную карикатуру на стачку представить в качестве последней и высшей формы всемирно-исторической борьбы.

Волны бунта выбрасывают нас теперь на берег земли обетованной, где течёт молоко и мёд, где каждый благочестивый израильтянин сидит под своей смоковницей и где занялась заря тысячелетнего царства «соглашения».