Видение возможного будущего

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Видение возможного будущего

Благодаря заботе Ницше о человеческом бытии его мысли направлены в будущее с такой энергией, что при изложении можно лишь с большим трудом отделить его объяснения политически всеобщего и настоящего, от постоянных размышлений относительно предстоящего. В настоящем он постоянно видит грозящую опасность и зачатки грядущего. Поэтому видение Ницше не только многообразно, но в основных своих аспектах альтернативно: он видит и закат и подъём человека. Воля мыслителя к большой политике, которая в рамках созерцательного прогноза фактически стремится осуществить деятельный прогноз — предотвратить или повлечь за собой то или иное возможное будущее, предполагает видение как разрушения, так и нового творчества.

Пути демократии

Для Ницше будущее демократии отнюдь не является однозначным. От случая к случаю им опробуются возможности, из которых бросаются в глаза три, указывающие в совершенно разных направлениях.

Одна возможность ориентируется на упорядоченный, структурированный мир, защищённый знанием и рассудительностью, сведённый воедино в некоем «союзе народов». Ницше, хотя и предполагает увидеть в людях своего времени, «сознательно и добросовестно трудящихся на пользу демократического будущего», нечто тоскливое и однообразное, но всё же мыслит о том исключительном, что, быть может, производится ими: «возможно, что потомство … о демократическом труде целого ряда поколений будет думать так же, как мы о постройке каменных плотин и охранительных стен — как о деятельности, при которой платье и лицо неминуемо покрываются пылью … По-видимому, демократизация Европы есть звено в цепи тех чрезвычайных профилактических мероприятий … которыми мы ставим себя в отличие от средневековья. Только теперь наступает эпоха циклопических построек! Только теперь возводится окончательно прочный фундамент, на котором может безопасно покоиться всё будущее!» (СЕТ, 373). Что такое этот фундамент, он едва ли продумывается: это все духовные силы, труды, приобретение знаний, учреждения, побеждающие тьму и хаос. На этом фундаменте, как ему кажется, возможен даже некий эффективный миропорядок: «Практический результат этой … демократизации выразится прежде всего в европейском союзе народов. Каждый отдельный народ, сообразно своим географическим границам, займёт положение кантона … Исторические воспоминания о существовавших доселе народах будут играть весьма незначительную роль, так как благоговейное чувство к ним постепенно будет вырвано с корнем …». В этом новом мире всё решалось бы согласно рациональным принципам и оформлялось бы с участием действенного разума. Будущим дипломатам одновременно придётся быть «исследователями культуры, знатоками хозяйства страны и её сообщений», они будут «иметь за собой не армии, но резоны и выгоду». Народ, обретающий в этой демократии всевластие, совершенно далёк «от социализма как от учения об изменении способа приобретения собственности». Но он будет регулировать распределение собственности, например, обложит налогом «биржевое княжество» и создаст «среднее сословие, которое забудет о социализме как о перенесённой некогда болезни» (СЕТ, 383–384). Эта демократия, о которой Ницше говорит «как о чём-то грядущем» (теперешняя, подчёркивает он, отнюдь не такова), «старается создать и утвердить как можно больше независимости», поборов и уничтожив трёх своих сильных врагов — нищих, богатых и партии (СЕТ, 384).

Вторая, притом противоположная, возможность открывается Ницше, если завоевать государство суждено социализму. Ибо социализм жаждет «такой полноты государственной власти, какою обладал только самый крайний деспотизм, и он даже превосходит всё прошлое тем, что стремится к формальному уничтожению личности». Опасность этого пути Ницше усматривает в том, что на нём не может возникнуть ничего продолжительного. Ибо так как социализм «уже не может рассчитывать на старое религиозное благоговение перед государством … то ему остаётся надеяться лишь на краткое и случайное существование с помощью самого крайнего терроризма. Поэтому он втайне подготовляется к террористической власти» (ЧСЧ, 446).

О третьей возможности Ницше высказывается лишь смутно. Если посредством демократии не найден тот первый путь рационального порядка и союза народов, и наступила «смерть государства», то открываются «горизонты, которые … не во всех отношениях могут быть названы печальными»: хаос не наступит, но «ещё более целесообразное учреждение, чем государство, одержит победу над государством». Правда, Ницше не угодно работать над распространением этого представления, в котором ещё никто не в состоянии определить, какие семенные зёрна должны быть рассеяны в том будущем. «Будем надеяться, что государство теперь ещё устоит добрый промежуток времени и что разрушительные попытки слишком ревностных и поспешных полуневежд будут отвергнуты!» (ЧСЧ, 445–446).

Всемирно-политическое развитие государств-наций

Эти образы возможного демократического будущего относятся большей частью к внутриполитическим состояниям. Таковые, однако, в течение всего того времени, пока существует большинство государств, определяются главным образом внешнеполитическими отношениями последних. Тем, как государства развиваются внутри самих себя и по отношению друг к другу, в конце концов будет определяться характер человека. Ницшево видение будущего оказывается зловещим. Он ждёт, «что теперь последуют, должно быть, друг за другом два-три воинственных столетия, равных которым нет в истории, … что мы вступили в классическую эпоху войны, учёной и в то же время народной войны в величайшем масштабе» (ВН, 688); «будут войны, каких на земле ещё не бывало» (8, 117).

Смысл этих войн впервые в истории будет определяться тем, что речь здесь идёт о мировом господстве. Поэтому «эпоха национальных войн» связана со всем тем «промежуточным характером, который свойственен теперешним состояниям Европы» (8, 192); большие возможности грядущего обнаруживаются лишь при взгляде на целое: «Время мелкой политики прошло: уже грядущее столетие несёт с собою борьбу за господство над всем земным шаром, — понуждение к великой политике» (ПТСДЗ, 332). Политическая мысль способна нести свой подлинный смысл лишь с учётом этой цели. Важно «с хорошими перспективами вступить в борьбу за правление на земле» (13, 358); и сверх того — во всей духовной сфере, мысленно и письменно, «подготовить то пока ещё столь отдалённое положение вещей, когда добрым европейцам дастся в руки их великая миссия — руководство и наблюдение за культурой всего земного шара» (СЕТ, 310).

Ницше задаётся вопросом, что на этой траектории судьбы будут значить народы; он как бы проверяет их экзистенциальную физиономию. О некоторых он отзывается лишь мимоходом: «Американцы слишком быстро растратились, быть может, они только кажутся будущей мировой державой» (13, 355). «Никто уже не верит в то, что Англия сама достаточно сильна, чтобы продолжать играть свою старую роль хотя бы ещё пятьдесят лет … Сегодня пока ещё нужно быть солдатом, чтобы в качестве купца не потерять своего кредита» (13, 358). «В нынешней Франции … воля немощна более всего» (7, 155). Похоже, что в аспекте большой политике Ницше интересуется, собственно, только Россией и Германией.

В России Ницше полагает угадать признаки исключительной силы и некоего уникального будущего: «Признаки грядущего столетия: вступление русских в культуру. Грандиозная цель. Близость варварства. Пробуждение искусств, благородство юности и фантастическое безрассудство» (11, 375).

Что в политическом отношении станет с Германией? Думается, Ницше был в дурном настроении, когда сказал: «У самих немцев нет будущего» (8, 192), но он сказал также: «они люди позавчерашнего и послезавтрашнего дня, — у них ещё нет сегодняшнего дня» (ПТСДЗ, 360). Ницшева критика немцев, будучи преувеличенной, возникает из безграничной, часто разочарованной любви. Уже само то обстоятельство, что в немцах он больше не предполагает увидеть ничего, что для него представляет ценность, оказывается для него предзнаменованием будущего: «Немцы пока не представляют из себя ничего, но они становятся чем-то … мы, немцы, желаем чего-то от себя, чего от нас до сих пор ещё не требовали — мы желаем чего-то бо?льшего» (ВВ, 69).

В конструкциях мировой политики, создаваемых Ницше, главную роль играют две возможности: либо политический распад Европы как выражение общей тенденции к упадку, роковым образом преследующей Европу, с новыми комбинациями в мировом правительстве, либо политическое единство Европы и мировое правление, осуществляемое ею.

Последнее в идеях Ницше преобладает: «В чём я заинтересован, так это в единой Европе» (13, 357). Однако внешняя судьба Европы в мире определена в конце концов её внутренней судьбой, отсюда требование Ницше: «Заставить Европу сделать вывод, “волит” ли её воля к закату. Предотвращение осреднения. Лучше закат!» (16, 420). Быть может, Европа и есть этот клонящийся к закату мир; но столь же решительно Ницше усматривает в Европе единственный великий шанс человека вообще. С одной стороны, он видит будущего европейца «как самое умное рабское животное, очень работящее, в сущности очень нетребовательное, до крайности любопытное, многочисленное, изнеженное, слабовольное — космополитический хаос аффектов и интеллекта» (16, 288); опасность представляет «оглупление Европы и измельчание европейского человека» (13, 352). С другой стороны, сравнивая с расами, возникшими «вследствие влияния окружающей среды» и за счёт «прочно усвоенной роли», он видит возможных европейцев как некую «сверхрасу» (13, 323). Он жаждет «доброго европейца» и ждёт его исходя из «признаков, свидетельствующих о том, что Европа стремится к объединению». Уже у всех более глубоких и значительных людей этого столетия Ницше полагает увидеть подлинное общее стремление таинственной работы их души: «в виде опыта упредить европейца будущего» (ПТСДЗ, 375–376). Как всегда, Ницше и эти идеи опробует вплоть до их крайних следствий. Поэтому в подобном контексте «теперь, когда всё указывает на более крупные и общие интересы», национальное, как оно видится ему в его время, может означать для него, скорее, некую опасность: «Национальное, как оно понимается теперь, взятое как догма, прямо-таки требует ограниченности» (11, 137). Ницше усматривает величие Наполеона в том, что тот замыслил «Европу как политическое целое» (ВВ, 67), и полагает, что вправе констатировать: даже «экономическое объединение Европы грядёт с неизбежностью» (16, 193). Он не сомневается, будто видит, «что, в сущности, происходит—исчезновение сферы национального и создание европейского человека» (11, 134).

Однако всё это не составляет единственную возможность. Ввиду опасности того, что Европа окажется в «руках черни», Ницше то воображает, как спасти то, что останется: «заблаговременно спрятать то, что следует спасти! И наметить страны, куда, в силу их известной недоступности, может отступить культура — например, Мексика» (13, 360), то думает о возможной связи между Германией и Россией. Так как ему представляется, что «наибольшая и наисвежайшая сила воли накоплена у славян», он желает «объединиться с Россией: немецко-славянское господство на земле не принадлежит к числу самых невероятных возможностей» (13, 356). «Я усматриваю больше склонности к величию в чувствах русских нигилистов, чем английских утилитариев … нам нужны безусловные совместные действия с Россией … Никакого американского будущего!» (13, 353). Эта идея совместных действий вновь сходит на нет ввиду угрозы превосходства русского будущего. Перед этой угрозой, пожалуй, для Ницше в миг исчезает всё остальное: «Россия, весьма вероятно, станет господином Европы и Азии, она будет вести колонизацию и достигнет Китая и Индии. Европа как Греция под властью Рима» (13, 359); в качестве некоей возможности это продумано далеко вперёд; преимущество России подобно преимуществу церкви: «они умеют ждать» (13, 361).

Совершенно иначе Ницше мыслит, когда вновь активизируется его европейское сознание. Тогда в России с её огромными запасами силы воли он видит не только опасность, но и возможность пробуждения Европы путём самообороны. В этом случае ему по сердцу даже «такое усиление грозности России, которое заставило бы Европу решиться стать в равной степени грозной, т. е. … приобрести единую волю, долгую, страшную собственную волю, которая могла бы назначить себе цели на тысячелетия вперёд» (ПТСДЗ, 332).

Если во всех этих представлениях определяющей является тенденция ко всё большим единым образованиям — Европе, мировому правительству, то Ницше, с другой стороны, способен продумать и прямую противоположность этому, воображая себе, насколько формирование единых государственных образований испытывает давление извне — со стороны борющихся сил: «Раздробление на атомизированные государственные структуры является отдалённейшей, ещё призрачной перспективой европейской политики», а именно той, когда малые государства будут поглощены большими, большие — гигантскими, и, наконец, «гигантское государство лопнет, так как ему в конце концов не хватит пояса, который охватил бы его чрево. Вражда соседей» (11, 139).

Во всём этом видении будущего всё же вновь и вновь возникает некая точка, некий последний пункт, о который оно разбивается. Ничто не указывает на будущую стабильность мира. Наоборот, Ницше продумывает все угрозы, выявляющие нестабильность его собственного, современного мира. Он разрушает ту мнимую надёжность, при которой мир благодаря постановке целей в целом как будто в порядке. Выясняется, что нет уверенности в том, куда всё устремлено, не существует какого-то верного, однозначного образа действий. Это видение грядущего мира, лишённого почвы. Ницше не позволил бы связать себя какой-то одной из этих будущих возможностей.

Минуя все внутриполитические состояния и внешнеполитические комбинации Ницше в конце концов бросает взгляд на то, что может вообще получиться из человека.

Сущностные духовные изменения человека

В своём видении будущего Ницше порой касается самой сущности человека.

Так, техника создаёт ещё неизвестные доселе условия жизни, при которых человек может прийти к иному сознанию бытия и самого себя: «Благодаря покорению природы человечество в новом столетии, вероятно, приобрело уже намного больше сил, чем оно может израсходовать … Одно только воздухоплавание подрывает все наши культурные представления … Грядёт эпоха архитектуры, когда вновь будут строить для вечности, подобно римлянам» (11, 376). «В будущем будут существовать, во-первых, бесчисленные заведения, в которые время от времени будут отправляться, чтобы подлечить свою душу; во-вторых, бесчисленные средства против скуки — в любое время можно будет услышать чтеца и тому подобное; в-третьих, празднества, в которых множество отдельных изобретений будут соединены в общих целях этих празднеств» (11, 377).

При таких основывающихся на развитии техники изменениях, прежде всего в связи со всё более расширяющимися и усиливающимися возможностями науки, существует опасность, что культура погибнет от своих средств (ЧСЧ, 459; КГМ, 429). «Жизнь ощущается как всё более трудная, и, пожалуй, можно спросить, достанет ли изобретательности человека и для наибольших трудностей» (11, 139). Особенно невыносимым может стать знание: «Если … наука сама по себе приносит всё меньше и отнимает всё больше радости, внушая сомнения в утешительной метафизике, религии и искусстве», то жизни грозит опасность усомниться в самой себе; в этом случае ей нужны две противоположные силы: «иллюзиями, односторонностями, страстями нужно нагревать, а с помощью познающей науки — предупреждать дурные и опасные последствия чрезмерного нагрева». Если этого двойного требования окажется недостаточно, то можно предсказать: «интерес к истине … будет падать: иллюзия, заблуждение, фантастика шаг за шагом завоюют свою прежнюю почву … ближайшим последствием этого явится крушение наук, обратное погружение в варварство; опять человечество должно будет сызнова начать ткать свою ткань … Но кто поручится, что оно всегда будет находить силы для этого?» (ЧСЧ, 373–374).

Когда Ницше, далее, видит, что всё находится в состоянии опасных преобразований, когда он думает о возможной грядущей социальной революции, его отнюдь не поддерживает вера в то, что в ней найдёт своё воплощение энтузиазм, испытываемый в ожидании прихода высшего человека; результат такой революции «будет менее значительным, чем думают: человечество может гораздо меньше того, чего оно хочет. Когда сильное впечатление и упоённость грозой проходят, выясняется, что для того, чтобы больше смочь, нужно было больше сил, больше навыков» (11, 369). Что получится для внутреннего постоянства человека после смерти Бога, после краха всего унаследованного нами от предков содержания вследствие разочарования от попыток обновления и вследствие немыслимых катастроф — о том можно смутно догадываться: может быть, в грядущем столетии «религиозных сил будет всё ещё достаточно для существования атеистической религии ? la Будда … и наука ничего не будет иметь против нового идеала. Но всеобщей человеческой любви не будет! Должен проявить себя новый человек. — Я сам далёк от этого и отнюдь этого не желал бы! Но это вероятно» (11, 376).

Когда Ницше бросает взгляд в самое отдалённое будущее, он подхватывает эволюционно-теоретическую идею о происхождении человека и представляет себе крайнюю возможность: человек, который возник из обезьяны, «снова станет обезьяной, причём не будет никого, кто был бы как-нибудь заинтересован в таком причудливом исходе этой комедии» (ЧСЧ, 371; перевод данного фрагмента исправлен — пер.).

Озабоченность Ницше этими роковыми возможностями и его надежда на высоких людей выражена в «Заратустре», в величественной символике двух противоположных образов — презренного «последнего человека» и «сверхчеловека», на которого падает вся надежда (ТГЗ, 8–12).

Новые господа

Ницше не только созерцает ожидающее нестабильный мир будущее, он продумывает возможность нового руководства. Если там он видит, что мир как бы соскальзывает неизвестно куда, то здесь он задаётся вопросом о новом объединении и перестраивании мира, который, лишённый руководства, дрейфует. Сам этот мир в своём порождаемом демократией состоянии имеет теперь для Ницше тот смысл, что превращается в средство для осуществления нового господства. Хотя в своих оценках Ницше никогда не приемлет демократии, как она встречалась ему в действительности, но, воспринимая её как судьбу Запада и как исходную точку исключительно обнадёживающих возможностей, он всё же с ней смиряется. О Заратустре он говорит, что ненависть того «к демократической нивелирующей системе» находится «лишь на переднем плане», и что он, скорее, «рад, что она ограничивается этим. Теперь она может решать свою задачу» (12, 417). Это значит: демократия, согласно Ницше, создаёт предпосылки некоего будущего господства, ещё небывалого, охватывающего землю в целом. «Демократизация Европы» находит своё оправдание в том, чему она создаёт возможности, представляя собой «вместе с тем невольное мероприятие к распложению тиранов» (ПТСДЗ, 362). Ибо из-за выхолащивания религиозной веры и, вследствие этого, из-за краха всех до сих пор значимых ценностей, из-за неуверенной жизни почти у всех людей всех слоёв, из-за превращения человека в «песок» ненадёжность становится в конце концов «столь велика, что перед каждой силой воли, которая приказывает, люди падают в прах» (16, 194). Те же самые условия, при которых в общем происходит приведение людей к уровню посредственности, возникновение «трудолюбивого … стадного животного “человек”, создают возможность и для появления “исключительных людей, обладающих опаснейшими и обаятельнейшими качествами”. Сильный человек должен будет оказаться сильнее и богаче, чем он, может быть, был когда-либо до сих пор» (ПТСДЗ, 362).

В вопросе о сущности этих новых господ обобщаются мысли Ницше о политическом будущем. В ожидании грядущих господ, пользующихся демократией, но упраздняющих её как таковую, основная идея заключается в том, что их сущность принудительно определяется ситуацией.

Во-первых, ход вещей уже не может оставаться предоставленным самому себе. Взять же его в свои руки может лишь поистине выдающееся, мысленно объемлющее все человеческие возможности в целом человечество. «Необходим новый род философов и командующих».

Во-вторых, в безбожную эпоху эти господа должны быть такими людьми, которые, не веруя в Бога и не обращаясь к Нему с вопросами, имеют выдержку формулировать свои решения с той же степенью ответственности, которая раньше обеспечивалась верой в Бога. В особенности совершенно новым является их отношение к народу. В отличие от господства народа, которое в демократических условиях, в конечном счёте лишь нивелирующих и развращающих, существует как господство тех качеств, которые характерны для массы, это господство должно, скорее, вырастать из связи между субстанцией повинующихся и волей господ. Однако происходит это уже не путём активного понимания со стороны повинующихся, а за счёт того, что слабость обезбожившейся массы обращается с призывом к силе: господа земли «ныне призваны заменить Бога и внушить глубокое, безусловное доверие к себе со стороны подчинённых» (12, 418). Надежду Ницше составляет «отважная господствующая раса, располагающаяся надо всей чрезвычайно культурной стадной массой» (16, 336).

Поэтому судьба человечества — в грядущих господах. Ницше продумывает открывающиеся перед ними возможности и грозящие им опасности. То, чем они могут быть, зависит, с психологической точки зрения, от того, над какого рода массой они должны господствовать. Ибо господа — это не диктаторы, отдающие приказания исходя из какой-либо абстрактной истины или сверхчеловеческого величия; они должны быть мужами, завоёвывающими в безбожном мире безусловное доверие массы лишь тем, что они мужи народа. Эти господа должны в сущностном взаимодействии с теми людьми, над которыми они господствуют. Решающим является то, каким народом преодолевается возможность стать массой (см. аб. 1498сл. — Ницше о народе).

Что есть масса, с одной стороны определяется сущностью господ. Ницше наблюдает, как это отношение проявляется в его собственное время: «Сетуют на распущенность массы … масса проявляет себя распущенной в той мере, в какой проявляют себя распущенными образованные лица; идут во главе неё в качестве вождей и предпочитают жить, как им угодно; массу возвышают или портят соответственно тому, возвышают ли, или же портят себя самих» (11, 142).

С другой стороны, господа зависят от того, какого рода эта масса: «Организующая насильственная власть наибольшей степени значимости, например, Наполеон, должна иметь отношение к роду того, чему надлежит быть организованным» (14, 64ff.). Поэтому: «Кто до сих пор имел дело с человеком большого размаха, тот оценивал его по его основным качествам … Так поступал Наполеон. Он не интересовался христианскими добродетелями, воспринимая их как то, чего вообще не существует» (13, 329). «Но сам Наполеон был развращён теми средствами, которые он был вынужден применять, и утратил благородство характера. Утверждаясь среди иного рода людей, он мог применять иные средства; а в том, чтобы кесарю приходилось достигать такой испорченности, никакой необходимости не было» (16, 376ff.).

Перед лицом необходимости управлять человеческими массами так, чтобы мог вырасти человек более высокого ранга, и ввиду ужасной опасности, угрожающей в демократическом мире человеку как таковому, Ницше жаждет этих людей и выражает озабоченность: «Образ таких именно вождей чудится нашему взору … необходимость подобных вождей, страшная опасность, что они могут не явиться или не удаться и выродиться, — вот что, собственно, озабочивает и омрачает нас» (ПТСДЗ, 322).

Ницше представляет себе образ этих действительно новых господ, хотя и не может придать ему какой-то законченной формы. «Господа земного шара» будут «новой аристократией духа и тела, культивирующей себя, вбирающей в себя все новые элементы…» (14, 226). Он видит «их новую святость, их способность отказаться от счастья и удовольствия. Они дают низшим право на счастье, не себе» (12, 418). Они будут основываться на самом жёстком законодательстве в отношении самих себя, «в котором воле людей-философов, отправляющих насильственную власть, и воле тиранов-художников даётся срок на тысячелетия, — высший род людей, пользующихся демократической Европой как орудием, с целью заполучить в свои руки судьбы земли, чтобы в качестве художников придать форму самому “человеку”» (16, 341). Они будут иметь настрой, о котором написано в «Феаге» Платона: «Каждый из нас хотел бы, где только это возможно, быть господином всех людей, лучше всего — богом» (16, 340).

Эти новые господа, имея своей целью не только закрепление отношений господства, но и повышение в индивиде его возможного человеческого уровня, отныне осознанно возьмутся за преобразование человека, которое до сих пор, в демократическую эпоху, происходило лишь в направлении уравнивания. Такое долгосрочное культивирование должно подготовить то, что только и делает возможным «продолжительное существование сословий» (СЕТ, 381): удовлетворённость человека в целом, а именно такая, чтобы в неизбежном «рабстве» человек находил возможности роста. Предпосылкой этому является требование не мерить каждую из разновидностей человека по единой, якобы общечеловеческой мерке. Характер каждого из способов вот-бытия, необходимых в рамках целого, должен предполагать способность к самоприятию, и те, кто господствует, должны ему в этом помогать. Так как «для посредственности быть посредственностью есть счастье … было бы совершенно недостойно более глубокого духа в посредственности самой по себе видеть нечто отрицательное». «Мастерство в одном, специальность» как «естественный инстинкт» должны быть поощряемы как настроенность на своеобразное приятие жизни. Но все те, кто «хоронит инстинкт, удовольствие, чувство удовлетворённости рабочего с его малым бытием», должны быть отброшены (А, 686).

Основной проблемой в этом человеческом преобразовании являются отношения рабочих и работодателей в связи с характерными особенностями тех и других. Демократический мир, согласно Ницше, упустил здесь все шансы: следует не эксплуатировать удобные возможности для получения прибыли, но принимать в расчёт «благосостояние рабочего, его телесное и душевное удовлетворение». Было ошибкой только использовать труд, не думая о рабочем как о целостном человеке. Имевшая место до сих пор «эксплуатация рабочего была глупостью, хищничеством за счёт будущего, угрозой обществу» (СЕТ, 381). Ницше предвидит новую форму трудовых отношений, прообразом которых являются отношения военных: «Солдаты и командиры находятся всё ещё в гораздо лучших отношениях друг к другу, чем рабочие и работодатели … Странно, что под гнётом могущественных, внушающих страх, даже ужасных личностей — тиранов и полководцев — порабощение ощущается далеко не столь мучительно, как под гнётом неизвестных и неинтересных личностей, каковыми являются все эти индустриальные магнаты … Фабрикантам и крупным торговым предпринимателям, по-видимому, слишком не хватало до сих пор всех тех форм и отличий высшей расы … обладай они благородством потомственного дворянства … может статься, и вовсе не существовало бы социализма масс. Ибо эти последние, по сути, готовы ко всякого рода рабству, предположив, что стоящий над ними повелитель постоянно удостоверяет себя как повелителя, как рождённого повелевать, — и делает это благородством своей формы!» (ВН, 541). Усматривая в современном рабстве варварство, поскольку истинных господ, для которых осуществлялся бы труд, не существует (16, 196), Ницше в «будущем рабочего» при подлинных господах видит «рабство», которое хотя и не меньше, но в сущности иное: тогда рабочие должны будут «учиться чувствовать по-солдатски. Гонорар, жалованье, но не заработная плата! Никакого соотношения между выплатой и произведённой работой! Но поставить индивида сообразно его качествам в такие условия, чтобы он мог достичь высшего в своей сфере». В этом случае благосостояние и повседневные жизненные радости должны быть делом тех, кто служит — поэтому необходимо, чтобы рабочие и буржуа поменялись ролями, которые они играют теперь: «Рабочие когда-нибудь должны будут жить так, как ныне живут буржуа; но над ними, выделяясь отсутствием потребностей, будет стоять более высокая каста, она будет беднее и проще, но власть будет принадлежать ей» (16, 197). Только истинно высокий человеческий ранг, натура господина и повелителя, смягчает контрасты неизбежного рабства, удовлетворяет тех, кто служит, давая им то, что полагается, и обеспечивая для них возможность действительного почитания тех, кто ими командует.