Ход развития
Ход развития
Творчество Ницше составляет единое целое, но в то же время каждое его сочинение занимает своё характерное место в процессе развития, длящемся более двух десятилетий. На этом пути происходят невероятные превращения, и поэтому тем более удивительно, что корни нового лежат, похоже, уже в самых ранних начинаниях. Знание хода развития даёт больше возможностей понять это творчество, поскольку взгляд переводится с момента времени, когда высказывается та или иная мысль, на развитие в целом.
Развитие творчества
Сводный обзор сочинений Ницше позволяет дать предварительную характеристику фаз, через которые проходит его мысль (см. также Таблицу произведений).
Группа юношеских сочинений важна не сама по себе, но лишь потому, что в ней ретроспективно обнаруживаются зачатки немалой части позднейших идей и импульсов, если о них знать. Филологические сочинения (Philologiсa — 3 тома) дают впечатляющую картину научной работы Ницше. В них постоянно высказываются многочисленные мнения, которые уже суть его философствование. Собственно же творчество можно разделить на следующие группы:
1. Ранние сочинения: «Рождение трагедии» и «Несвоевременные размышления» (1871–1876). Из наследия сюда можно добавить фрагменты книги о греках, лекции «О будущности наших образовательных учреждений» и записи к ещё одному планировавшемуся «Несвоевременному» — «Мы филологи». Основная форма этих сочинений — связно написанный трактат. Они ещё являются выражением веры в гений и в немецкую культуру, которая непосредственно воссоздавалась из тогдашней разрухи и находилась на подъёме.
2. Произведения 1876–1882 гг.: «Человеческое, слишком человеческое», «Смешанные мнения и изречения», «Странник и его тень» (два последних объединены под заголовком «Человеческое, слишком человеческое, т. 2»), «Утренняя заря», «Весёлая наука» (книги I–IV) — по своей основной форме суть афоризмы. В этих сжатых рассуждениях выражается некое многомерное богатство идей, которые высказываются по большей части нетенденциозно. Здесь даётся холодное как лёд, оторванное от всего, лишённое иллюзий критические рассмотрение — то, что начиная с «Утренней зари», претерпевая медленное становление, развернулось в конечном счёте в:
3. Окончательную философию Ницше:
а) «Так говорил Заратустра» (1883–1885), где основной формой являются речи Заратустры (в рамках ситуаций и поступков этого вымышленного персонажа) к народу, к своим товарищам, к «высшим людям», к своим зверям, к себе самому. Оцениваемое самим Ницше как основополагающее, это произведение нельзя подвести ни под один из традиционных типов: его можно воспринимать и как поэзию, и как пророчество, и как философию, и всё-таки ни в одной из этих форм оно не может быть адекватно понято.
b) Наследие XI–XVI томов (1876–1888) содержит поток мышления, представленного после 1876 г. исключительно в виде коротких фрагментов. В XIII–XVI томах движение мысли определяется позднейшими основными идеями (воля к власти, переоценка, декаданс, вечное возвращение, сверхчеловек и т. д.), но почти незаметно выходит за их пределы. Основная форма этих фрагментов — спокойная запись идей в чеканной, сжатой форме, стремящаяся к максимальной точности без заранее определённой литературной цели. Обилие идей переполняет эту отнюдь не бедную, неизменно проницательную, чётко схватывающую и обобщающую мысль. Наглядность и меткость формулировок вместо всесторонней продуманности.
с) В 1886–1887 гг. Ницше пишет и публикует «По ту сторону добра и зла» и связанную с этим сочинением V книгу «Весёлой науки» — это возврат к жанру книги афоризмов, но с более выраженной тенденцией к связности изложения и с агрессивным пафосом. «К генеалогии морали» представляет собой ряд трактатов, в которых осуществляются соответствующие исследования; предисловия, которые Ницше пишет к более ранним произведениям, являются выражением его великолепного самопонимания, достигнутого ретроспективным образом.
d) В 1888 г. возникает последняя внутренне взаимосвязанная группа сочинений, характеризующих заключительную стадию самопонимания: «Казус Вагнер», «Сумерки идолов», «Антихрист», «Ecce homo», «Ницше contra Вагнер» — до крайности эксцентричные, необыкновенно агрессивные, острые по неотразимости эффекта сочинения, написанные в каком-то напряжённо-бешеном темпе.
Ход развития мысли Ницше чаще всего подразделяется на три периода, определяемых, во-первых, как этап веры в культуру и в гения и поклонения им (до 1876 г.), во-вторых, как этап позитивистского доверия к науке и критического анализа (до 1881 г.), в-третьих, как этап новой философии (вплоть до конца 1888 г.). Юношеская вера в дружбу, в личные отношения учителя и ученика, в жизнь в будущем народа сменяется радикальным процессом отторжения, который через стадию «пустыни», когда все вещи видятся лишь созерцательно, «застывшими», ведёт к новой вере, выражаемой теперь визионерски, символически, фактически безо всякой связи с человеком и народом, в страстном напряжении полного одиночества. Такое деление, особенно в отношении третьего периода, можно продолжить. Характеристика средней эпохи просто как позитивистской и научной неверна, но само трёхчастное деление соответствует кардинальным изменениям и фактически восходит к тому, как Ницше воспринимал себя сам.
Как сам Ницше воспринимает свой путь
Как между первым и вторым, так и между вторым и третьим из названных периодов эти два радикальных шага по преобразованию своего мышления, которые нашли отражение и в постановке задач и в стиле, Ницше осознавал в момент их осуществления. Размышляя постфактум, он никогда не отрицал этого преобразования, но подчёркивал и объяснял его. Такое самопонимание Ницше неотступно навязывало себя всем его читателям. По времени первое радикальное преобразование произошло приблизительно в 1876–78 гг., второе — в 1880–82 гг.
Свой путь в целом Ницше задним числом понял, пребывая в третьей фазе. Три этих фазы представляются ему не различными сменяющими друг друга, которые могли бы быть и другими, но необходимостью, диалектика которой сделала неизбежными именно эти три фазы. Это «путь к мудрости» (13, 39), как толкует Ницше три этих периода.
«Первый ход: Чтить (и слушаться, и учиться) лучше кого бы то ни было. Собрать в себе всё, что заслуживает уважения, и заставить его его внутри себя бороться. Переносить всё трудное … мужество, время общности. (Преодоление дурных, ничтожных наклонностей. Самое большое сердце — завоёвывать только любовью)».
Это было время, когда увлечённость Ницше Вагнером и Шопенгауэром воодушевляла и его друзей; когда Ницше не только соблюдал дисциплину филологических штудий и доверчиво чтил своего учителя Ричля, но и заставлял внутри себя бороться то, что заслуживало его уважение (Вагнера и Шопенгауэра с филологами, философию с наукой); когда он жил, не только поддерживая личные дружеские контакты, но и подчиняясь нормам студенческой корпорации, а затем основанного им филологического кружка; когда он строго воспитывал себя и навсегда отбрасывал всякое ничтожное чувство, если таковое как-либо возникало; когда он, куда бы ни шёл, выходил к людям, готовый к самоотдаче, исполненный убеждения в том, что тот, кого он встретил, достоин любви. Ницше описывает позицию, характерную для его юности.
«Второй ход: Разбить почитающее сердце, когда бываешь привязан крепче всего. Свободный дух. Независимость. Время пустыни. Критика всего уважаемого (идеализация неуважаемого). Попытка давать оценки, противоположные принятым (… даже такие натуры, как Дюринг, Вагнер, Шопенгауэр ещё не стоят на этой ступени!)».
К ужасу друзей Ницше с 1876 г. начинает придерживаться этой новой позиции, которая кажется полной противоположностью всему предыдущему. Это время его «освобождений» и «преодолений». Наибольшую трудность — разбить пленившее его любовное уважение к Р. Вагнеру, к которому он был привязан крепче всего, — Ницше едва ли преодолел до конца своей жизни. По мере разрушения всего того, что он чтил, существование должно было стать для него пустыней, в которой оставалось только одно, а именно то, что безжалостно вынудило его вступить на этот путь, — неограниченная, не зависящая ни от каких условий. правдивость. По её требованию он возложил на себя бремя новой дисциплины, которая заставила его вывернуть наизнанку все дававшиеся им до сих пор оценки, в виде опыта позитивно принять (идеализировать) то, чем до сих пор он пренебрегал (антихудожественное, натуралистическое, естественнонаучное, скептиков). Этот опыт безграничной правдивости он ставит на людях, которых до сих пор высоко ценил, — на Вагнере и Шопенгауэре, а также на Дюринге, который лишь на первый взгляд близок Ницше благодаря своей критике современных ценностей, — ибо все они ещё безнадёжно пребывают как в чём-то само собой разумеющемся в нерефлексируемой вере, в почитании, в мнимой истине.
«Третий ход: Великое решение, годен ли я к позитивной точке зрения, к утверждению. Нет больше Бога, нет больше человека надо мной! Инстинкт созидающего, который знает, где приложит руку. Великая ответственность и невинность … (Только для немногих: большинство сгинет уже на втором пути. Платону, Спинозе удалось ли?[12])».
Опыт такого выворачивания наизнанку и негативности не обязательно должен был означать конец. Всё здесь зависит от того, способен ли творческий первоисток жизни, которая берёт руководство на себя и решается на подобную крайность, к созиданию такого Да, к подлинной, испытанной при помощи всякого рода рефлексии позитивности. Последняя исходит уже не от кого-то другого, ни от Бога, ни от уважаемого человека, не от кого-то «надо мной», но исключительно от собственного творчества. Теперь должна быть достигнута крайность, но уже не в негативном, а в позитивном смысле: «Дать себе право действовать. По ту сторону добра и зла. Он … не чувствует себя униженным судьбой: он есть судьба. У него в руках жребий человечества» (13, 40).
Этому самопониманию, в многочисленных вариациях высказывавшемуся Ницше постфактум, чётко соответствует самопонимание, выраженное уже во время двух великих преобразований 1876 и 1880 гг.
(1) После 1876 г. Ницше объясняет, что он отказался от метафизически-художественных воззрений, которые царили в его ранних сочинениях (11, 399); он отвергает своё «суеверие относительно гения» (11, 403). «Только теперь я смог обрести простой взгляд на действительную человеческую жизнь» (11, 123). И в одном из писем: «То метафизическое затуманивание всего истинного и простого, борьба с помощью разума против разума … вот от чего я в конце концов заболел и стал болеть всё серьёзнее … Теперь я отряхиваю то, что ко мне не относится: людей — друзей и врагов, привычки, удобства, книги» (Матильде Майер, 15.7.78).
Основная позиция состоит в том, что Ницше полагает, будто только теперь он по-настоящему пришёл к самому себе. Если раньше он говорил о философии и философах, то сейчас он начинает философствовать по-своему. «Теперь я отваживаюсь следовать самой мудрости и быть философом; а раньше я чтил философов» (Фуксу, 6.78). Он видит себя на сто шагов ближе к грекам: «теперь я сам, до мельчайших подробностей, живу, стремясь к мудрости, в то время как раньше я только чтил и обожал мудрецов» (Матильде Майер, 15.7.78).
(2) Второй шаг (1880 г. и следующие), призванный вывести из «пустыни» негативности к созиданию новой позитивности, по определению должен быть масштабнее, и поначалу невозможно установить, какого рода новое заявляет в нём о себе. Способ, каким Ницше в то время осознаёт этот шаг и вскоре приходит к однозначному пониманию самого себя, формируется в 1880–83 гг. Можно проследить этот процесс во времени от первых, едва заметных зачатков нового до его чёткого проявления.
Разумеется, самосознание, а значит и осознание собственной миссии, было у Ницше всегда. Уже о «Рождении трагедии» он писал Герсдорфу (4.2.72): «Я рассчитываю на тихое, неторопливое поступательное движение сквозь века, как я тебе с величайшим убеждением о том говорил. Ведь некоторые вечные вещи высказаны здесь впервые, и их звучание непременно будет продолжаться»; однако в этих словах — если принять во внимание самосознание более позднего времени — ещё присутствовала скромность, нечто подобное естественности и чувству меры, поскольку ведь он полагает, что в круг людей исторического масштаба его ввело единственное значительное достижение. Эта скромность стала ещё заметнее начиная со времени «Человеческого, слишком человеческого»: в этот период он полагает: «у меня не было такого представления о себе, будто я имею право на собственные всеобщие идеи или хотя бы на изложение чужих. Ещё и теперь меня, бывает, охватывает чувство, будто бы я самый ничтожный новичок: моя обособленность, моя болезненность слегка приучили меня к “бесстыдству” моего писательства» (Гасту, 5.10.79). Но с середины 1880 г. изменения, начавшись исподволь, вскоре оказываются огромными. Даёт о себе знать ещё смутно осознаваемая миссия, осуществление которой станет не ещё одним творением духа, а, согласно его позднейшему самопониманию, расколет мировую историю на две части: «Сейчас мне кажется, будто я за это время нашёл путь, ведущий к выходу; однако в него сотни раз уверуют и столько же раз его отвергнут» (Гасту, 18.7.80). Вслед за этим первые фразы, написанные в Мариенбаде и отмеченные некоей новой интонацией уверенности в том, будто первоисток рядом: «Наверняка здесь со времён Гёте ещё не думали так много, и даже Гёте, надо полагать, не размышлял над столь принципиальными вещами» (Гасту, 20.8.80). Когда говорится: «я очень часто не знаю, как я могу в одно и то же время терпеть свою слабость (духа, здоровья и прочих вещей) и свою силу (в видении перспектив и задач)» (Овербеку, 31.10.80), то под этой силой подразумевается одолевающее, почти ошеломляющее его новое: «вопреки всеобъемлющим, весьма честолюбивым стремлениям, владеющим мною» я был бы вынужден «в отсутствие значительного противовеса стать шутом» (он имеет в виду: в отсутствие болезни, которая вновь и вновь поражает его, напоминая о конечности человека) … «едва беда, мучившая меня в течение двух дней, отступает, моё шутовство уже опять волочится за совершенно невероятными вещами … Я живу так, будто столетия суть ничто» (Овербеку, 11.80). Соответствующими являются и его оценки своей новой деятельности. Это уже не писательство. Об «Утренней заре» он пишет: «Ты думаешь, речь идёт о книге? Даже ты всё ещё принимаешь меня за писателя? Мой час настал» (сестре, 19.6.81), и Овербеку (9.81): «это относится к самым крепким духовным напиткам … это начало моих начал — то, что ещё лежит предо мной! … Я на высоте своей жизни, т. е. своих задач …» То, что позднее Ницше воспринял как третью фазу, теперь предстаёт как его судьба, полностью его взыскующая, судьба, быть каковой он определённо умеет.
Затем, в июле и августе, наступает то время, которое он вплоть до конца вспоминал как время зарождения своей самой глубокой идеи (вечного возвращения), важность которой уже в то время ясно видна из писем: «На моём горизонте возникали идеи, равных которым я ещё не видел, — пожалуй, мне придётся пожить ещё несколько лет» (Гасту, 14.8.81).
Таким образом, начиная с 1881 г. Ницше со всей содержательной определённостью знал, что принимается за нечто абсолютно новое. Впоследствии это знание выльется в страх и в понимание огромной серьёзности этого начинания. «Если ты читал Sanctus Januarius» (из «Весёлой науки»), — пишет он Овербеку (9.82), — «то, вероятно, заметил, что я перешёл некий рубеж. Всё предстаёт предо мной по-новому, и состояние, когда я могу видеть даже страшный лик моей дальнейшей жизненной задачи, продлится недолго». Впервые это новое возникает в «Заратустре», после того как уже в «Утренней заре» можно было видеть его первые приметы, а в «Весёлой науке» — явные зачатки. Ввиду этого нового — бывшего ещё до Заратустры — Ницше уже в момент завершения «Весёлой науки» относит её к прошедшему второму периоду: ею «закончен труд шести лет (1876–1882), всё моё “свободомыслие”» (Лу, 1882). С первой же книги «Заратустры»Ницше сразу начинает осознавать радикальный перелом в работе.
«Между тем я написал свою лучшую книгу и сделал тот решительный шаг, на который в прежние годы мне не хватало мужества» (Овербеку, 3.2.83). «Время молчания прошло: пусть мой Заратустра … покажет тебе, насколько высоко воспарила моя воля … за всеми этими простыми и необычными словами стоит моя глубочайшая серьёзность и вся моя философия. Это начало, дающее мне возможность познания, — не более!» (Герсдорфу, 28.6.83). «Речь идёт о некоем необычайном синтезе, относительно которого я полагаю, что такого ещё ни в одной человеческой голове и душе не бывало» (Овербеку, 11.11.83). «Я открыл для себя новую страну, о которой ещё никто ничего не знал; теперь, правда, мне всё ещё приходится шаг за шагом её для себя завоёвывать» (Овербеку, 8.12.83).
Оба раза, начиная с 1876 г. и затем после 1880 г., перемены в Ницше представляют собой не только мысленный процесс, в котором возникает какое-то новое понимание, но и экзистенциальное событие, которое Ницше впоследствии истолковывает, соответствующим образом конструируя свою диалектическую схему. Чтобы обозначить глубину этого события, он оба раза выбирает одно и то же слово: у него произошло изменение «вкуса». «Вкус» для Ницше — понятие, применимое ко всякой идее, всякому прозрению, всякой оценке сущностно предшествовавшего: «у меня есть вкус, но нет никаких оснований, никакой логики, никакого императива для этого вкуса» (Гасту, 19.11.86). Этот вкус, однако, выступает для него решающей, говорящей из глубин экзистенции инстанцией:
После 1876 г. он впервые замечает, что помимо всякого содержания у него изменился вкус; он видит «разницу стиля» и стремится к таковой: вместо «несколько высокопарного тона и неуверенного ритма» своих ранних сочинений он начинает стремиться «к наибольшей определённости связей и гибкости всех движений, к наибольшей осторожности и умеренности в употреблении всех патетических и иронических художественных средств» (11, 402). Его ранние сочинения становятся для него невыносимыми, ибо они говорят «языком фанатизма» (11, 407).
После 1880 г. появляются соответствующие высказывания относительно теперешнего нового вкуса. О «Рождении трагедии» и «Человеческом, слишком человеческом» он говорит: «Я больше не выношу всей этой ерунды. Надеюсь, с моим вкусом я ещё превзойду “писателя и мыслителя” Ницше» (Гасту, 31.10.86), и в последний год (1888), оглядываясь назад, он пишет о днях создания концепции возвращения: «Когда я отсчитываю от этого дня несколько месяцев назад, я нахожу, как предзнаменование, внезапную и глубоко решительную перемену моего вкуса …» (ЭХ, 744).
Особенности третьего периода
Указанная схема может дать повод предположить, будто сделав второй упомянутый шаг и открыв тем самым третий период (1880–1888), Ницше стал обладать всей истиной и выразил её в своих произведениях. Однако для самого этого периода характерны постоянные изменения. В его рамках Ницше предъявляет к себе самые высокие требования и отваживается на самое исключительное. Интересно, какую форму в это время принимает его миссия и как Ницше работает над её по-прежнему грядущим осуществлением. Это совсем не успокоение на достигнутом, а нечто противоположное: Ницше всё сильнее осознаёт, что всё ещё только предстоит сделать. Нам опять необходимо в хронологической последовательности извлечь из имеющихся свидетельств его осознанные планы и самооценку того, что сделано, и понять их.
Ещё дважды позиция Ницше ознаменует собой некое завершение и начало чего-то существенно нового: в 1884 и в 1887 гг.
(1). Когда ещё не был закончен «Заратустра», возник новый структурный план его собственной философии. Это творческий план, поскольку создаётся систематическая схема произведений, которые предстоит создать. Это рабочий план, поскольку оказываются необходимыми новые штудии:
Ницше хочет произвести «ревизию» своих «метафизических и теоретико-познавательных воззрений». «Сейчас я должен шаг за шагом пройти целый ряд дисциплин, ибо я решился употребить пять последующих лет на разработку своей философии, преддверие которой благодаря моему Заратустре уже мною построено» (Овербеку, 7.4.84). В соответствии с этим намерением два месяца спустя Ницше пишет: «Теперь, после того как я соорудил преддверие моей философии, я должен снова приложить руку … пока и само здание не предстанет предо мной в готовом виде … в ближайшие месяцы я хочу набросать схему моей философии и план последующих шести лет» (сестре, 6.84). Спустя три месяца разработка схемы была успешно завершена: «С основной задачей этого лета я … справился — последующие шесть лет я отвожу на реализацию схемы, посредством которой я очертил контуры моей философии» (Гасту, 2.9.84).
Однако прежде всего речь идёт только о рабочем и творческом плане. На свет появляется нечто новое и неясное. Предполагается радикальное отстранение от всего созданного им до сих пор, даже от Заратустры: «Всё, что я до сих пор написал, образует передний план; … То, с чем я имею дело, это вещи опасного рода; что я тем временем в популярной манере то рекомендую немцам Шопенгауэра и Вагнера, то придумываю Заратустру, это для меня опыты, но прежде всего также укрытия, в которых я опять могу отсидеться некоторое время» (сестре, 20.5.85). Ницше, переполненный идеями, весь захваченный тем основным импульсом, который эти идеи объединяет, и сознанием неслыханной новизны, тем не менее вынужден сомневаться, можно ли вообще сказать нечто своё: «я диктовал почти каждый день по два-три часа, но мою “философию”, если я вправе называть так то, что мучит меня вплоть до самых дальних уголков моей души, уже невозможно передать, по крайней мере путём печатной публикации …» (Овербеку, 2.7.85).
Теперь, однако, Ницше не ограничивается разработкой «самого здания» своей философии и не дожидается истечения шести лет. Напротив, он в первую очередь пишет и публикует «По ту сторону добра и зла» и «К генеалогии морали» — те сочинения, которые передают его философствование, насколько он сам хочет представить его публике, наиболее полным, но бессистемным образом. Они не были конечной целью, но служили временной заменой главного труда: он причисляет эти сочинения к «подготовительным». На самом деле Ницше ни на миг не обманывался в их отношении; после того как он завершил работу над ними, осознание им своей миссии только обострилось. Относительно второго переломного момента (1887) существует много свидетельств того, что Ницше сознаёт, что он нечто завершает и начинает новое.
(2). В какой-то мере эти рабочие и творческие планы подобны тем, что были в 1884 г. Но кажется, будто теперь, в 1887 г., Ницше вновь переживает мощный кризис, при том что для нас изменяется не содержание, а вся великая философия третьего периода вообще. Соответствующие высказывания в хронологической последовательности:
Сначала всё звучит так, как в 1884 г.: «На мне грузом в сто центнеров лежит необходимость соорудить в ближайшие годы целостное здание идей» (Овербеку, 24.3.87). Но безусловно происходит нечто, что теперь означает новый перелом: «Я чувствую, что теперь в моей жизни начинается новая глава, и что ныне предо мной вся великая миссия!» (Гасту, 19.4.87). Перелом этот такого рода, что в отличие от 1884 г. разносторонним изучением нового дело не определяется: мне «нужны теперь в первую очередь полная изоляция и пребывание наедине с собой, нужны ещё более настоятельно, чем дополнительное обучение или осведомлённость по поводу 5000 тех или иных отдельных проблем» (Гасту, 15.9.87). Решение снова на долгий срок откладывается: «Отныне в течение ряда лет больше ничего не будет печататься: я должен абсолютно уйти в себя и выждать до тех пор, пока не смогу стрясти последний плод с моего древа» (Овербеку, 30.8.87). О «Генеалогии морали» он пишет: «Этим сочинением, впрочем, моя подготовительная деятельность закончена» (Овербеку, 17.9.87). В целом он отдаёт себе отчёт: «Мне кажется, что для меня завершилась в некотором роде эпоха» (Овербеку, 12.11.87). Сознание этого углубляется: «Я пребываю … в таком состоянии, когда с людьми и делами счёты сведены и всё “до сих пор” отложено ad acta[13]. Почти всё, что я сейчас делаю, это подвожу черту … отныне там, где мне нужно перейти к новой форме, мне прежде всего прочего требуется новое отчуждение …» (Фуксу, 14.12.87). Сознание завершения всего, что было до сих пор, становится окончательным: «В некотором важном смысле я именно сейчас живу как бы ровно в полдень: одна дверь закрывается, другая открывается … я, наконец, покончил с людьми и делами и подвёл под ними черту. Кому и чему суждено у меня остаться, теперь, когда я должен перейти к настоящему, главному делу моего существования … вот теперь вопрос вопросов …» (Герсдорфу, 20.12.87). «Моя задача сейчас — собраться настолько, насколько можно … чтобы плод моей жизни понемногу созревал и наливался сладостью» (сестре, 26.12.87).
Однако этим новым путём Ницше идёт не так, как он для себя решил. С ним происходит нечто другое. Вместо того чтобы на какое-то время воздержаться от публикаций, чтобы, размышляя, дать созреть своему плоду, он уже несколько месяцев спустя начинает ряд сочинений 1888 года. Эти агрессивные сочинения («Казус Вагнер», «Сумерки идолов», «Антихрист») и своё «Ecce homo» он выпускает в свет торопливо, в темпе, характерном для него в этот год. Уже не возводя здание философии в целом, напротив, с совершенно новым умыслом вмешаться немедленно, сделать сенсацию, довести кризис Европы непосредственно до апогея возвышает он свой надорванный от чрезмерного напряжения голос, а вскоре после этого болезнь мозга заставит его погрузиться в молчание.
Мы задаём вопрос, пришло ли творчество Ницше согласно его собственным свидетельствам, оценённое по его меркам, к своему завершению, достигло ли оно, с учётом всех обнаруженных в наследии записей, хотя бы объективной ясности предполагавшегося в нём содержания.
Первым указанием на то, что этого не произошло, является тот факт, что Ницше с 1884 и вплоть до конца 1888 гг. снова и снова, часто в одних и тех же выражениях, говорит, что, хотя во внутреннем видении целое на какие-то мгновения является ему в настоящем, однако как миссия и как то, что должно быть реализовано в творчестве, почти всё оно ещё в будущем. Что же такое вдруг случилось с его сознанием и волей в 1884 г., это в действительности навсегда осталось неясным. Он, пожалуй, видит то, к чему стремится: «Бывают … часы, когда эта миссия совершенно чётко предстаёт предо мной, когда вся эта грандиозная философия (и нечто бо?льшее, чем может означать любая философия) проступает перед моим взором …» (Овербеку, 20.8.84). Однако ещё в 1888 г. он пребывает в том же состоянии — видит перед собой целое, но не передаёт его в произведениях: «Всё отчётливее проступают в тумане контуры вне всякого сомнения грандиозной миссии, осуществить которую мне теперь предстоит» (Овербеку, 3.2.88). «Я почти каждый день на один-два часа развиваю энергию, необходимую мне, чтобы увидеть всю мою концепцию сверху донизу …» (Брандесу, 4.5.88). Он рад тому, что Петер Гаст, похоже, чувствует это целое, хотя в печати появляются лишь отдельные сочинения: «Вы видите, что целое существует. Нечто, что растёт, как мне кажется, одновременно вниз (! — внутрь) в землю и вверх в голубое небо» (Гасту, 12.4.87). Однако Ницше знает, что в наличии его ещё нет.
Когда в последние месяцы сознательной жизни Ницше начинает верить в успех и в «Ecce homo» с глубоким удовлетворением даёт обозрение всего своего творчества, речь уже не идёт о запланированном основном здании его философии. С этого желанного прежде пути он сошёл уже в сочинениях 1888 г. То, что ему теперь кажется необходимым сделать, сопровождается небывалым сознанием полного успеха (сравнить которое можно только с тем упоительным состоянием, какое Ницше пережил во время написания «Заратустры», при том, однако, что это последнее значительно от него отличалось): «В этом главном деле я больше чем когда-либо чувствую великий покой и уверенность, что нахожусь на своём пути и даже близок к великой цели» (Овербеку, 9.88). «Я сейчас самый благодарный человек в мире — настроенный по-осеннему во всех хороших смыслах этого слова: пришло моё великое время урожая. Мне всё становится легко, всё удаётся, хотя навряд ли кто-нибудь уже работал с такими великими вещами» (Овербеку, 18.10.88). Так начинается субъективное завершение последних недель, которые Ницше провёл в полном блаженстве перед внезапной вспышкой безумия.
Второе указание на отсутствие того, что Ницше предполагал создать, — это его последние высказывания относительно понимания им своего творчества, сделанные перед новым стремительным рывком 1888 г. Подводя в конце 1887 г. черту подо всем, что было до сих пор, Ницше добавляет: «Правда, именно благодаря этому выяснилось, что представляло собой прежнее существование — голое обещание» (Гасту, 20.12.87). И незадолго до конца, обращаясь к Дёйссену и высказывая только одно пожелание — тишины и забвения на несколько лет для того, «чтобы нечто созрело», он называет это ещё только грядущее «выдаваемой задним числом санкцией и оправданием всего моего бытия (обыкновенно в силу сотни причин вечно проблематичного!)» (3.1.88). Пожалуй, он уверен, что «несмотря ни на что достиг очень многого», но тем не менее заключение таково: «сам я не вышел за пределы всякого рода опытов и рискованных поступков, прелюдий и обещаний» (Гасту, 13.2.88). Пойти дальше ему было не суждено. Не сумев выполнить обещания, он был охвачен неодолимым агрессивным импульсом, приведшим к созданию сочинений последней половины 1888 г.
Неизменный момент в развёртывании целого
Третий период можно выделить благодаря тому, что это развитие обретает некую цельную, завершённую форму. Период этот демонстрирует уникальную высоту и самобытность позднего философствования Ницше, но в противоположность этому и наиболее сильную догматическую закостенелость. Другие периоды кажутся его подготовкой и предварительными ступенями. Тем не менее можно спросить, не проявляется ли в Ницше всякий раз нечто неизменное, а также, с учётом того, что эти первые два периода имеют значение предварительных ступеней, отличались ли они в силу этого у Ницше от аналогичных духовных периодов других людей, для которых эти периоды более соответствовали бы их натуре.
Фактически родство всех периодов проявляется в том, что в них всегда, пусть едва заметно, уже присутствует то, что в своих подлинных масштабах, видимо, приходит позднее, а также остаётся то, что было прежде. Если, к примеру, Ницше во второй период развивает идею «свободного духа», то это отнюдь не разрыв с его прежней сущностью и не переход к современному «свободомыслию». Он стремится к свободному духу, но вовсе не либертена, и даже не человека, страстно верящего в свободу. Он не хочет вывешивать «карикатур на духовную свободу для поклонения». Наоборот, он хочет методически обособить воздерживающееся от всякой веры экспериментальное мышление, — каковым, по сути, его мышление всегда и является, — довести до предела его строгость. Движимый необходимостью ломать идеалы, он мыслит, чтобы понять содержание свободы, которой живёт он. Уже в этот второй период его целью является отнюдь не произвольное мышление, он задумывает «протянуть электрическую связь через столетие — от комнаты смерти до комнаты рождения новых свобод духа» (11, 10). Когда Ницше этого второго периода тяготеет прежде всего к науке и прославляет науку, то он, несмотря ни на что, тяготеет к ней неизменно, даже если до и после этого он столь радикально в ней сомневается. Сейчас он только восхваляет её и, словно пробудившись ото сна, считает «нужным вобрать в себя весь позитивизм»; он подразумевает под этим реальное знание и тотчас добавляет, что желает его не ради позитивизма, но только для того, «чтобы всё-таки быть ещё носителем идеализма» (11, 399).
Наследие даёт возможность наблюдать, как у Ницше нередко уже в мысли есть то, чего публично он ещё не говорит и что высказывает лишь гораздо позже, либо вообще никогда. Тем отчётливее становится внутреннее единство содержания этих высказываемых тезисов, каким бы противоречивым на первый взгляд оно ни казалось. Наиболее выразительным примером тому являются критические заметки 1874 г. о Вагнере, где есть все существенные моменты уничтожительной полемики 1888 г., хотя ещё в 1876 г. «Рихард Вагнер в Байрейте» писался при восторженном одобрении мэтра. В согласии с этим находится признание Ницше, сделанное в 1886 г., что во время написания сочинений о Вагнере и Шопенгауэре (первый период) он уже «совершенно ни во что» не верил, «как говорят в народе, даже в Шопенгауэра»: как раз в то время возникает сохранявшаяся в тайне рукопись «Об истине и лжи во внеморальном смысле» (?ber Wahrheit und L?ge im au?ermoralischen Sinne — 3, 4). Фактически она уже содержит истолкование истины как бездны, свойственное его позднему философствованию.
Если в ходе предшествующего развития можно обнаружить два глубоких кризиса, то и третий период при ближайшем рассмотрении так же явно не означает достижения спокойствия, а представляется новым явлением этой мысли, пребывающей в кризисе постоянно. Подобно тому как через всю жизнь Ницше проходит энтузиазм взлёта, в первый период получающий только своё самое непосредственное выражение, жизнь эту пронизывает и негативность, которая во второй период обретает форму холодного анализа, а в третий выражается во всеподавляющем сознании кризиса. Хотя кажется, что в 1880 и 1881 гг. наступает время осуществления задуманного, но каждый кризис из-за характерного для Ницше ему концентрированного, хотя и неопределённого требования чего-то ещё только будущего, неизменно оказывается фактически расставанием с чем-то; Ницше уходит, ещё не имея новой почвы; он покидает все гавани, чтобы в открытом море пребывать пред лицом бесконечности. Наступления времени Заратустры для него оказывается недостаточно: его миссия всё ещё ему предстоит. Как будто всё позитивное для него неизбежно сразу воплощается через отрицание, и даже становится таковым. Это, по-видимому, позитивное такого рода, что манит его вперёд, даётся ему в руки, чтобы тотчас оказаться не тем, что, как он думал, ему удалось поймать. Поэтому такое отрицание неизменно осуществляется именно там, где Ницше действительно затронут, как бы уязвлён бытием, которого в его истине ещё не достиг. Дело обстоит так, как если бы Ницше уловил нечто позитивное, но при этом сам оказался пойман чем-то по-настоящему позитивным, которое безжалостно рвёт у него из рук то, что было фактически схвачено. Неизменный кризис духовной жизни Ницше, достигший при упомянутых решающих кризисах лишь своего наиболее явного проявления, заключается в том, что Ницше вновь и вновь испытывает это состояние и осознанно отдаётся этому безмерному притязанию.
Неизменное в Ницше, далее, ощутимо для нас тогда, когда он, давая ретроспективное толкование, убедительно использует свои первоначальные результаты как в сущности тождественные его поздней философии. Так, в своей позднейшей критике (1886) «Рождения трагедии» («артистическую метафизику», «романтику» и метафизическое «утешительство» которой он теперь отвергает) он в сюжете последней, а именно в обновлении Диониса, усматривает своё неизменное от начала до конца воление. Он, как ему думается, всегда приходит к одним и тем же решениям: «они уже присутствуют, завуалированные и затемнённые насколько возможно, в моём “Рождение трагедии”, и всё, что я тем временем дополнительно изучил, вросло в них и стало их частью» (Овербеку, 7.1885). В его ранних сочинениях уже чувствуются те же импульсы, которые движут им позднее: «Перечитывая созданную мной литературу … я с удовольствием нахожу, что все те сильные импульсы воли, которые получили в ней своё выражение, ещё есть во мне… Впрочем я жил так, как сам себе это предначертал (особенно в “Шопенгауэре как воспитателе”)» (Овербеку, лето 1884). О сочинениях о Вагнере и Шопенгауэре он под конец говорит: «Оба ведут речь только обо мне, anticipando[14] … Ни Вагнер, ни Шопенгауэр психологически в этом нисколько не впереди» (Гасту, 9.12.88).
Напротив, Ницше уже давно, опережая время, высказывался не только о том, кем он хочет стать, но и о том, кем он станет. Ещё до 1876 г. он записывает слова, которые звучат как предчувствие собственного конца: «Ужасное одиночество последнего философа! Его околдовывает природа, коршуны парят над ним» (10, 146); тогда же он сочиняет «Беседы последнего философа с самим собой»: «Последним философом я называю себя, ибо я последний человек. Никто не говорит со мной, кроме меня, и мой голос доносится до меня как голос умирающего! … с твоей помощью я обманываю одиночество и ложью ввергаю себя в множественность и в любовь, ибо сердце моё… не выносит ужаса самого одинокого одиночества и заставляет меня говорить, как будто меня двое» (10, 147). Ницше пишет это, когда занимает должность профессора в Базеле, окружён друзьями, в эпоху восторженного преклонения перед Вагнером, в пору успеха своего «Рождения трагедии», когда никакой Заратустра ещё не появился на горизонте.
Наконец, самое удивительное — что импульсы и идеи его позднейшей философии возникали в юношеских сочинениях (Jugendschriften, 1858–68), когда он был ещё мальчиком.
Уже тогда христианство было для него не только формой, в которой он постигает глубины, но и предметом вопрошания: «впереди ещё великие перевороты, если толпа только-только поняла, что всё христианство основывается на допущениях; существование Бога, бессмертие, авторитет Библии, богодухновение будут всегда оставаться проблемами. Я пытался всё отрицать: о, сломать легко, но построить!» (1862, S. 61). Он говорит о «разрыве со всем устоявшимся», о «сомнении, не обольщается ли человечество неким фантомом на протяжении уже двух тысяч лет» (S. 62).
Кроме того, уже возникает идея человека, который становится более чем человеком: «Только цельные, глубокие натуры могут отдаваться гибельной страсти настолько самозабвенно, что, кажется, почти выходят за пределы человеческого» (S. 90). Это «бытие-более-чем-человеком» с точки зрения рассматриваемого нами развития уже теперь мысленно помещается им в пустой горизонт некоего безграничного будущего и увязывается с вечным становлением: «Ведь мы не знаем, не является ли само человечество лишь некоей ступенью, неким периодом во всеобщем, в становящемся … Это вечное становление никогда не прекращается?» (S. 62).
Уже появляются и позитивистские мысли, которые он заимствовал у своей эпохи, — например когда он спрашивает: Что тянет душу многих людей вниз, к заурядному? — и даёт ответ: «фатальное строение черепа и позвоночника, социальное положение и натура его родителей, характер его повседневных отношений …» (S. 64).
Словно предвосхищая свои собственные позднейшие желания 1888 г., он играет с идеями: «как только стало бы возможным неким могучим усилием воли опрокинуть всё прошлое мира, мы тотчас встали бы в один ряд с независимыми богами», но он осознаёт, что «всемирная история означала бы для нас тогда не что иное, как подобную грёзам самоотрешённость: занавес падает и человек снова обретает себя … как дитя, проснувшееся в тёплых лучах утреннего солнца и с улыбкой стряхивающее с себя ужасный сон» (S. 65).
Зловещим и для судьбы Ницше симптоматичным представляется то, как он уже пятнадцатилетним подростком (1859), размышляя ещё робко и нерешительно, передаёт такое освобождение к радикальной независимости:
Пусть только посмеет кто-то
Спросить: откуда я родом,
Где кров мой, и родина — где:
Я не был ещё ни разу
Пространством и временем связан,
Паря, как орёл, в высоте!
(пер. К. А. Свасьяна)