Освоение Ницше
Освоение Ницше
Несмотря то что произведения и письма Ницше достались нам в полном объёме, его философствование остаётся как бы сокрытым. Это философствование, которое для нас, других, не могущих и не смеющих ему следовать, всё же делает ощутимым первоисток, исходя из которого возможная теперь человеческая жизнь должна быть до основания изменена. Поэтому следует развивать своеобразие возможных вариантов освоения Ницше.
Такового не происходит там, где Ницше воспринимается как творческий ум, которому свойственно изобилие удивительных воззрений, совершенные в эстетическом отношении языковые формы, раскованное вдохновение. Такое восприятие было обычным для тех, для кого решающими в конце концов оказывались мера и форма: восхищённые в молодости, ощутив затем раздражение и скуку от непрестанных противоречий, чрезмерности, заблуждений, а в более позднее время к тому же от избыточных, многословных конструкций, от граничащего, кажется, со слепотой догматизма, от доходящих порой до смешного промахов, они пережили типичное разочарование, упустив из виду суть: они сохранили в конечном счёте некоторые незначительные достижения, представив Ницше как критика, писателя-создателя нового языка, выдающегося афориста, эссеиста и поэта. Но если на этом пути освоение Ницше сводилось бы к наслаждению его эстетикой и восхищению его языком как остроумной сенсацией, то и всё содержание исчезло бы.
Только если смысл будет состоять в том, чтобы задействовать в себе самом тот импульс, который может возникнуть благодаря Ницше, сам Ницше будет воспринимается всерьёз — не эстетически, но философски. Но промах допускается также, если, в эстетическом ли, в идейном, в систематическом или каком-то ином смысле, отчасти с ним считаются, отчасти отвергают. Вопреки этой ориентированной на произведения Ницше установке, важно как раз войти в соприкосновение с первоистоком. Но первоисток этот — в среде целого, не в частных идеях, не в эстетической красоте и не в критической истине.
Так как сам Ницше не есть явление, на котором наш взгляд мог бы остановиться, но представляет собой самоизнурение, не создающее мира и не оставляющее за собой ничего стабильного — чистый импульс без формы, в каковую можно было бы проникнуть, он для нас существует как задача, предполагающая освоение с изменением нас самих. Если мы её воспринимаем, то с её помощью мы должны неизбежно проявить свою сущность, раскрывая ли себя, или самих себя создавая. Тогда опьянение резкостью и радикальностью проходит и короткая вспышка воодушевления уже не смешивается с тихо и неуклонно действующим импульсом. Ницше становится воспитателем. Но таковым он становится в той мере, в какой оказывается возможно справиться с заблуждением, к которому он склоняет.
Заблуждение, в которое вводит Ницше
Сократовские вопросы и его манера опробывать различные возможности приводили афинян в ярость: кто думал, что владеет истиной в форме привычных фраз или новых выражений, оказывался в замешательстве. Оставалось либо ругать этого назойливого человека с тем, чтобы в конце концов предать его смерти, либо достичь причастности глубокому порыву человеческого бытия, усмиряющему ту головокружительную путаницу, которую Сократ поначалу даже увеличивал.
Ницше задевает читателя похожим образом, если тот прочитывает его так, что обращается к нему как к целому и даёт ему как целому. Тогда наступает упомянутая путаница — но и возникает возможность истинной серьёзности, которая заставляет по-настоящему относиться только к требованиям, скрытым в Ницше, и не догматизировать отдельные его высказывания. Тяжесть возможной экзистенции, ложащаяся на чистое вот-бытие, и бремя фактической мыслительной работы, которая, будучи движима экзистенциальными возможностями, должна быть произведена, мотивируют только истинное отношение к Ницше.
Упустить таковое можно не только путём комфортного неприятия Ницше, но даже вникая в него, однако допуская путаницу, что приводит к непониманию мысли Ницше, недоверию к ней, и Ницше становится не тем, кто пробуждает экзистенцию, а, скорее, исходной точкой безграничной софистики. Ибо мысли Ницше объективно могут в точно такой же степени стать средством софистики, противоречиво использующей сказанное по своему произволу и в целях собственной выгоды, без учёта содержания их движения (что всякий раз проявляется в требовании исключительной значимости того, что только что утверждалось, и в скорой забывчивости), как и средством пробуждающейся охватывающей самое себя экзистенции в её историчности. Внешняя близость Ницше к софистам и внутренняя огромная отдалённость его от них является причиной его никогда не прекращающейся изменчивости. Это мы наблюдаем в нескольких отношениях.
Философия Ницше создаёт «настроения» и приводит не к той или иной позиции, а к настроениям. Они ясны и свободны от искажений лишь в той мере, в какой оправданы движением мысли Ницше в целом, сохраняют в себе это движение и, в свою очередь, порождают его. Но они не исключают возможности своего отделения и превращения в только лишь настроения, которые тогда можно использовать в качестве сколь угодно многозначного облачения для всякого рода произвола, инстинктивности, бессодержательности. Они оказываются пригодны для того, с чем Ницше боролся, — для актёрства, эффектов, торжества безмыслия.
Ницше как имморалист отвергает определённую мораль, ибо хочет бо?льшего, чем мораль, отвергает обязательность, ибо ищет того, что объемлет собой всякую обязательность (но каждый раз его положения можно использовать для чего-то меньшего: кажется, что необязательность, не признающая никакого закона, берёт его в свидетели и с его помощью способна оправдать собственный этический хаос). Ницше утверждает ложь, волю к власти, безбожие, естественность (каждый раз его формулы пригодны для того, чтобы дать спокойно существовать фактической лжи в мире, грубой властной воле и насилию, движению безбожия, примитивному приятию опьянения и всего только лишь инстинктивного). Но Ницше хочет обратного: лжи, которая была бы собственно истиной, то есть чем-то бо?льшим, чем общераспространённая мнимая истина; бытия, которое было бы лишено ценности без власти, или власти, которая имела бы ранг благодаря ценности своего содержания; безбожия, которое делало бы возможным высшего человека и которое должно было бы быть более правдивым, трезвым, творческим, моральным, чем вера в Бога; природы, которая в силу полноты своей экзистенции и строгости своей дисциплины точно так же подчиняла бы себе всё естественное, как и была бы далека от неестественных стремлений, желаний, лживости.
Ницше опробует все возможности. Его ориентированные на экзистенцию опыты могут быть сразу искажены и представлены как лишённая экзистенции необязательность пользования многообразием вот-бытия, переживаний, мыслимого. Изучение Ницше может привести к небрежному всепризнанию и к тому душевному комфорту, когда продумываешь что-либо в оживлённом возбуждении, но затем приходишь в индифферентное состояние и сам ничего не делаешь и ничего собой не представляешь; вместо того чтобы научить ощущать в противоречиях некий стимул, некий своеобразный язык и задачу, оно может породить безразличие к противоречиям. Когда нигилисты овладевают оборотами речи и меткими утверждениями Ницше и занимают его крайние позиции по своему произволу, то при всём огромном различии сути такие внешние формулировки могут создать иллюзию родства, доходящего до неразличимости. Глубина возможностей, присутствующих в негативности Ницше может стать прикрытием собственного ничтожества в случае восторга перед Ничто в нигилизме, а для маскировки невыносимости такового порождается способствующий возникновению иллюзий оглушительный шум, который, как может показаться, создают вокруг себя тексты Ницше.
В том, какими способами протекает общение с Ницше, можно наблюдать это печальное непонимание. Может показаться, что Ницше сам прямо-таки сбивает читателя, морочит его, лишает его самого себя, внушает упоение и фанатизм, только дразнит его или повергает в растерянность, делится с ним остроумием, чтобы скомпрометировать, если тот вздумает сказать то же, что и Ницше: «Не всякое слово годится ко всякому рылу» (ТГЗ, 208). Обо всех этих мистификациях и недоразумениях, с ужасом их предвидя, Ницше знает, но в иные моменты желает их: «Для этих людей сегодняшнего дня не хочу я быть светом, ни называться им. Их — хочу я ослепить: молния мудрости моей! выжги им глаза!» (ТГЗ, 209).
Экзистенциально важно при общении с Ницше вступить с ним в коммуникацию (и тем самым повысить в действительности собственные коммуникативные возможности), и не впасть в софистику; стать причастным подлинности и правдивости его движения, и не оказаться жертвой возможного софистического движения, служащего конечным целям, этой моей воли к власти, этому моему вот-бытию; достичь понимания средств и необходимых моментов движения философской мысли Ницше, и не дать себя обмануть всякий раз новым способам внушения; достичь вот-бытия на службе трансценденции, и не допустить трансцендирования всех возможностей в Ничто — актёрски-экспериментального, но фактически служащего только лишь моему бытию-таким-каков-я-есть; сберечь свободу подлинного движения, и не подчиниться в противовес этому движению некоему насильственному принуждению со стороны голого рассудка в рамках той или иной, воспринимаемой в качестве абсолютной и вскоре вновь меняющейся на собственную противоположность доктрины.
Философский воспитатель
Все великие философы — наши воспитатели. В общении с ними возникает наше самосознание в форме наших импульсов, оценок и целей, наших изменений и состояний, нашего самопреодоления. Философы нам неинтересны, если мы ждём от них тех или иных знаний как знаний о вещах в мире, мы злоупотребляем их помощью, если послушно принимаем их мнения и суждения как нечто поучительно-авторитетное, чтобы применить их в повседневной жизни, как если бы они представляли собой правильные, не противоречащие рассудку утверждения или заключали в себе само собой разумеющееся, не противоречащее вере содержание. Свою единственную, незаменимую ценность философы имеют благодаря тому, что ведут к первоистоку, в котором мы, философствуя, обретаем достоверность себя. Ибо самостановление — насколько в мышлении, а, тем самым, во внутренних действиях, оно осуществляется как влияние на самого себя и как самосозидание — происходит не в стремительном скачке путём непосредственного понимания, а в следовании тем, кто прошёл этот человеческий путь и выразил его в мысли.
Последним философом, который мог подтолкнуть нас к такому самостановлению почти во всём спектре бытийственных возможностей, в первоистоках и границах человеческого бытия, является Ницше. Ближайший к нам, он наиболее нам понятен, пусть даже он как никто другой, в полном соответствии с нравами и возможностям нашего мира, оказывался порой неверно понят. Тот факт, что дешёвое упоение он демонстрировал не в меньшей степени, чем серьёзность длившихся всю жизнь поисков и открытий, есть знак, отличающий его от всех прежних философов; внешне это проявляется в том, что основные сочинения Ницше по числу опубликованных экземпляров во много раз превосходят произведения каждого из прежних философов.
Исторический момент, являющийся переломным для западного мира, определяет и тот способ, каким Ницше может быть воспитателем. Воспитателем он становится не за счёт учений и императивов, не благодаря тому или иному неизменному критерию, но являя собой образец человека, которому мы должны, подражая, следовать, притом ощущая на себе его вопросы и, тем самым, проверяя себя по нему. Происходит это исключительно благодаря движению. Опыт благодаря ему мы обретаем в следованию ему. Выявляются возможности человеческого вот-бытия, осуществляется мыслительное совершенствование собственных человеческих качеств, опробуются возможные оценки, стимулируется рост ценностной восприимчивости. Нас подводят к границам, а, тем самым, к первоистоку независимого осознания бытия. Но происходит это не путём ясного наставления в целом, а путём предъявляемого нам требования: посредством собственных идей воспитывать себя самих. Ничто не дано нам в готовом виде, достичь чего-то мы можем только сами.
Это самовоспитание происходит в изучении Ницше, для которого необходимы серьёзная вовлечённость и одновременно терпеливые усилия синтетического мышления.
Серьёзность подкрепляется способом восприятия, который должен быть не игрой рассудка, но «мыслящим ощущением», не просто созерцанием, но опытом с привлечением собственной возможной страсти. Самовоспитанием я должен извлечь из себя то, что, собственно, во мне есть. Ницше хочет пробудить в нас то, что только лишь формальной дисциплиной не достигается, но возникает в непрестанной борьбе с самим собой — некую упорядоченную страсть во вслушивании в основу бытия. Именно то, что согласно однозначным предписаниям недостижимо, может впервые по настоящему возникнуть при повышенной философской чувствительности. Оно должно вполне сформироваться в общении с Ницше — как бы в чистилище истины при условии постоянного собственного участия.
Если всё сказанное обращается в свою противоположность, всё истинно и одновременно ложно, всё претерпевает становление, двигаясь к чистой возможности, то кроме усилий и энергии мысли не может помочь ничто. Лишь благодаря строгому самовоспитанию удаётся уловить фактическую связь в рассеянном течении завораживающего, бесконечно разностороннего ницшева ума, не выхватывая при этом что-либо произвольно. Именно недостаток систематической разработки стимулирует процесс обучения мыслящего читателя, когда тот сам устанавливает связи между различными частями прочитанного. Если страсть, возбуждаемая присутствием чего-либо и его последующим исчезновением, склоняет к тому, чтобы забыться, то самовоспитание, подкрепляемое распропагандированным Ницше упоением мыслью, будет искать решение в рамках целого и при помощи исторической экзистенции. Ницше своим опытом аритмичного мышления, за который поначалу агитируют отдельные его высказывания, может всем контекстом своего мышления именно в этой аритмичности нам всё решительнее препятствовать; он воспитывает косвенно, приучая к вдумчивому мышлению в широкой перспективе, которой он требует и которую осуществляет.
В первую очередь благодаря самовоспитанию осознаётся и подвергается воздействию мышление противоречий. Если Гегеля грозила опасность завуалировать умиротворяющим равновесием диалектики резкие разрывы и скачки вот-бытия и экзистенциального выбора «или-или», то для Ницше опасно оказаться в простом безразличии к противоречиям и в злоупотреблении их возможностями.
Беззащитен перед мыслью тот, кто полагает, что может овладеть истиной без внутреннего напряжения и игнорируя противоположности. Беззащитен и тот, кто мнит, будто овладевает ею и приводит её к завершённости в диалектическом кружении. Лжив тот, кто использует противоречия и противоположности для обмана других в своих собственных целях. Только навык в схватывании противоречий в рамках направляемого непрерывностью субстанции мышления может привести к истине, не сделав беззащитным. Приходится на опыте узнавать, какое основание везде в самих вещах имеет диалектика такого движения, поэтому оказываются возможными как движение вверх, так и софистика.
Таким образом, практиковать вместе с Ницше мыслящее самовоспитание удаётся лишь привнося собственное синтезирующее мышление. Поэтому неудивительно, что раньше Ницше с его отдельными публикациями понимали редко, большей же частью его либо не слышали, либо непонимание оказывалось неизбежным: так как эти идеи обретают свой истинный смысл не в частностях, но в целом, они могли начать производить верное впечатление только с того момента, когда стало общеизвестно и рукописное наследие. За счёт того что освоение происходит в самовоспитании мышления, мы оказываемся вовлечены в движение: в Ницше нет покоя, не удерживается никакая последняя истина, никакое правдоподобие. Этот путь может внешне окончиться безрезультатно и всё же, как путь, иметь значение и эффект. Ницше возбуждает и поддерживает беспокойство, которое есть начало движения, стимулируемого правдивостью и волей к подлинному бытию. Поэтому особенностью результата воспитания у Ницше является опыт, когда в «позитивном» слабеешь, а в «негативном» усиливаешься.
В силу этого движения Ницше становится таким воспитателем, который воспитывает благодаря бесконечному расширению возможностей: он производит ориентирование в безграничном, учит мыслить противоположное и возможность противоречивых оценок, учит сохраняющейся противоречивости, но и диалектической связности, однако без итогов для формирующего познания. Кто не рисковал, не подвергал себя опасности изучения Ницше и тем самым упражнениям в опытах, тот, пожалуй, не может в данный исторический момент свободно пребывать в широком горизонте возможностей. При поверхностном знании Ницше тот легко впадает либо в доктринальную узость, либо в софистику, либо даже и в то и в другое одновременно.
В узость впадает тот, кто становится жертвой изолированных формул, радикализма, определённых позиций — примитивно уклоняясь от головокружительного движения, он избежал влияния Ницше как воспитателя; тот, кто придерживается старого догматизма, всегда более прав, чем тот, кто догматизирует идеи Ницше.
В софистику впадает тот, кто освобождение, даваемое Ницше, понимает в смысле необязательности, он хотел бы быть похожим на Ницше, не имея на то ни сил, ни права, ни призвания. То, что делает Ницше, мог без софистики экзистенциально осуществить в эту эпоху в качестве истины только кто-то один, представляя собой всех.
Узость и софистика взаимосвязаны, поскольку софист обычно по своему усмотрению выбирает и меняет те или иные узкие, ограниченные доктрины. При изучении Ницше мы воспитываем в себе полностью обуздывать в себе склонность понимать высказывания буквально; мы воспитываем в себе способность преодолевать грубость аргументации, когда оперируют произвольно выхваченными положениями, навешивают ярлыки и подводят духовное величие под ту или иную категорию. Такое воспитание происходит благодаря тому, что как узость, так и софистику мы видим в их возможности, на опыте испытываем эту возможность до основания и благодаря этому познаём и в себе превозмогаем.
Воспитание посредством Ницше помещает в головокружительно широкое пространство, чтобы там впервые полностью пробудить силу экзистенциального основания. Это воспитание подобно упражнениям в двусмысленности; нечто двусмысленное понимается позитивно как средство подлинной, производящей выбор самости, которая хотя и избегает двусмысленности благодаря экзистенции, но, будучи высказана, подлежит бесконечной рефлексии; оно понимается негативно как средство возможной софистики, которая произвольно использует возможности, аффективно соглашаясь с чем-либо или что-то отвергая и инстинктивно преследуя те или иные цели смотря по ситуации и непосредственно действующим импульсам вот-бытия. Такое воспитание, в нашу эпоху неизбежное и опасное, означает: без Ницше никто, собственно, не может что-либо знать о вот-бытии и быть правдивым в философствовании, но также никто не может останавливаться на Ницше и искать в нём завершения.
Для экзистенции отдельного человека это означает позицию, которой требовал Ницше: «Лишь кто меняется, тот родствен мне душой» (ПТСДЗ, 406). Понять Ницше значит не воспринять его, а, скорее, создать себя, но это подразумевает никогда не создавать себя окончательно. Умение изменяться означает готовность к постоянно возможному кризису распада и возрождения собственного существа. Изменяясь, быть «родственным» другому означает, прежде всего, пребывание в коммуникации со всякой возможной самостью, даже и тогда, когда она весьма далека, как в случае рассматриваемого «исключения». Это воспитание отвергает всякое изменение, которое предполагает лишь переход в иное, лишь постоянную новизну; ибо оно хочет способствовать преобразованию, исходящему из подлинного первоистока экзистенции и направленному к подлинной цели осуществления родства в самости.
Но с точки зрения изучения философское воспитание посредством Ницше как мыслителя, принадлежащего сегодняшней эпохе и воплощающего в себе её изменения, имеет особенность. Его следует рассматривать не как одного из великих философов прошлого, словно он достиг завершения того, что можно мыслить в рамках всего бытия в мире, и обрёл достоверное знание непреложных законов человеческого бытия. Скорее, Ницше можно понять правильно, только если систематическая и понятийная школа пройдена где-либо в другом месте, если упорство и точность мышления, равно как и диалектический ум, уже имеются. Но и наоборот, сегодня, пожалуй, только благодаря Ницше могут быть поняты отдельные великие философы прошлого, которые без него слишком легко олицетворяют закостенелое воспроизведение поучительных вещей. Важно осваивать Ницше, обеспечивая прирост философствования, не теряя старого, уже завоёванного, а, скорее, заново открывая его, непосредственно отталкиваясь от Ницше.
Ницше как воспитатель затронул меня, ибо, указуя в будущее, общение с ним даёт некий незаменимый импульс, который, не подпадая под окончательное определение и всё же в первоистоке своём несомненный, имеет совершенно непреходящее значение для того, кто однажды оказался ему причастен.
Отношение к исключению
Если Ницше не производит впечатления наполняющего пространство актуально присутствующего существа, но кажется, несёт в себе магию чистоты как безжизненной духовности, если его огонь подобен в своём действии холодному, не согревающему, но пожирающему пламени, если его благородный взгляд, похоже, остаётся пуст, как при «смерти с открытыми глазами», если он, обжив все уголки современной души и всё же не найдя себе дома, уводит к лишённой почвы свободе — то всё это лишь парадоксальные выражения для того исключения, которого мы избегаем, не прерывая важной для нас коммуникации с ним, то есть приближаемся к нему, не соединяясь с ним, и даже не желая этого.
Возникает вопрос: как человек с точки зрения возможности всеобщего и с точки зрения коммуникации относится к Ницше, к этому исключению, в котором жертвование собственной жизнью привело к упразднению и того и другого? Что означает для человека, не являющегося исключением, мышление человека, который уходит из мира в одиночество — как это делает Ницше, чья собственная действительность, кажется, и есть, в конце концов, лишь само это мышление?
Иначе звучит следующий вопрос: является ли аналитическая сила ницшева мышления, его «опыты», в очередной раз приводящие того, кто их повторил бы, к ни к чему не обязывающему Ничто, его подлинной сущностью, или, как раз наоборот, в лице Ницше, поскольку он воспринял всеобщее разложение нашего мира, достигнут единственный оставшийся возможным подход и порыв к неразложимой истине, к бытию человека?
Философствовать с Ницше возможно. Осуществлять его человек, не являющейся исключением, может только на основании своей исторически экзистенциальной обязательности. Для него не может идти речи о том, чтобы следовать за Ницше, отбрасывать всякую собственную обязательность и основываться на Ничто. Скорее, есть смысл захватить свободное пространство возможного, которое объемлет всякую обязательность, чтобы в экзистенции пробудить глубину подлинной свободы.
Ницше, для которого всё остаётся открыто, который не может дать, но способен только подготовить, как раз за счёт этого ставит перед каждым индивидом задачу: достичь в экзистенциальной историчности, войдя в отношение с трансценденцией, собственной почвы. Мысль Ницше, неизменно потрясённая трансценденцией, которую он отрицает, приготовляет трансценденцию, которую он не выявляет и историчность экзистенции, на которую он не указывает непосредственно.
Но никакая готовность не была бы истинной, если бы Ницше просто оставил её как есть и не отнёсся бы к ней серьёзно. Собственное тайное притязание Ницше состоит в том, что опасный опыт возможного, благодаря обеспечиваемому им строгому единению, создаёт среду, в которой я на своём месте становлюсь тем, кто я есть. Отвергая учеников, не считая свой путь путём для всех, он выражает цель своего философствования: «Каждая философия должна уметь то, чего я требую, концентрировать человека — но сейчас ни одна из них этого не умеет» (10, 297).
Быть может, Ницше именно того, кто не приемлет предлагаемой им почвы (вечное возвращение, метафизика воли к власти, сверхчеловек), способен вернуть обратно на его собственную почву, где он живёт исходя из собственных оснований. Лишь в той мере, в какой мы идём навстречу Ницше исходя из собственной субстанции, он может сказать нам что-либо без недоразумений. Что такое, собственно, Ницше, может определяться в конце концов лишь тем, как к нему относятся другие.
Но такой способ освоения никем не будет осуществлён. Ибо мы вновь и вновь он будем чувствовать отторжение там, где мы не сможет воспринять то, что мы читаем, в целом, или исказим прочитанное, поняв его слишком однозначно и изолированно. В таком отношении к этому великому исключению, которое всегда неизбежно оставалось бы двусмысленным, сам Ницше может как бы исчезнуть; но его удерживает некая изначальная любовь к нему, которая может утратить в своём предмете всё за исключением какого-то неопределимого, тончайшего благородства ницшева существа, сохраняющегося, пусть даже всё сказанное, кажется, мгновенно превращается в ничто.
Философствование с Ницше означает постоянное утверждение себя в противовес ему. В пламени его мысли собственное вот-бытие, проверенное безграничной честностью и опасностью ницшева сомнения, очищается и сливается с собственной самостью. Самость эта может открыться в опыте лишь как то, что должно протекать не в вот-бытии, не в объективности или субъективности, но исключительно в трансценденции, к которой Ницше не ведёт непосредственно и от которой он, скорее, желал освободить. Но серьёзность тотальной самоотдачи, как она была осуществлена Ницше — несмотря на его отвержение трансценденции — является как бы невольным символом и образцом глубины поглощённости трансценденцией. Ницше начинает вызывать страх, какой возникает перед чем-то непонятным, чем-то, что очевидно только из первоистока, но не для нас.