Закон русской истории[4]

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Закон русской истории[4]

1. Кончалась первая треть 7208 года, солнце только что повернуло на лето, зима на мороз, в Москве готовились к празднованию Рождества. Люди могли по-разному относиться к царскому указу, который предписывал теперь вдруг спустя четыре месяца после Новолетия снова праздновать Новый год, и какой: начало восемнадцатого века. Этот резвый царь, говорили одни, кажется уже и солнце опередил. Другие, что давно так надо было, потому что немцы над нами смеются. Третьи, что это смена религии: Россия, право верующая, исповедующая исхождение Духа Святаго только от Отца, не от Сына, от Отцова же сотворения мира и ведет счет времени; латины, изменившие Никео-Цареградский символ веры добавлением «и от Сына тоже», не случайно считают годы от рождения Сына; теперь их веру навязывают России.

Задеты новым темпом были все одинаково. Почти всё, что люди думали и говорили, перестало иметь большое значение примерно так же, как у нас после разгона парламента в 1993-м. К мнениям перестали особенно прислушиваться. Первенствующий митрополит рязанский Стефан после литургии в Успенском соборе Кремля конечно говорил в присутствии 27-летнего царя и царского дома проповедь, в которой доказывал необходимость и пользу перемены. Но его резоны шли уже явно после факта, который вырастал не из резонов, а, как говорит Василий Осипович Ключевский, из темперамента или темпа реформ[5]. Что это за «темперамент», мы должны будем попытаться прояснить.

Никто не ждал доказательности доводов и прояснений, всё совершалось на уровне настроения. Сменился цвет времени. Петр повелел в Москве для украшения улиц и домов заготовить зеленого ельнику. В полночь началось по всем церквам всенощное бдение, утром обедня с молебным пением при колокольном звоне. Из разных частей города шло в Кремль войско с распущенными знаменами, с барабанным боем и музыкою. При возглашении царю и царскому дому многолетия снова пошел по всей Москве колокольный звон, загремела пушечная пальба и войско произвело троекратный беглый огонь. Петр поздравил всех с Новым годом. Потом государь угощал как духовных, так и светских знатных особ. Придворные с женами и дочерьми были в немецком и венгерском платье. Во время обеда пели придворные и патриаршие певчие. Для народа перед дворцом и у трех триумфальных ворот, нарочно для торжества сооруженных, поставлены были столы и чаны с вином. Вечером весь город был освещен, сожжены были фейерверки при беспрерывной пушечной пальбе. Торжество заключилось во дворце балом и ужином.

Мы уже имели случай заметить, как мало материи надо для революционной смены эпохи. В данном случае понадобилось сукно для европейского платья, еловый лапник, за принос которого заплатили московской уличной бродячей публике, порох для стрельбы и фейерверков и ритуальный балет. Средства те же, какие применяются для театральных эффектов. Но мы читали у Розанова в книге «О понимании»[6]:«Значение настроений в истории нельзя достаточно оценить: всё великое в ней произведено ими. Религии и революции, искусство и литература, жизнь и философия одинаково получают свой особенный характер в настроении тех, кто создает их».

Другое дело, что определить цвет событий трудно. Это возможно только в том же измерении, в котором располагаются они. Перед цитированной фразой Розанов говорит о «беспричинности» настроений и приравнивает эту беспричинность к их чистоте как «произведений духа». Не мы стоим наблюдателями настроений (если так думаем, значит вообще их не замечаем), настроение всегда уже захватило нас как хотело.

С трудностью в определении цвета, «темперамента» петровских реформ приведем гипотетический пример. Допустим, кто-то    стал бы следить за историей цвета, скажем красного цвета при Петре. Он отметил бы себе, что красные шуты в два ряда сопровождали юного царевича в баню. Затем, революционные стрельцы пришли в начале лета 1682 года свергать недолгое, собственно месячное правление Нарышкиных в Кремль, требуя выдачи приемного отца Натальи Кирилловны Нарышкиной, второй жены царя Алексея и матери Петра, любимого брата Натальи Ивана и многих прочих, в красных рубашках с засученными рукавами вместо своей обычной длиннополой одежды. (Попутно историк обратил бы внимание на характерный для всякой революции, так и в феврале 1917-го, так в нашей последней революции, факт сожжения архивов: стрельцы якобы хотели сожжением крепостей помочь освобождению крестьян.) Историк заметил бы, что те красные рубашки были отмщены всенародно показанной кровью стрельцов, относительно малой в 1689-м и большой в 1698-м, когда Петр вместо продолжения своей европейской поездки в Италии внезапно вернулся из Вены в Москву для оргии розыска в Преображенских казармах и казней: 230 человек 10 октября в поле за казармами на Яузе, 500 молодых стрельцов 13 октября сосланы с отрезанием ушей и ноздрей на границы, 6 человек 19 октября зарублены топорами; 21 октября во все бойницы стен вставлены бревна и на каждом повешено по 2 стрельца, всего более 200 человек; 23 октября так же еще несколько сотен, 27 октября — еще, и лишь потом кровь начали скрывать, 31 октября казнили уже по местам заключения, потому что население пришло в ужас.

Красный цвет «стрелецкого бунта». Но в 1711-м он появляется на знаменах в Кремле с неожиданной стороны. Петр готовится к походу противу Турции. 25 февраля было в Успенском соборе молебствие всенародное. Перед собором стояла гвардия с новыми красными, вместо прежних белых, знаменами и подписью «За имя Иисус Христа и христианство», сверху крест в сиянии и еще подпись: «Сим знаменем победиши». Знамена были тут же освящены. Полки выступили в поход на юг к фельдмаршалу Шереметеву.

Красные знамена Петра тогда остались эпизодом. Но допустим, Петр не был окружен турко-татарами на Пруте без еды и со страшной дизентерией в войске, от которой там умерло среди голода, страшной жары в степях, съеденных до песка саранчой, около трети восьмидесятитысячной (не считая нерегулярных и сопровождения) армии. Допустим, победа Петра праздновалась бы подобно полтавской. Красные знамена могли утвердиться навсегда.

Конечно, нельзя прослеживать в ту эпоху один цвет. Тут ошибка нашего времени, которое и цвет тоже подчинило схеме, как в светофоре или в обозначении «белые–красные» цвет уже идеологизирован. Триста лет назад цвет говорил не своей «семантикой», а прямо на цветном языке, нам непонятном теперь вдвойне, потому что и язык цвета мы забыли (говоря цвет, помним, помимо настроения, о том значении, которое выступает в японском иро, соединяющем цвет и эротическое влечение), и сам этот язык изменился за века.

Хорошо или нет понимать и помнить речь цвета (само это выражение неточно), облегчать себе задачу мы не имеем права. Говоря о Прутском или другом походе и о появлении царя на виду, надо учитывать нашу теперешнюю цветовую слепоту. Полки шли окрашенные в зеленое, синее, красное или белое. Движение войска было театром. Вот Петр, почему-то не воображающий себе 150-тысячной армии турок поблизости, выходит уже к Днестру. «Прибыл на берег Днестра с императрицею, со своими министрами, с казною, с Преображенцами и Семеновцами, своею гвардиею; полки сии, хотя пехотные, но в походе садятся на конь и идут с литаврами, штандартами [в данном случае красными] и трубами (тож и Ингерманландский и Астраханский). В лагере или в городе им возвращают барабаны»[7].

Надо иметь целую службу выдачи полкам коней для похода, телег для литавр и труб, других телег для барабанов, которые распределят когда конница снова станет пехотой. Не лучше ли было подводы применить для пороха, снарядов и провианта, крупы, соли и сухарей, венгерского вина от поноса, наконец? Наверное, когда дело дойдет до дела, фрунту дадут команду брюхом на землю и солдаты под снарядами над их головами от собственной артиллерии за спиной и от неприятельских пуль и стрел забудут о цветных значках и барабанах? Странным для нас теперь образом не забудут. Грязный мундир и«защитный цвет» для той армии не только не норма, но сейчас мы увидим, какое бедствие. В чистоте цветного мундира их жизнь и спасение.

От полного уничтожения и плена русские на Днестре вместе с Петром, двором и казной были спасены впечатлением, которое они произвели на турок. Кстати, сначала сами турки. Они тоже цветные.«Признаюсь, милостивая государыня, изо всех армий, которые удалось мне только видеть, никогда не видывал я ни одной прекраснее, величественнее и великолепнее армии турецкой. Эти разноцветные одежды, ярко освещенные солнцем, блеск оружия, сверкающего наподобие бесчисленных алмазов, величавое однообразие головного убора, эти легкие, но завидные кони, всё это на гладкой степи, окружая нас полумесяцем, составляло картину невыразимую, о которой, не смотря на все мое желание, я могу вам дать только слабое понятие.

Когда увидели, что дело клонилось к миру не на шутку, мы отдохнули, переменили белье и платье (!); вся наша армия, начиная с царя, походила на трубочистов; пот, пыль и порох так покрывали нас, что мы друг друга уж не узнавали. Менее, нежели чрез три часа, все явились в золоте; всякий оделся как можно великолепнее… Положение… было ужасно… Армия наша не имела провианта; пятый день большая часть офицеров не ели хлеба; тем паче солдаты, которые пользуются меньшими удобностями. Лошади были изнурены… кони лизали землю и… когда приходилось употребить их в дело, то не знали, седлать ли, запрягать ли их, иль нет… Твердость наша их изумила… они не думали найти в нас столь ужасных противников… судя по положению, в котором мы находились, и по отступлению, нами совершенному, они видели, что жизнь наша дорого будет им стоить». Успех артиллерии русских, подкосившей за два–три дня десятую часть турецкого войска, стоит рядом со способностью за три часа выстроиться на парад в чистых разноцветных мундирах.

2. Реформы Петра были окрашены в яркий новый цвет. Ключевский говорит о темпераменте реформ и об их темпе не в том смысле что они проводились очень быстро, а в том что это был темп войны. Он конечно тоже быстрый, но тут дело в другом. «Видны цели реформы, но не всегда уловим ее план; чтобы уловить его, надобно изучать реформу в связи с ее обстановкой… Война указала порядок реформы, сообщила ей темп и самые приемы»[8]. Верно то, что на 36 лет правления Петра подсчитывают не больше двух лет в общей сложности мира. Только кто или что диктовало, война ему или он войне. Цветом петровских реформ была война, огонь и дым. У Пушкина: «Он весь как Божия гроза». Можно ли сказать, что Петр был сначала молнией или отдал себя молнии, позволил пройти через себя молнии в том смысле, как мы говорили о гераклитовской молнии, божественном биче, от которого получают свой закон существа, движущиеся способом постепенного перемещения?

Молния в философии не метафора и образ, а существенный термин.[9] Теперь в свете молнии можно разобрать новизну Петра, темперамент или темп войны, в которой надо видеть войну в гераклитовском смысле, а не сложившиеся исторические случайности, которые, кстати сказать, для Карла (он еще моложе и не менее энергичен чем Петр) имели противоположный смысл: с его непрестанных войн начались покой и мир Швеции, Петр теми же войнами «Россию вздернул на дыбы».

Пусть, чтобы нас подстегнуть и насторожить, кто-нибудь    , Соловьев или Ключевский, в сущности думающий так же, скажет: в частном случае введения нового счета времени, как во многих других, Петр просто подтягивал отсталую страну Европы до уровня передовых, что в любом случае было неизбежно и так или иначе произошло бы. Но мы заметили[10], что передовые страны это пространства ранней дисциплины, дальней подготовки к неизбежной встрече с предельным, а отсталые — поздней дисциплины жесткого отрезвления после такой встречи. Предельное, будь то молния или война, не такого рода, чтобы к нему можно было в принципе подготовиться. Всякая встреча здесь все равно шок. В таком случае страны надо считать передовыми и запоздалыми не по воображаемо абсолютному эталону движения или развития, этого идола историзма, а по умению или неумению заметить свое от-ставание, от-стояние от события мира. По этой мерке мы давно или всегда были впереди Европы.

По-новому посмотрим на русскую привычку подчеркивать свою отсталость, никудышность, бросовость.

Петр возвращается в Москву после счастливой, по свидетельствам, растянувшейся на полтора года поездки по Европе. Сразу по приезде 5 сентября 1698 года он будто бы заявляет своему ближнему кругу в Москве: «Вы все вместе и каждый в отдельности не стоите для меня одного польского короля». Он наблюдает упражнения своих полков, не находит достаточно гримас и жестов чтобы выразить свое презрение; скоро ему надоедает «грубое сборище» и он с несколькими друзьями отправляется к Яузе на пир, который устроил ему в немецкой слободе Франсуа Лефорт.

На другом полюсе критиков отсталой России не царь, по существу великовозрастный младенец, могущий себе все позволить, а смиренный крестьянский писатель Иван Тихонович Посошков. Семидесятилетний, подавая Петру  в самом конце его царствования свою «Книгу о скудости и богатстве», он тоже уверен что с русским народом что-то    уникально не так. «Какое в народе нашем обыклое безумие содевается. Я, аще и не бывал во иных странах, обаче не чаю нигде таковых дурных обычаев обрести. Не безумное ль сие дело, яко еще младенец не научится, как и ясти просить, а родителие задают ему первую науку сквернословную и греху подлежащую? Чем было в начале учить младенца, как Бога знать и указывать на небо, что там Бог, ажно вместо такого учения отец учит мать бранить сице: мама кака, мама бля, бля; а мать учит подобне отца бранить: тятя бля, бля; и как младенец станет блякать, то отец и мать тому бляканию радуются и понуждают младенца, дабы он непрестань их и посторонних людей блякал». Даже признав, что чего-то    не дослышал, Посошков не уступит главного: такого крайнего непотребства как у нас в стране не может быть нигде в мире. «Где то слыхано, что у нас на путех, и на торжищах, и при трапезах, и в церквах, всякая сквернословия и кощунства, и всякая непотребная разглагольства? И не обретается в нас ни знака христианского, кроме того, что мы только име­нем слывем христианы, а чесо ради христианами нарицаемся… Надобно иметь всем церковником хождение тихостно и ступание кротко, взор тих и слово гладко и… тихость и смирение во всякой поступке; а от пьянства бы весма удалялись; в брани уста молчанием заграждали; от драки уклонялись». То, что оценка русского состояния как бросового и годного для жестокой науки не сравнительная с другими народами, а безотносительная, так что наша исключительная негодность ясна до всякого сопоставления, подтверждается легкостью поворота к светлой стороне дела, где опять русские не сравнительно и релятивно, а безусловно оказываются наоборот лучше других. Петр в то самое время, как не стесняясь хамит со своими, прекрасно знает и может уверенно говорить что они не хуже других могут воевать, строить, работать, а в каком-то отношении надежнее; в определенной ситуации он предпочтет их кому угодно.

Бросовость русских служит разрешением на крутую политику. С гордостью своими соседствует свойское пренебрежение к ним. Так им и надо, по шеям; мягко с этим народом нельзя. Посошков: «И сицевым [жестоким] образом, чаю я, что мочно нам не в болшие годы всякаго блага научитися, и аще же не сицевым образом, то, Бог весть, мочно ль нам научитися. Аще нас учить в школах, то чаю, что ни во сто лет нам не научитися будет». Заметьте это нас; оно выдает всех скопом готовыми к мобилизации.

Те же русские не постепенно, а вдруг станут райским обществом. «Если сицевые священники в России будут и вся вышеописанная известия и учения состроятся и сочинятся, то вем, яко Россия наша яко от сна пробудится и просветится яко солнце; а ныне, ей, яко во тьме живем. О чем кто ни спросит, не токмо нас, но и священника, ин отповеди дать не умеет и московский священник; а селских уже и почитать в дело нечего». Перепад отчаяния-обещания должен быть полным, чтобы от абсолютной нетерпимости текущего положения дел вывести абсолютную необходимость срочной перемены.

С этим тысячелетним русским настроением ничего не делается, оно остается точно тем же у Чаадаева, Ленина, Явлинского. Посошков: добро бы священники не отвечали своему званию, они и в простые сельские хозяева не годятся. «И едва тии селские священники хлеба напашут да вина накурят да лише пьют и в пьянстве толь бывают неугожи, яко и сказать иное странно, понеже пьяные попы гораздо хуже во нравех, нежели простолюдины, бывают». Впрочем, посмотри опять же на всех. «Ни в церквах прямого порядка не обрящеши, ниже во чтении и пении, ни в приходящих людях, ниже во гражданском, ниже в поселянском, ни в воинском, ни в судейском, ни в купецком, ни в художном, ниже в самых скитающихся по улицах нищих, и не вем такового дела или вещи, какой еже б пороку в ней не было». Мы догадываемся: имеется в виду увечность человека вообще. «Несть в нас в целости от головы даже и до ног». Слово найдено. Целого Посошков не видит. Почему он пишет в нас. Почему увечность, фатальная нецелость приписывается русскому, словно у соседей по части человеческой греховности и смертности все в порядке. «И живем мы всем окрестным государствам в смех и в поношение. Вменяют они нас вместо мордвы, а и чуть что и не правда их, понеже везде у нас худо и непорядочно». Помочь нам может только Бог, больше никто и никогда; но и зато какая помощь сравнится с такой. «А за помощью Божиею вся б неисправы исправити было возможно. И так нам Русь свою мочно исправити во отверждении веры, что никакие воды не поколеблют ее, ниже лвы, а не то что волченята вредити могут, и во благочинии духовном, и делех воинских, и во гражданских и в поселянских и вся яже суть ныне в нас кривины исправити и насадити правду, что всем на удивление будет».

Человеческого устроения как не было, так его и не будет без божественного спасения. Иначе говоря, нет места для того, что мы назвали ранней дисциплиной, школой и законом. Тысячелетняя школа не для нас, мы готовы к жесткому правлению. Предлагаемая дисциплина уже поздняя, отрезвевшая, спохватившаяся от крайности непорядка и потому готовая на крайние меры.

Санкция на крайние властные меры дана в этом народе его отчаянным предстоянием предельному. До всяких директив человек тут вызван, вынужден на подвиг, до погибни или исполни.

Как обстоит дело с директивами. Вот письмо Софьи Алексеевны, регентши или царевны или даже в некоторых дипломатических документах царицы рядом с двумя царями на двойном троне, старшем Иване и младшем несовершеннолетнем Петре, к ее близкому человеку, командующему русской армией в Крыму Василию Васильевичу Голицыну. Армия, между прочим, в основном переведена на европейский строй, идет тихая реформа администрации, хозяйства, промышленности, связи в ориентации на Запад. Когда в 1689 поляризация между Кремлем с Софьей и селом Преображенским с Петром и Натальей Нарышкиной обострится, вокруг Петра соберутся противники реформ. Дело Софьи небывалое; она пошла дальше отца, дав установку вообще ничего не делать без оглядки на западный порядок. То, что женщина впервые за столетия снова будет править, тоже ново и рискованно, — Софье было бы легче, знай она, что открывает столетие беспрецедентного прямого участия женщин в управлении русским государством. Титулом по меньшей мере «правительница», по сути безусловная, Софья пишет в 1687-м Голицыну, который с 1682-го по 1689-й, с десятилетия по семнадцатилетие Петра, был практически премьер-министром: Батюшка, моя надежда (оба по теперешним понятиям молодые люди, Софье 30, Василию, главе Посольского приказа, т.е. министру иностранных дел, одновременно военному министру и не только, 43 или 44), моё всё, да хранит тебя Господь на многия лета. Сегодняшний день безмерно для меня счастлив, потому что Господь Бог наш прославил через тебя, моё всё, имя свое и имя Богородицы. Никогда еще благодать Божия не проявлялась столь великолепно; никогда наши деды не получали такого великаго ея проявления. Подобно тому как Бог помог Моисею вывести Израильтян из Египта, так он вывел нас через пустыню, помогая тебе. Слава ему, показавшему на тебе свое бесконечное милосердие. Что мне сделать, о, моя любовь, чтобы достойно вознаградить твои чрезвычайные труды, о, моя радость, о, счастье глаз моих! Могу ли я хоть по крайней мере думать, о, мое сердце, что я тебя скоро опять увижу, о, мой целый свет! Для меня будет великий день, когда я опять увижу тебя возле себя, о, моя душа! Если бы было возможно, я желала бы, чтобы ты вернулся как по волшебству, в несколько мгновений. Благодаря Бога твои письма доходят благополучно; отчет о битве при Перекопе пришел 11-го; в этот день я отправилась на богомолье в Воздвиженский монастырь, совершая путь пешком; когда я подходила к Сергиевскому монастырю, меня догнал твой гонец. Я не знаю даже уже, как дошла до конца пути. Я читала в дороге. Как выразить благодарение Богу, Пресвятой богородице, милосердию Святого Сергия чудотворца! Ты советуешь мне творить милостыню по монастырям; я все выполнила; во все я ходила на богомолье, как и в этот, пешком. Медали [крымской якобы победы, в которую так хочется верить, при том что на самом деле Голицын лишь разве что вышел из переделки успешнее чем Петр выйдет на Пруте в 1711-м] еще не готовы, но не беспокойтесь; как только будут готовы, я вам их пришлю. Ты советуешь мне молиться: я так и делаю, а Господь, слышащий меня, также хорошо знает, как долго я тебя не вижу, о, мой свет, о, моя душа! Я надеюсь на его милосердие; он поможет мне скоро увидеть тебя, о, вся моя надежда! Во всем что касается армии ты можешь решать по своему усмотрению. Что же касается меня, то я здорова, твоими, конечно, молитвами. Мы все совершенно здоровы. Когда Бог сподобит меня увидеть тебя, то я расскажу тебе все, мой свет; ты узнаешь о моем житье, о делах; но не медлите; выступайте; но тем не менее не утруждайтесь, вы можете утомиться. Как я могла бы вас прежде всего вознаградить за все? Никто еще не сделал того, что ты сделал, и ты мог этого достичь только при таком старании. Софья.

Длинное письмо Софьи дает видеть ее ритм и темп. Выстаивание в монастырях с тогдашней многочасовой службой было ожиданием чего? Не директив конечно; сама Софья и Голицын, советующий ей молиться, были слишком просвещенные люди, чтобы надеяться на прямой божественный диктат; в письме нет и намека на магию или самогипноз, когда от храмового стояния ожидалось бы просветление государственного ума. Монастырь, молитвенное стояние были простым предстоянием Великому, что требует себе всего человека и быть к чему всегда как можно ближе значит приобщиться к порядку мира, к софии.

Готовность к выстаиванию долгой монастырской службы тут похожа на ожидание милости от Всеправителя. На все время ожидания человек оставлен своему человеческому смертному существу, медленно движущемуся путем постепенного перемещения (пеший ход в монастырь, подчеркнутый в письме), не жестом молнии во всяком случае.  Здесь уместно то наблюдение историков, что собственно органическая перестройка России уже шла до Петра в сторону нетоталитаризма, разделения человеческого и божественного порядков, т.е. западноевропейской, ранней дисциплины и школы. Петр и его люди (как Иван Посошков) в таком медленном движении отчаялись. Реформы Петра были политически диктатурой, церковно — срывом тихой русской реформации XVII века в пользу государственной религии.

Программа Петра была вся начертана людьми XVII века (Ключевский, Лекция 61, начало). По росписи 1681 года значительно большая часть московской рати была уже переведена на иноземный строй (89 тысяч на 164 тысячи без малороссийских казаков). В состав 112–тысячной армии, какую в 1689 году князь В.В. Голицын повел во второй крымский поход, входили 63 полка иноземного строя численностью до 80 тысяч. Поэтому совсем неожиданным является состав сил, направленных в 1695 году в первый азовский поход. В 30-тысячном корпусе, который пошел с самим Петром, тогда ротным бомбардиром Преображенского полка, можно насчитать не более 14 тысяч солдат иноземного строя, тогда как огромное 120-тысячное ополчение, направленное диверсией на Крым, все состояло из ратников русского строя, т.е. в сущности нестроевых, «строю никакого не знавших», по выражению Григория Карповича Котошихина, который 34-летним подьячим Посольского приказа в 1664 году эмигрировал в Литву и Швецию и до своей смерти там в 1667 году написал по заказу шведского правительства сочинение о России. Дворяне и нестроевое ополчение всплыли на поверхность сразу после удаления в 1689 году реформаторов, Софьи и Голицына. Наскоро составленные, наскоро обученные немцами полки были по наблюдениям сброд самых дрянных солдат, «самый горестный народ», побежавший под Нарвой.

По Ключевскому, Петр взял не школой а количеством. «После Нарвы началась неимоверная трата людей. Наскоро собираемые полки быстро таяли в боях, от голода, болезней, массовых побегов, ускоренных передвижений на огромных расстояниях от Невы до Полтавы, от Азова и Астрахани до Риги, Калиша и Висмара… Для пополнения убыли… наборы охотников и даточных… в 1703 году забрано было до 30 тысяч человек», грубо говоря, примерно каждый сотый мужчина в возрастном слое, как-то    пригодном для армии. Вроде бы немного, но из года в год такие наборы делали шансы избежать армии для каждого все меньше. Помимо того были наборы для копки каналов и очистки русла в Воронеже (пришлось бросить), для прямой дороги из Петербурга в Москву (пришлось бросить в новгородских лесах), для канала Волга – Дон (бросили), для постройки и поддержания Петербурга постоянно.

Сравним долгое монастырское стояние Софьи с подвижностью Петра. Он был судорожный, т.е. буквально с болезненными непроизвольными жестами, их описывают как внезапную оглядку через плечо с вытягиванием назад одной ноги. Объяснить эти судороги очень легко, если знать что для ребенка достаточно увидеть например как отец гоняется с топором вокруг стола в избе за матерью, чтобы онеметь ногами до невозможности двигаться, а потом на всю жизнь остаться тяжелым паралитиком. У десятилетнего Петра из рук вырвали деда, за которого он цеплялся, и изрубили на части на его глазах. Он постоянно принимал разные лекарства, никогда ни в чем не знал чувства меры вплоть до возможного сифилиса в конце жизни, не ведал приличий, ежедневно напивался, абсурдно, как двухлетний ребенок, совался в «четырнадцать ремесел». Переменчивый как ртуть, он не позволял догадаться, крайний ли он трус или храбрец, сильный или слабый. Вот ему уже 45 лет, его наблюдают в 1717 во Франции: никогда нельзя знать, что он собирается делать завтра или через час, куда и как направится; ни одного места, продолжительность пребывания в котором была бы заранее определена. Иностранцы о нем в 1721: «Его качества никогда не были из числа красивых, но он становится день ото дня невыносимее, и большой счастливец тот, кто не должен находиться постоянно возле него». Его смерть стала облегчением для близких. Раз в теоретическом споре он закричал на генералиссимуса Шеина: «Я изрублю в котлеты весь твой полк, а с тебя самого сдеру кожу, начиная от ушей».

3. Первые тетради заготовок Пушкина к истории Петра, вообще состоящие почти из одних выписок, на первый взгляд совсем не содержат оценок. Отдельные эскизные зарисовки ( «корабельные мастера звали его Piter Bas, и сие название, напоминавшее ему деятельную, веселую и странную его молодость, сохранил он во всю жизнь») никогда не показывают авторского мнения и останутся точны при любом взгляде на Петра. Характер отбора фактов, знаки внимания (подчеркивания, вопросы, пометы NB, etc.), фрагментарные переходы от языка источника к его стилизации и к своему письму ( «злодеи думали умертвить государя», «но гроза уже готовилась», «началась реакция») позволяют реконструировать мысль Пушкина. Ближе к средним тетрадкам ему уже трудно скрывать свое недовольство тиранией, кнутом, пытками и бестолковостью спешных царских указов. Он позволяет себе замечания вроде взятого им в скобки: «27 июня, в годовщину Полтавской победы, Петр принимал перс. посла… на яхте и кончил день фейерверком etc. etc. … На другой день новог. губ. Корсакову повелел, чтоб к 1 декабрю все дворяне от 30 до 10 лет были к смотру под опасением лишения чести и живота (с похмелья видно)». В рассказе Пушкина о последних днях Петра уже есть определенность взгляда. Она намечена раньше решающим суждением под 1719 годом: «Скончался царевич и наследник Петр Петрович: смерть сия сломила наконец железную душу П.»

Что личность под гнетом единоличного правления, тем более в темпе грома и молнии, будет разрушена, это мы установили как общее правило, каждое исключение из которого нуждается в проверке. Жесты человека под нечеловеческим давлением по определению неописуемы, ведь описатель не имеет подобного опыта. Эти жесты для самого деятеля не всегда понятны. Но каким бы ни было поведение раздавленной личности Петра, его примирила с Пушкиным отчаянная решимость быть местом встречи с нечеловеческим, отдать себя предельному. Такая решимость располагается глубже личности и, странно сказать, глубже воли. Трудно сказать даже, принадлежит ли она данному человеку больше чем народу, стране или истории.

Медленная реформа и реформация при Алексее – Феодоре – Софии – Голицыне была сорвана Петром. Расслоения между человеческим порядком и божественной правдой, позволившего бы учредить на человеческом уровне школу  приготовления к встрече с другой, божественной правдой, не получилось. Победила революция[11], и снова, как при Владимире, Иване Калите, Иване Грозном, возвратились к закону — скажем по Пушкину — божией грозы.

Определяющим в темпераменте Петра был ритм войны[12]. Решало не то, что Россия вела постоянные войны и от десятилетия Петра до его последнего 53-летия военные расходы страны возросли в 5 раз, до 5 миллионов рублей[13]. Не столько втянутость в войну была причиной темпа, сколько взятый предельный темп предполагал войну. Цветом времени были огонь и дым. Материальная война тут скорее смягчала остроту тотальной мобилизации, вводила ее в реалистические рамки, была родом заземления для молнии. Трансцендентное требовало от человека неведомого предельного усилия, а война в такой ситуации оказалась чем-то    более близким и понятным. Ею, можно сказать, откупились.

Разумеется, тот темп был сорван сразу после смерти Петра еще быстрее и резче чем  Петром были сорваны медленные реформы Софьи. Но 36 лет правления Петра остались печатью и прививкой еще на долгие времена как подтверждение особого положения России на полюсе Европы. Петр надолго отвадил охоту к попыткам интегрировать Россию в Европу, подтвердив осо­бую механику ее исторического движения. Так последняя революция 1991 года снова подтвердила особый путь и статус России в мире.

Россия после Петра, плакала она или радовалась его уходу, вся осталась ждать новой молнии. Предсказание Алексея, сына Петра, о падении Петербурга не могло не сбыться.  Всякая новая молния снова должна была быть тотальной и сметать всё. Подтвердил расположенность к крайности Петр, в очередной раз отменивший в России земную терпеливую школу независимого от молнии, пусть и послушного ей гражданствования.

Как после Владимира, как после Ивана Грозного (надо думать, о нем Пушкин помнил, называя Петра грозой), после Петра была невозможна плавная передача власти. Молния не оставляет преемства, она нуждается в другом огне. Царь, погубивший старшего сына и законодательно закрепивший свое право назначать по воле любого преемника, не сумел назвать его перед смертью, хотя другие указы в тот же день давал. Пушкин явно обращает внимание на эту неспособность. 26 января 1725 утром Петр повелел освободить для здравия государя всех преступников, сосланных на каторгу, кроме двух первых пунктов(государственные) и убийц. Указом причислил рыбу и клей к казенным товарам. К вечеру ему стало хуже. Его миропомазали. 27 дан указ о прощении не явившимся на смотр дворянам. Осужденных на смерть по Артикулу по делам В. колл. (кроме etc.) простить, дабы молили они о здравии государевом. «Тогда-то Петр потребовал бумаги и перо».

Повторение этого «тогда-то» у Пушкина не случайно, даже если им самим не замечено. В «Полтаве» двадцатисемилетний скандинавский бродяга, как называет его один исследователь, смущен неожиданной силой русской армии:

И злобясь видит Карл могучий

Уж не расстроенные тучи

Несчастных нарвских беглецов,

А нить полков блестящих, стройных,

Послушных, быстрых и спокойных,

И ряд незыблемый штыков.

Тесним мы шведов рать за ратью;

Темнеет слава их знамен,

И бога браней благодатью

Наш каждый шаг запечатлен.

Тогда-то свыше вдохновенный

Раздался звучный глас Петра…

В «Истории Петра»: «Тогда-то Петр потребовал бумаги и перо и начертал несколько слов неявственных, из коих разобрать можно было только сии: „отдайте всё“… перо выпало из рук его. Он велел к себе цесаревну Анну, дабы ей продиктовать. Она вошла — но он уже не мог ничего говорить»[14]. Примечательным образом Пушкин выписывает на самом деле несколько вещей, которые после этого говорил Петр, например об увещеваниях архим. Чудова монастыря: «сие едино жажду мою утоляет; сие едино услаждает меня» и подобное до последнего явственного «после». Неспособность назвать преемника была другая, не физическая. Проблема с наследованием общая черта роковых фигур русской истории.

После Петра темп власти сменился. Но жизнь страны определялась по-прежнему ожиданием грозы, гоголевского крутого ревизора. Пока гром не грянул, мужик перекреститься не хотел. Написав эту фразу, я случайно посмотрел телеинтервью с героем дня, очередным министром финансов. Всей повадкой он упорно отстаивал свое привычное право ничем себя не связывать, пока не грянет гром. Грозы мы продолжаем ждать и теперь.

Предприятие Петра было спешной операцией с временем. Дело шло о догонянии, о преодолении отставания. Всё должно было делаться спешно, молниеносно. Мы уже заметили, что исторический выход и не может быть иным как по способу внезапного выхода из времени. Мы пришли к этой ясности чисто формальным путем. На историческом примере видим то же.

Летом 1711 года гвардия, она же ядро внутренних войск, под новыми красными знаменами идет в Молдавию, она уже впереди Петра. 1 июня Петр с Екатериною из Яворова поехали к молдавским границам через Львов и Злочево. С дороги повелевал он Шереметеву непременно упредить турков. Шереметев впереди Петра, уже на берегу Прута. Петр подстегивает его опередить турецко-татарскую армию. В то же время или в тот же день он пишет домой, в Сенат, свое новое правительство: надо действовать быстро, пропущение времени подобно смерти, невозвратно. Фраза об ускорении сказана незадолго до прутского котла, куда армия попала по неосмотрительности. Так в нашей последней революции паруса ускорения были лозунгом перестройки до взрыва чернобыльского атомного реактора, происшедшего из-за ускорения перехода от одного рабочего цикла к другому.

Что же, не надо было спешить? Но исторический выход может располагаться только вне времени. Ощущения этой правды достаточно для опровержения всякой долгосрочной программы. Как для Ивана Посошкова программа столетней медленной школы, так в наши дни программа «500 дней» не звучала и не могла пройти, потому что спотыкалась о названную нами тайную правду. Или сразу, или ничего.«Пропущение времени подобно смерти».

Что надо что-то    делать сразу, совершенно ясно. При первой попытке назвать, что именно надо сразу, развертывается необозримое поле работы. О детальной мелочности указов Петра все знают, вот один пример. В России давно считалось хорошо заготовить гроб заранее, желательно выдолбленный из целого ствола дерева и лучше из дуба. Техника выдалбливания была та же что при изготовлении лодок. Такие лодки были пригодны даже для морского плавания, как через Черное море армии Святослава; из дуба в несколько обхватов получался настоящий корабль. Для гроба не обязательно дуб даже в два обхвата. Легший в него был готов к плаванию по неведомым водам. Река как переправа, где на другом берегу всё наоборот, ведет к другому миру. Лечь в выдолбленный дубовый или хотя бы сосновый гроб было как уйти в незапамятную древность. Запрет Петра на такие гробы служил вовсе не сохранению заповедных лесов. Их лучше всего оберегала именно надежда каждого человека, что для его гроба останется ствол. Тот же Петр определил награду в 2 рубля за выявление рощ мачтовой сосны в целях порубки. Дуб был нужен для пушечных лафетов, кораблей и свай. (Как широко шли водные работы, видно из того что всем была понятна формула «гибнем на плотах», т.е. стоя почти в воде вычерпываем ил, очищая и углубляя русло или заводь и потом вбивая сваю за сваей для пристани, новой верфи или запруды, шлюза.) Вводя должность обер-валдмейстера для охраны стратегических лесов, Петр подтвердил запрет: дубовые гробы вообще исключены, сосновые допустимы из теса, цельные разрешаются из березы и ольхи — по существу издевательское разрешение в народе, на каждом шагу видящем, что происходит с этим деревом от сырости. Запрет должны были провести в жизнь священники, отказываясь отпевать и хоронить в неположенных гробах. Указ был как обычно жесткий. С этим народом иначе нельзя. Кроме того, этот народ всё потянет и на земле нет в принципе ничего, что он не поднял бы.

Детальность моментального руководящего указа, расписывавшего каждое движение исполнителя, настраивала на ожидание очередного распоряжения. Оно часто не поступало именно потому что главному тре­­бо­ванию мгновенности противоречило растяжение во времени. За щепетильно подробным указанием очередное даже в принципе не должно было идти, чтобы не терялся молниеносный темп. Велено было заготовить к походу конскую сбрую и другие полковые припасы; ими завалили в Новгороде две палаты, где они и сгнили за непоследованием дальнейшего указа, и эту гниль потом выгребали оттуда лопатами. Предписано было сплавить к Петербургу вышневолоцкою системою дубовый лес для балтийского флота; в 1717 году это драгоценное дубье, среди которого иное бревно ценилось тогдашних рублей во сто, целыми горами валялось по берегам и островам Ладожского озера, полузанесенное песком, потому что указы не предписывали освежать напоминаниями утомленную память преобразователя, который в то время блуждал по Германии, Дании и Франции, устрояя мекленбургские дела (Ключевский).

4. О шоке реформ и об их потусторонности говорит лексика. Лесами заведовали валдмейстеры, недвижимостью рентмейстеры, суды проверяли рекетмейстеры, церемониями занимались герольдмейстеры, для управления землей старым воеводам помогали бургомистры, ландраты или ландраторы, коменданты, кандидаторы; губернии отдали губернаторам, в гофгерихтах судили ландрихтеры, обер-провиантмейстер заведовал снабжением, у определенных чиновников был статус президентов, они собирались на консилиумы, над комендантами стоял обер-комендант, выше всех были сенаторы, земские камериры наводили порядок в дистриктах, сосуществовавших с уездами, в разных частях этой системы требовались ратманы, генерал-кригс-пленипотенциар был высоким армейским чином. Не было ли в этом переодевании Руси заведомой игры?

И как будто бы да. Игровое, ассамблеи, кубки-орлы, которые надо осушить в наказание за проступки, всешутейший синод пьяниц, вообще частые пиры до оргий, переодевания, шутки над старой одеждой, требование на определенной церемонии при многосотенном скоплении народа неповторения ни одного костюма больше чем в трех экземплярах, постоянная возня с острижением бороды или с платой за бороду 60 рублей с дворянина, копейка (нынешние 10–15 тыс.) с крестьянина при въезде в город, при входе в учреждение, особые одежды с рогами для непокорных старообрядцев. Между прочим, в шутку этим превращалась не одна одежда и борода, но вообще цветность. Россия вошла в эпоху Петра сплошь цветной (интуиция Эйзенштейна, показать древнюю Русь в цвете) и вышла с подорванным цветом. Петербург рядом с разляпистой Москвой был геометрически шедевр, по цвету нищий город. Он игра форм, не красок.

Игра широко размахнулась в петровскую эпоху. Мы помним стиль обличений, рекомендаций и упований положительного крестьянина Ивана Посошкова, предельно серьезный. Кому-то могло показаться странным предположение, что говоря о глухой безнадежности России, где младенца учат не взирать на небо и именовать Бога, а говорить скверности отцу и матери, Посошков шутит. Но к туповатой, деревянной, уверенной серьезности всего, что он советует, надо добавить, что он был первым в России фабрикантом игральных карт.

С игрой соседствовал смертельный ужас, вполне обоснованный. В самом деле, после полутора десятилетий реформаторских усилий подсчитали население, вернее тех, кто интересовал в населении, т.е. тягловых или тяглых. Их оказалось на четверть меньше чем раньше. Не поверили, пересчитывали, оказалось — на пятую часть, т.е. от каждых ста осталось не всего лишь 75, а целых 80, и немного успокоились. Более въедливый, мистический ужас шел от стойкого ощущения происходящей подмены. Начинатель всего, Петр, виделся дважды подмененным. Во-первых, в 1672 году дочь Натальи Кирилловны Нарышкиной, которая всегда рожала только дочерей и тут тоже стало быть не могла родить мальчика, подменили немчиком, сыном ее лечащего врача, или потом заграницей молодого царя подменили двойником. Во-вторых, вообще человек в Петре был подменен духом, Антихристом. Всё стало ненастоящим, примерно как Аверинцев пишет о нашем времени, что всё стало несерьезно.

К двум легендам о подмене Петра, вошедшим почти во все следственные дела Преображенского приказа и во все истории Петра, надо добавить третью, затерянную в пушкинских выписках о Петре, по остроте и молниеносной убедительности уже и не легенду, а скорее последнюю правду.

Эти выписки при жизни Пушкина и вообще до свободы печати в России публиковались лишь фрагментами. После его смерти они сразу были поданы в цензуру в видах публикации и не разрешены. Царь хотел издать Пушкина полностью за исключением «Истории Петра» «по причине многих неприличных выражений на счет Петра Великого». Таких, вроде приведенного выше (об указе явиться всем дворянам от 30-и до 10-и лет: «наверное с перепоя»), там в действительности очень мало. В 1840 Василий Андреевич Жуковский представлял Николаю Павловичу, что «теперь манускрипт пересмотрен со вниманием и всё замеченное или выброшено или исправлено»[15]. То, на что важно обратить внимание, принадлежит Пушкину внимательному и думающему, мимо которого мы спешим к Пушкину вдохновенному и хрестоматийному. Внимательный Пушкин больше удивляется и спрашивает чем вещает. Тем важнее места, в которых он вполне определенен. Однажды, уже далеко за середину всех выписок, позволив себе критику, он не стесняется назвать тиранским указ от 26.9.1713 о том, что доносителю, пусть он и крепостной крестьянин, отдаются поместья укрывающегося дворянина. Пушкин продолжает под 1715: Петр подтвердил перед отъездом из П.Б. тиранский свой указ о явке дворян на осмотр в П.Б., положив последним сроком 1 сент. 3-го октября Петр опять издал один из своих жестоких указов: он повелел изготовлять юфть новым способом, по обыкновению своему, за ослушание угрожая кнутом и каторгою. 1718: 18 августа Петр объявил еще один из тиранских указов: под смертною казнью запрещено писать  запершись (Пушкин подчеркивает). Недоносителю объявлена равная казнь, Голиков полагает причиною тому подметные письма. Следствие над соучастниками Алексея продолжается. Вот инструкция обер-валдмейстерам: за дуб штраф 15, за проч. дерево 10 р., также кнут, ноздри etc. В пушкинском etc. уже привычность, не надо повторять оценку тиранского указа. Ясно, как Пушкин мог относиться к еще одному указу, запрещавшему монахам иметь у себя в кельях чернила и бумагу иначе как с разрешения игумена.

Теперь 1723 год. «Издан странн. Указ о дряхл., малолетн. etc.» Заметим снова это «странный» и прочитаем сплошь место из 1718 года, когда в Москву привезена первая жена Петра Евдокия Лопухина, а идет розыск по делу сына, выкраденного из-под Неаполя тайной русской службой и провезенного через Европу в Россию мимо всех выставленных застав. Следственные дела спутались одно с другим. Царица уличена в ношении мирского платья и угрозах именем своего сына, в связи с Глебовым. 15 марта казнены еп. Досифей, генерал-майор Глебов, в которого влюбилась вдова при живом муже, Кикин казначей и Вяземский. Баклановский, камер-паж Кикина, и несколько монахинь высечены кнутом, царевна Мария заключена в Шлиссельбург, царица высечена и отвезена в Н.Ладогу.

Приведем полностью два пушкинских абзаца.

«Петр хвастался своей жестокостию: Когда огонь найдет солому, говорил он поздравлявшим его, то он ее пожирает, но как дойдет до камня, то сам собою угасает’. 31 генваря П строго подтвердил свои прежние указы о нерубке лесов. 1 февраля запретил чеканить мелкие серебряные деньги. 6 февраля подновил указ о монстрах, указав приносить рождающихся уродов к комендантам городов, назнача плату за человеческие — по 10 р., за скотский, по 5, за птичий, по 3 (за мертвые); за живых же: за челов. — по 100, за звер. — по 15, за птич. — по 7 руб. И проч. Смотри указ. Сам он был странный монарх!» Сам монстр. Искал уродов и гляделся в них как в зеркало.