Единое христианство

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Единое христианство

1. Христианское единство теперь видимо сохраняется уже только в разнообразии конфессий. Каждая в отдельности может и должна, если уверена в своем праве, относиться к другим с ревностью. Мы понимаем Льва Платоновича Карсавина, когда он, видя в идеале Православную Вселенскую Церковь живой личностью, соборным единством многих поместных национальных Церквей, называет католичество и протестантизм ересями. Веры нет, если она заранее решила считать себя относительной и частичной. В крайности она готова на религиозные войны.

Отшатываясь от насилия, она учится и обязана со временем жить рядом с другой верой, такой же исключительной. Высота раннего христианства, которую не удалось сохранить религиозному согласию, теперь существует за счет восполнения, говорит Карсавин, одних церквей другими.

Каждая обладает своими, только ей присущими чертами и своим особым дарованием восполняет дарования иных Церквей, а их дарованиями — свое в единстве любви Христовой. И ни одна из православных церквей не стремится к тому, чтобы изменить и на свой лад образовать прочие; напротив — дорожит их своеобразием, восполняющим ее качество. Даже от ересей, как католичество и протестантство, Православная Церковь ждет не растворения их в одной из своих поместных церквей. Она ждет того, чтобы они, преодолев свои заблуждения и покаявшись, из себя самих и в своем качестве стали новыми поместными Православными Церквами, живыми и ценными по своеобразию их членами Тела Христова[159].

Тем же словом восполнение называет взаимосвязь Церквей Соловьев.

Дело идет не о том, чтобы подавить нашу религиозную и моральную индивидуальность, но о том, чтобы восполнить ее и ввести ее в круг вселенской и поступательной жизни[160].

Чувство нашей обязательной правоты должно уживаться с пониманием, что без других, которые в наших глазах явно ошибаются, соборное тело неполно.

Связать уверенность в своей исключительной правоте и ощущение себя частью одного тела с другими трудно. Жить так требует постоянного усилия различения. Понятие канонической территории, о котором много говорят наши церковные политики, бесспорно в смысле подчинения отдельных приходов властям своей Церкви, которая естественно желает, чтобы на земле, где живут ее прихожане, не было других вер. Но надо научиться тому, что все разделенные Церкви необходимы теперь для полноты веры. Ревнивое взаимное подозрение конфессий в отходе от истины, соседство спорящих между собой толков веры остается сейчас единственной формой раннего единства.

В документах Московской Патриархии право Российской Православной Церкви вести в России всю христианскую миссионерскую работу, допуская Римско-католическую Церковь только окормлять свою традиционную паству (поляков, литовцев, немцев), доказывается ссылкой на практику ранней апостольской Церкви.

Сам факт ведения здесь католической миссии, присутствие на российской земле католических миссионеров осуществляется в нарушение слов апостола Павла: «Я старался благовествовать не там, где [уже] было известно имя Христово, дабы не созидать на чужом основании» (Рим 15, 20)[161].

Первоверховный апостол говорит так римлянам, уверенный за них, что они полны благости, исполнены христианского знания. Он дерзает(???????????? ??????, Рим 15, 15) быть служителем (??????????) Самого Христа (16) и ничего не совершает иначе как Им. В наше время ни одна Церковь не может претендовать на прямое исполнение Всевышней воли. Российская православная Церковь рядом с восполняющими ее Церквами внутри христианизированной светской культуры не может своими силами обеспечить несение всей истины. Полюса Востока и Запада особенно необходимы для полноты. Ту же мысль, что у Владимира Соловьева и Карсавина, читаем у французского православного церковного писателя Оливье Клемана.

Если мы можем помочь христианам Запада обрести в полноте свои корни, они помогут нам, со своей стороны, понять, что не все еще сказано, что нельзя удовлетвориться повторением Отцов, что Дух веет всегда, позволяя Традиции, если мы хотим сохранить ее живой, быть творческой. Это правда, что Христос воскрес? или мы лжецы, которым достаточно хорошо петь? Если Христос действительно воскрес, немного и в нас тоже, пусть чуточку, будем уверены, что как бы ни было трудно, любовь и понимание победят[162].

Как у нас на Востоке Европы есть различие между политикой церковной администрации и замыслом православного христианства, так практику Ватикана надо отличать, и Запад первый так делает, от исторического назначения Рима. Соловьев писал И.С. Аксакову:

Мне кажется, вы смотрите только на папизм, а я смотрю прежде всего на великий, святой и вечный Рим, основную и неотъемлемую часть вселенской Церкви[163].

Под папизмом тут понимаются «практические злоупотребления и искажения папской идеи». Идея исторического и народного православия не в меньшей мере затемнена.

Соединение Церквей, духовное примирение Востока и Запада в богочеловеческом единстве вселенской Церкви есть святое дело, то действительное слово, которое Россия должна сказать миру[164].

2. Первый шаг к единству Соловьев видел в свободе суждения, которая невозможна, когда идеология поддерживается силой.

Для справедливого суда нам должна быть открыта возможность не только осудить, но и оправдать католичество. Говоря в моей статье о допущении католической пропаганды, я разумел прежде всего обоюдную свободу церковной полемики, чтобы можно было не только нападать на католичество, но и защищать его от нападений. Если праведное решение церковного спора не дано нам путем авторитета, то мы должны искать его путем свободы[165].

Соловьев напоминает, что авторитетного решения Вселенского собора о неправоте католического или, добавим от себя, также православного вероучения, насколько они расходятся между собой, не существует. Догматы filioque, непорочного зачатия Богоматери и безошибочности, присущей торжественному заявлению канонического главы Церкви, содержатся внутри признанных нашим Востоком текстов. В них эти догматы свернуто есть. Например, непорочное зачатие Богородицы упоминается в текстах четьих миней и акафистов.

Анна славная ныне зачинает чистую, бесплотнаго заченшую Господа.

Чистую во утробе зачала еси.

Миро благовонное в утробе зачала еси Анно. Голубицу прияла еси нескверную.

Иоаким и Анна, поношения бесчадства, и Адам и Ева от тли смертныя свободистася Пречистая, во святем Рождестве твоем.

Поем Святое Твое рождество, чтим и непорочное зачатие Твое.

В литургии Златоуста Богородица величается пречистой изрядно, т.е. преимущественно перед прочими небесными силами, что не имело бы смысла, не будь она чистой от рождения. Папа Пий IX оформил как догмат то, что церковь, причем в основном восточная, давно говорила в своей литургике[166].

Продолжая те же наблюдения, Сергей Аверинцев указывает, что Запад и Восток расходятся не в христианском учении, которое едино, а в тоне, цвете, жесте, вкусе, т.е. там, где сближение в смысле перехода на одинаковые основания невозможно и ненужно.

Сколько-нибудь подлинный синтез типов христианской религиозной культуры — крайне трудная задача для будущего, которая потребует кропотливой работы. Я говорю о взаимоотторжении религиозных культур, а не о вероучительных разногласиях. Проблемы, духовно разделяющие сегодняшних православных и католиков — не в Filioque, не в догмате о Непорочном Зачатии и не в вопросе о точном моменте пресуществления Св. Даров, а уж скорее в области того, что о. Флоренский назвал«православным вкусом». Из всех особо непримиримых православных обличителей католицизма, которых я повидал на своем веку, самым искренним и глубоким был художник по своему дарованию, призванию и душевному складу, замечательный иконописец и богослов иконы. Он-то понимал, что говорит; но что он говорил? За каждым его словом ощущалась ревность художника, ратующего за чистоту стиля, для которого эклектизм есть скверна; ибо творчество как таковое толерантным быть не может. Дивергенция культур сказывается, конечно, и за пределами сферы собственно художественной; но дело все равно во «вкусе», в навыках поведения, в духовном такте, жесте, ритме и темпе — прежде всего, разумеется, богослужебном, но и общем, жизненном. На православный вкус Ватикан — чересчур государство; в католической перспективе наше духовенство слишком легко соглашается быть декоративным придатком к государству. Вот что сегодня смущает, задевает, разделяет — а вовсе не пункты, каталогизированные византийскими полемистами[167].

Аверинцев говорит о синтезе тона, цвета, жеста, требующем искусства.

Задача синтеза остается весьма и весьма трудной; благоразумный христианин не может не страшиться всеобщей эклектико-синкретической неразберихи, грозящей доконать и без того расшатанное чувство духовного стиля и вкуса. Но зато решение этой задачи обещает неизмеримо облегчить борьбу с другими жизненными проблемами вселенского христианства. Христианский Запад остро нуждается сегодня в православном чувстве тайны, «страха Божия», онтологической дистанции между Творцом и тварью, в православной помощи против эрозии чувства греха; иначе те среди сынов и дочерей Запада, которые не устанут искать религии, достойной этого имени, будут все чаще уходить в сторону Востока нехристианского — например, в сторону Ислама. Но и христианскому Востоку не обойтись без западного опыта более чем двухвековой жизни веры перед лицом вызова, брошенного Просвещением, без всего, что оказалось наработано западной рефлексией над проблемами нравственного богословия и сопряженного с ним богословия права, без западного вкуса к терпеливому различению нюансов, без императива интеллектуальной честности; иначе жизненное право демократической цивилизации будет вновь и вновь разыгрываться у нас как козырная карта против христианства, которую на уровне веры«малых сих» крыть окажется еще раз нечем. Западное христианство так часто вправе напомнить нам:«Братия! не будьте дети умом» (1 Кор 14, 20). Мы же иногда имеем основания напомнить нашим западным братьям: «Начало мудрости — страх Господень» (Притч 1, 7)[168].

«Крепкий» (Соловьев) раздор между близкими требует сначала, пока не восстановлено единство, нравственного подвига. Искусственное единство унии или изоляции создаст внутренний раскол. Уйти от раскола, когда для единства сил нет, нельзя и не нужно. Он один теперь напоминает о нераздельности исторического христианства.

Христианская Церковь в историческом смысле представляет собою примирение двух образовательных начал: восточного, состоящего в пассивной преданности божеству, и западного, утверждающего самодеятельность человека. Идеал Церкви не в слиянии этих двух различных действий, а в их согласовании. Соединенные Церковью народы Востока и Запада скоро разошлись в своем понимании этой самой Церкви. Восточные поняли по-своему, западные по-своему, и вместо того чтоб искать друг у друга восполнения этой односторонности, каждый стал искать только своего, принял свое одностороннее понимание за единственно истинное и безусловно обязательное[169].

Единство такой высоты, какую имеет в виду Соловьев, может  распасться, когда заботу о нем берут на себя люди. Человеческая неудача говорит не столько о невозможности, сколько о величии цели.

Сила духовной власти — в ее религиозном преимуществе, преимуществе особого служения делу Божию. Только во имя этого религиозного преимущества все силы мира должны быть подчинены духовной власти. Но когда она сама, забывая свой религиозный характер, прибегает для подчинения себе мира к средствам мирской политики — интригам, дипломатии, военной силе, — она тем самым отказывается от своего религиозного преимущества[170].

Действуя человеческой силой ума или большинства, Церковь лишает себя реальной опоры. В наши дни дипломатическая и полицейская война чиновников ОВЦС и МП против Ватикана, например запрет визита Иоанна-Павла II в Россию, наводит на мысли о хрупкости православия, чего на самом деле нет.

Восточная Церковь, несмотря на отсутствие жизненной, практической связи между своими частями, несмотря на отсутствие строгого единства и порядка в своей организации и несмотря на происходящую отсюда неподвижность и бездеятельность, все-таки обладает внутреннею религиозною крепостью, благодаря которой она сохраняет и существенное единство своих основ и всю свою церковную особенность. Разобрать христианский Восток по частям, как об этом мечтают фанатики латинизма, — невозможно, ибо у этого Востока есть внутренняя духовная связь, есть своя церковная идея, свой общий принцип. В средние века это понимали и на Западе; так, великий папа Иннокентий III высказывал ту мысль, что Восточная Церковь представляет собой чисто духовную сторону христианства, есть Церковь по преимуществу Духа Святого. Так это или нет, но во всяком случае самостоятельный характер и значение Восточной Церкви — вне сомнения. Эта Церковь есть существенно-необходимая, неотъемлемая часть в полноте Церкви Вселенской.

Православный Восток никогда не может быть обращен в латинство, ибо в таком случае Церковь Вселенская превратилась бы в Церковь латинскую, и само христианство потеряло бы свое особенное значение в человеческой истории. Мы знаем, что в этой истории христианство явилось как соединение и внутреннее примирение восточного и западного образования в истине богочеловечества. Поэтому, если бы одно из этих образований получило исключительное преобладание с поглощением другого, то самый характер христианства в его историческом призвании был бы нарушен, оно перестало бы служить выражением и воплощением во всемирной истории идеи богочеловечества[171].

Соловьев видел, как формальное обособление мешает свободно развернуться православию. Его суть не в догматических мелочах и местных привычках. Правды, что наша разность с Западом неустранима и нужна самому Западу, достаточно для нашего сохранения, лишь бы мы остались живы и деятельны. Если ревнители православия привязаны к живой стране, которой служат, они знают ее силу. К неприемлемому чужому надо относиться так же, как к негодному своему. У других много пороков, но разве на один порок числом их меньше у меня? Дороже доказательств нашей правоты участие в общем деле. Приехавший сюда входит в поле притяжения страны. Начав дышать ее воздухом, он так или иначе работает на нее, все равно, внутри ислама, католичества или православия.

3. Православный русский имеет полное право на уверенность, что только его сознание верно. Он обязан так жить. Но он обязан понимать и величие христианства. Оно больше чем думы даже очень сильного человека. Христианство дело человечества. Невидимая община Христа больше всего, что имеет дерзновение называть себя Его церковью. Его делу не случилось быть новым, а оно сама новизна. Реформа не эпизод общины, посвятившей себя Ему, а ее непрекращающееся состояние.

Можно допустить, что церковные власти в одном отношении совпадают с настроением большинства. Они не хотят в принципе ничего менять. Открытие и обустройство новых храмов не смена, а расширение старого.

Православие в плену прежде всего у государства, но оно также в плену у традиций, возведенных в абсолют, у эстетизма, заменяющего подлинную красоту духа, — страдает исторической закоснелостью[172].

Вообще у нас в России в деле церкви, как и во всем, ревнивее всего охраняется благовидность, decorum, — и этим большею частью и удовлетворяется наша любовь к церкви, наша ленивая любовь, наша ленивая вера! Нигде так не боятся правды, как в области нашего церковного управления, нигде младшие так не трусят старших, как в духовной иерархии, нигде так не в ходу «ложь во спасение», как там, где ложь должна бы быть в омерзении. Нигде, под предлогом змеиной мудрости, не допускается столько сделок и компромиссов, унижающих достоинство церкви, ослабляющих уважение к ее авторитету. Все это происходит, главным образом, от недостатка веры в силу истины[173].

Запоздалое обновление, каким стал Поместный Собор 1917–1918 годов, было неестественно прервано. До сих пор оно сдерживается опасением, что перемены, однажды допущенные, уведут слишком далеко.

Многие из дискуссионных вопросов того времени сохраняют для нашей Церкви свою актуальность […] Нам предстоит продолжить недоконченное ими дело устроения церковного бытия в духе живой соборности и творческого преемства[174].

Поместный Собор 1917–1918 годов, действовавший в условиях политической катастрофы, не смог реализовать всех возлагавшихся на него ожиданий. Инициативу в области литургических преобразований попытались перехватить некоторые лидеры обновленческого раскола, стремившиеся использовать в своих целях любые трудности «Патриаршей» Православной Церкви. Надолго утвердилась стереотипная ассоциация обновления церковной жизни и всяческих изменений в ней с «обновленчеством», т.е. расколом, предательством и изменой. Появилось даже неуклюжее словцо «неообновленчество» (стоит напомнить, что первоначально этот бранный ярлык употреблялся применительно к митрополиту Сергию(Страгородскому) и его Синоду). Но неужели тем самым была дискредитирована сама идея живого, творческого развития?[175]

Ситуация очевидна. Независимо от Балашова в тех же словах ее описывает Аверинцев.

Не могу не видеть неизбежности ряда перемен и способен лишь пожелать, чтобы перемены эти были разумно проведены в жизнь, чтобы вызвать минимум потерь. «Обновленцы» раннесоветской эпохи надолго скомпрометировали у нас любой разговор об обновлении; однако из того, что лидеры«обновленчества» — отнюдь не все шедшие за ними верующие, а именно лидеры, — опозорили себя комплотом с безбожной властью и прямым предательством законной иерархии, не следует, будто проблем, какие они пытались решать в неподходящее время и недолжным образом, не существует. Как все живое, церковная практика в своих внешних формах менялась на всем протяжении истории христианства, с древних времен и доныне[176].

Оборонительная настороженность Церкви к любым переменам имеет хорошую сторону ограждения божественной высоты от человеческих толкований. Недоверие однако должно сочетаться с принятием духа. Его угашение в ранней Церкви было грехом, не имевшим прощения. Чтобы не потерять каплю из пресуществленного хлеба и вина в чаше, священник должен быть крайне внимателен. К такому же сбережению каждой искры божественного огня призывает раннее христианство. По Варнаве, ученику апостола Павла, надо доверять всему, что послано духом. В Учении двенадцати апостолов пренебрежение сколь угодно малым моментом вести, проповеди, пророчества называется самым страшным из всего, что может случиться.

И всякого пророка, говорящего в духе, не испытывайте и не обсуждайте его; ибо всякий грех простится, а этот грех не простится[177].

Слушая и понимая все, в чем веет дух, оставим критику и проверку на потом, как плевелы будут отделены от пшеницы при молотьбе и духовные дарования узнаются по плодам их. Этот смысл непролития капли огня имеет евангельское слово «Всякий грех и хула простятся человекам, а хула на Духа не простится человекам» (Мф 12, 31). Место ошибочно обсуждается в смысле того, какая нечестивая фор­мула совершенно недопустима. Как в Учении двенадцати апостолов, здесь говорится о духовном подъеме. Всё сойдет с рук человеку, кроме растраты момента вдохновения, чужого или своего. Каждый день лицо вести меняется. Поэтому хлеб в молитве Господней просят на сегодня, не больше. Завтра будет другой день и другое веяние духа. Жизнь требует постоянной, каждодневной новости; просить о хлебе надо каждый день, или, сказано в Учении двенадцати апостолов, три раза в день.

Всякий приходящий к вам апостол да будет принят как сам Господь; но пусть он не остается более одного дня; если же будет нужда, то и на другой день; а если он останется на три дня – он лжепророк[178].

Ненавидя тот же смертный грех, Лотреамон говорил, что всей морской воды не хватит чтобы смыть единое пятнышко разумной крови.

У современных Церквей мало доверия к исканиям мира. Оборотная сторона и мера их непринятия духа — взаимное исключение Церквами друг друга.

Отсюда и самодовольное отчуждение Востока, отсюда и самоуверенный прозелитизм Запада. «Только моя церковь есть истинная Вселенская Церковь, — утверждает православный Восток, — поэтому мне нет никакого дела до Запада, лишь бы только он меня оставил в покое». Это есть самомнение, так сказать, оборонительное. «Только моя церковь есть истинная Вселенская Церковь, — утверждает католический Запад, — поэтому я должен обращать и восточных на мой единственно-истинный путь». Это есть самомнение наступательное. Воистину же Вселенская Церковь не знает такой исключительности, она пребывает и на Востоке и на Западе, она в том, чем святится и Восток и Запад, она в том, что соединяло христианские народы в их младенчестве, во имя чего они еще должны соединиться, чтобы достигнуть полноты возраста Христова […] Тогда образовательные начала Востока и Запада, примиренные и соединенные в христианстве, но вновь разделившиеся в христианах, воссоединятся в них самих и создадут вселенскую богочеловеческую культуру[179].

Не приходится ждать воссоединения скоро. Прекращение «враждебной полемики, предрассудков и недоразумений […] ближайшее, полное и всестороннее знакомство»[180] возможны только если ревность о высоте христианства направится не на других, а смиренно на себя. Взаимная религиозная ненависть и война церквей друг с другом — перевертывание любви и войны с духами злобы. Задушевное при таком перевертывании вдруг становится удушающим. Не должно быть такого двойничества, когда прихожанин самозабвенно одной стороной лица взирает на батюшку, а другой, злобной — на мнимого еретика. О полноте внимания к чему бы то ни было при таком раздвоении чувств нельзя мечтать. Уже говорилось о невозможности для разделенных церквей нести всю истину веры так, чтобы других не было нужно. Для замкнувшихся в самомнении разговор с другими верующими мог бы быть выходом. Христианское воспитание заключается не в том чтобы обходить людей, не похожих на тебя.

Есть охранение и охранение. Иначе охраняется сундук с деньгами, иначе охраняется душа от искушений, иначе охраняется истина в борьбе с заблуждениями[181].

Бороться или нет, вопрос конечно не стоит. Всякая Церковь на земле воинствует. Как ни тяжела война, она лучше соблазнительного безобразия.

Вам предписана война, и она вам крайне отвратительна. Но, может быть, вы чувствуете отвращение от того, что добро для вас […] Искушение губительнее войны […] Те, которые уверовали, оставили родину и ревностно подвизаются в войнах на пути Божием, — те ждут милости от Бога[182].

Брань с духом злобы однако должна была бы исключить всякую другую войну. Начинаешь думать, в какой мере церковная власть ведет верующих не туда, когда мобилизует их, чего они сами не начали бы, на демонстрации против ищущих художников, против новых управленческих проектов. Руководство Московский патриархии приписывает всем верующим России в официальном документе недовольство католической проповедью на «территории православия». Эта территория понимается не духовно, а политически. На нее переносится принцип суверенитета и невмешательства во внутренние дела. Русские католики оказываются агентами «католического присутствия в нашей стране»[183]. В том же официальном документе сравнение четырех католических епархий в современной России с всего лишь двумя при царе показывает, что церковные чиновники не отличают современную ситуацию от государственного православия сто лет назад. До начала XX века перешедший в 1896 году в католичество православный священник Алексей Евграфович Зерчанинов (1848–1933) сидел в Суздальской тюрьме для вероотступников. После Указа о веротерпимости от 17 апреля 1905 года  Санкт-Петербургская греко-католическая община Зерчанинова была с трудом частично признана в 1909 году как толк старообрядчества. Церковная власть ставит в укор католикам, что они проповедуют в современной ситуации свободнее чем-то    делали при православии, не отделившемся от государства.

4. По опросу фонда «Общественное мнение» на 7–8 апреля 2001 года 46% православных считали, что церковь должна быть отделена от государства, 37% были за превращение православия в государственную религию, причем из них решительно высказались за это 15%, остальные 22% с некоторым колебанием ( «скорее должно стать»). Комментарий социолога, консультанта фонда:

Любопытны причины подобной сдержанности. Казалось бы, православные люди должны положительно относиться к идее придания православию статуса государственной религии. Православная церковь всегда считала (и теперь считает) «симфонию Церкви и государства» наиболее желательным строем. На это указывает и государственный герб Византии, воспринятый от нее Россией, — двуглавый орел, обе головы — в коронах, а над ними вверху — третья корона, что означает подчинение обеих «ветвей власти» непосредственно Богу. Но, как указывается в «Основах социальной концепции Русской Православной Церкви», принятых на Соборе 13–16 августа 2000 года, «Изменение властной формы на более религиозно укорененную без одухотворения самого общества неизбежно выродится в ложь и лицемерие, обессилит эту форму и обесценит ее в глазах людей». Так что, вполне вероятно, те 22% православных, которые высказались за превращение православия в государственную религию более осторожно, имели в виду возможную в будущем или идеальную форму правления[184].

Всякая администрация имеет задачи своего упрочения. У религиозной организации однако не может быть другого оправдания кроме верности божественному основателю. Его воля высока и так требовательна, что для предпочтения себя с осуждением других должно оставаться мало места. Каноническая территория, на которой церковное руководство объявляет свое исключительное право говорить от имени Христа, предполагает несовместимую с христианством территориальную веру. В Евангелии тема территории постоянно присутствует. Пророк изгнан из своего отечества, он рассылает апостолов по всей земле, идет в святой город, который называет своим, изгоняет менял с территории храма. Изгнание в первом случае зловеще, во втором свято. Не желая католиков на православной территории, официальные лица РПЦ не могут быть по уже приведенной причине уверены в святости своего недовольства.

Сторож деревенского православного храма, думающий человек, c которым я заговорил на эти темы, сказал неожиданно: «А чем какая-нибудь наша старушка, которая ходит в церковь, лучше католика?» На мои слова о настойчивом антикатоличестве главы русской православной Церкви он вообще не захотел понять меня: «Глава нашей Церкви разве не Иисус Христос?» Едва ли большинство верующих в России идет дальше такой неопределенной широты взглядов. Официальные бюллетени МП приписывают православному народу неправдоподобную политическую жесткость и отчетливость, когда информируют мир, что «нынешняя политика Ватикана» воспринимается «большинством наших сограждан» как могущая нанести серьезный ущерб «духовной жизни российского народа».

Дипломатическая изощренность настолько же непривычна массе верующих, насколько она отточена у иерархов. Митрополит Филарет ту же правду Откровения о Христе и церкви повертывал решительно против Рима.

Слово Божие знает единую токмо главу Церкви – Христа […] По какому праву человеческое мудрование хочет, сверх сей Божественной Главы, дать сему бессмертному телу еще другую главу — смертную?[185]

Риторическим вопросом митрополита молчаливо предполагалось умение русской церкви руководиться непосредственно Христом. Трезвее было бы в том сомневаться и вместе с Владимиром Соловьевым замечать различие между верой народной и официальным церковным строем.

Византийскому лукавству митрополита Филарета, смиренно забывавшего, что он смертный глава Церкви, возражал предшественник Соловьева князь Николай Борисович Голицын (1794–1866):

В правлении Вселенской Церкви не может существовать несколько верховных Первосвятителей, потому что Христос установил одно только царство, а не несколько царств. Церковь, по выражению Апостола Павла, есть тело, которое составлено из главы и членов его. Глава видимой Церкви есть Петр и после него преемник его на Римском престоле, а члены ее суть все христиане, живущие в сообщении с ним. Две главы на одном теле было бы чудовищем. Иисус Христос – глава невидимая, а видимый глава – наместник его на земле, что составляет одну только главу. Единство так приросло, можно сказать, к сердцу Спасителя, что прежде жертвоприношения своего на кресте он умолял Отца соблюсти это единство между своими возлюбленными учениками, как вернейшее средство оградить Церковь свою от всякого прикосновения духа неправды (Ин 17, 11, 20–23). Утверждать, что много независимых Церквей составляют единую Церковь, было бы то же самое, как утверждать, что все европейские политические государства составляют единое Вселенское царство[186].

Николай Голицын, герой 1812 года, поэт и драматург, концертировавший виолончелист, создатель Русского музыкального общества, «русский друг Бетховена», в заслуживающих внимания занятиях историей и литургикой Православия пришел к той, на наш взгляд, правде, что без малейшего изменения существующих и «дорогих для русского сердца церковных наших обрядов и богослужения»«благочестивые христиане русской земли» уже сейчас состоят по сути дела в полном единстве веры с Западной церковью[187].

Обнаружение нашего вероучительного, не житейского, единства с католичеством неизбежно для всякого, кто изучит вопрос. Так было с филологом и историком М.Н. Гавриловым (1893–1954). Он дорожил каждой чертой восточного благочестия. Автор брошюр в защиту православия против баптистов, Гаврилов был задет суждениями западных авторов о России. Плотно занявшись вопросом противостояния разделенных церквей, он заметил среди самих православных авторов непримиримые расхождения мнений и хуже, неточности, передержки, недомолвки, например, в изложении Халкидонского собора. Выходом из тупика для него стала безусловная верность восточному христианству, литургике и патристике при недоверии к антикатолической политике восточной церковной администрации. Независимо от Голицына он убеждается, что так называемые «новые догматы» католичества содержатся в сокровищнице восточного православного богослужения. Как Владимир Соловьев, он начинает считать схизму и разделение «двух вер», православной и католической, конструкцией практических политиков без базы в христианской истине. В кричащих разноречиях православных теологов он видит «блуждающее богословие», где истина православия переплетается с частными мнениями при не признаваемой зависимости от влияния протестантской мысли[188].

5. На соборе в Ферраре и Флоренции российский митрополит грек Исидор подписал от имени своей Церкви флорентийскую унию. Весной 1440 года в Москве на торжественном богослужении в присутствии великого князя Василия, прозванного Темным, диакон Исидора, только что вернувшегося из Флоренции, став на амвоне в стихаре и с орарием, велегласно зачитал постановление Флорентийского Восьмого вселенского собора о воссоединении христиан восточного обряда с Римом. Уния была тут же отменена решением великого князя.

В Византии инициаторами отмены были против воли императоров иерархи, в том числе вернувшиеся с собора и голосовавшие там за унию. В Москве, наоборот, митрополит Исидор не изменил своему решению и уехал на Запад. Николай Голицын и Соловьев одинаково видят в этом поступке одно из различий, хорошо характеризующих русское православие в отличие от византийского. Русь усвоила христианство раньше формального раскола. Говорить, что она приняла при князе Владимире православие, можно только в том смысле, в каком православием (верным учением) считает себя и римское католичество. Если православных верующих Камчатки действительно, как сообщает справка Отдела внешних церковных связей МП[189], возмутила сказанная по телевидению фраза католического священника

неизвестно, во что Русь крестилась, в православие или в католичество,

то поправить, раз уж на то пошло, следовало бы не священника, а возмущенных верующих.

Соловьев видел большую разницу между политической активностью римско-католической организации («папизмом») и правдой первоапостольского Рима. Он не делал исключения и для своих.

Официальное учреждение, представителями которого являются наше церковное управление и наша богословская школа, поддерживающее во что бы то ни стало свой партикуляристический и односторонний характер, бесспорно не являют собой живую часть истинной Вселенской Церкви, основанной Христом[190].

Церковь-учреждение не может говорить от всей христианской общины, как правительство не тождественно государству. Как органы власти избираются страной и служат ей, так Московская патриархия подлежит утверждению верующим народом. Церковь со стороны своего управления остается«канцелярией», в этом качестве неизбежно пользуется недуховными приемами и тем «обрекает себя на судьбу мирских царств» (И.А. Аксаков). Нельзя отождествлять Церковь и церковную иерархию. Церковь свята, причт может быть грешным; в Церкви истина, причт способен на явные ошибки[191].

Пришла пора

вернуться к историческим решениям Поместного Собора 1917–1918 гг., восстановить соборность, в том числе принцип выборности епископата при широком участии клира и мирян. Тоталитарная система с авторитарными методами управления унижает достоинство народа Божьего.[192]

Гражданствование (politeia) христианства предполагает евангельское устроение всей жизни, начиная с государственной. Соловьев видит в истории Византии ступени отхода от гражданской задачи Церкви.«Торжество православия» после победы над иконоборчеством в 842 году было понято как окончательная расправа над ересями. Вероучительное внимание притупилось. Начиная с проблемного патриарха Фотия в середине IX века Византия стала тратить умственные силы на доказательство себе правоты перед Западом. Западную критику, а с ней и свои пороки, перестали замечать. Церковь все больше довольствовалась мнимым благополучием державы.

Чрезвычайно знаменательный и недостаточно замеченный факт: с 842 года не было уже ни одного императора еретика или ересиарха в Константинополе, и согласие между Церковью и греческим Государством ни разу не было серьезно нарушено. Обе власти поняли друг друга и подали друг другу руку; они были связаны общей идеей: отрицанием христианства как социальной силы, как движущего начала исторического прогресса. Императоры приняли раз навсегда православие как отвлеченный догмат, а православные иерархи благословили во веки веков язычество общественной жизни. Это мнимое православие Византии на самом деле было лишь вогнанной внутрь ересью[193].

В почитании самодержца, более чем главы государства, но и не полного главы церкви, возродилось политическое арианство с его смутной идеей Христа, более чем человека и менее чем Бога. Несторианский дуализм вернулся в виде отделения религиозного общества, замкнувшегося в монастыре, от придворного, отдавшегося языческим страстям.

Религиозный идеал свели к чистому созерцанию, то есть к поглощению человеческого духа в Божестве, идеалу явно монофизитскому. Что касается нравственной жизни, то у нее отняли ее активную силу, навязав ей как верховный идеал слепую покорность власти, пассивное послушание, квиетизм, то есть отрицание человеческих воли и сил — ересь монофелитскую. Наконец, в преувеличенном аскетизме попытались упразднить телесную природу, разбить живой образ божественного воплощения — бессознательное, но логическое приложение ереси иконоборческой[194].

Соборное осуждение ересей после их обличения было принято за однократное избавление от них на все будущие времена. Их скрытый набор незаметно внедрился внутри византийского православия и во многом перешел к русскому официальному православию. Оно готово оставаться внутри храма и не мечтать о воплощении христианство в полноте гражданского общества.

Церковь учит, что в Иисусе Христе не было отдельной человеческой личности. В теле, душе и духе человека Христа воплотилась божественная ипостась. Следовать Христу значит быть человеком в теле, душе, духе и его воле, отдав свое я небесному Отцу. В изложении Сергия Страгородского, тогда митрополита Московского и заместителя патриаршего местоблюстителя:

Высшим отличием человека в земном мире является его ипостась, то есть самосознание. Человек не только живет, но и сознает, что живет и для чего, и притом сознает и принадлежащими ему — своими — все свои части и все их переживания. Думает не «телу больно», а «мне больно»; не «душа моя любит», а «я люблю» и так далее. Но также человек освещает своим самосознанием и присваивает себе, считает своими – и свой дух, почему и говорит не только «мое тело», «моя душа», но и «мой дух», или как Апостол: «Ваши дух, душа и тело» (1 Сол 5, 23). Это свидетельствует, что ипостась (самосознание) и дух не одно и то же; что, не говоря уже о человеке — существе полудуховном и полутелесном, но и в чистом духе (каковы ангелы) нужно различать, с одной стороны, ипостась — самосознание, а с другой — духовную природу.

В лице Господа Иисуса Христа человечество имело не только тело и душу, но и дух, и однако не имело отдельной ипостаси, человеческого самосознания. В Едином Господе могло быть, конечно, только одно самосознание, одна Его ипостась, Божественная Ипостась второго лица Пресвятой Троицы. Воплотившись, Он сознает принятую человеческую природу как свою собственную и все ее переживания как Свои, подобно тому как обыкновенный человек сознает свою природу и ее жизнь. Поэтому Господь и говорит: «Тело Мое, Кровь Моя», «Душа Моя скорбит смертельно». Жаждало человечество, оно же испускало и дух на кресте, а Господь говорил: «Жажду (Я)», «Предаю Дух Мой». Это и значит, что человечество Христово, не имея своего самосознания — ипостаси, было «воипостасировано», то есть введено во Ипостась Слова Божия, или, грубо выражаясь, стало пользоваться Ипостасию — самосознанием Слова Божия за отсутствием отдельного человеческого самосознания.

Своим Божественным самосознанием Господь сопровождал каждый момент жизни Своего человечества, от зачатия в утробе Девы Марии, в младенчестве и в возрасте совершенном. Однако это постоянное, так сказать, предстояние твари пред Богом отнюдь не сковывало Его человечества, не лишало его свойственного ему действия[195].

Христианство исключает отдельное сознание человека и общества, не может дать им права самостоятельной личности. В диапазоне общества и государства христианство предполагает такую свободу экономики и управления, жизни сердца и ума, когда сознание человека и общества не формируется социальными силами, всё принадлежа только Богу. Христианин вручает свое я Другому. Личность, сознание на природно-социальном уровне отнимаются христианством у человека и отдаются Христу. Попыткой снова узаконить обособленную личность была осужденная на Ефесском соборе 431 года ересь Нестория (ок. 380 – ок. 451), различавшего две личности в Иисусе Христе. Для несториан

человечество Иисуса Христа есть лицо законченное в себе и соединенное с божественным Словом лишь в порядке отношения; практический вывод: человеческое Государство есть законченное и безусловное тело, связанное с религией лишь внешним отношением. В этом сущность несторианской ереси, и мы отлично видим, почему при появлении ее император Феодосий II взял ее под свое покровительство и сделал все от него зависящее для ее поддержания[196].

Осуждение ереси Нестория, как всякое обличение ошибки, было объявлением войны любой ее форме на все будущие времена. Произошло однако другое. Якобы раз навсегда преодоленное, двоеличие стало определять отношение византийской церкви к власти. Нехристианство оказалось способно жить в православной оболочке. Византия не поняла Евангелия как длящееся чудо всего нового. Она свела религию к совершившемуся факту, к догматической формуле и литургическому обряду.

Она не только не сумела выполнить свою миссию — основать христианское государство, — но приложила все старания к тому, чтобы подорвать историческое дело Иисуса Христа. Когда ей не удалось подделать православную догму, она свела ее на мертвую букву. Византийцы полагали, что достаточно соблюдать догму и священные обряды православия, нимало не заботясь о том, чтобы придать политической и общественной жизни христианский характер. Что они желали, то и получили: догма и обряд остались при них, и лишь общественная и политическая власть попала в руки мусульман – этих законных наследников язычества[197].

Христианское ожидание конца времен стало частным делом, свелось к надежде отдельных верующих на потусторонний мир и таким путем утратило свое политическое и социальное измерение[198]. Нет смысла ссылаться на то, что на Западе христианское общество тоже плохо удалось. Для нашего смирения важнее заметить рано обозначившуюся разницу между нашим Востоком и Западом. Идеолог Константина Великого Евсевий Кесарийский в своей теологии государства видит Византийскую империю проекцией божественного царства[199]. На Западе Августин, наоборот, скептически смотрит на христианское государство и существующий институт церкви. Их судьбу, в противоположность Евсевию, он отчетливо отказывается проецировать на христианскую эсхатологию[200].

Россия не обречена ходить в византийской колее. Много цитируя Соловьева, мы видим однако, что свобода религиозного и церковного исследования еще не спасает, как он надеялся[201], от духовного сна. Снятие цензурных запретов мало что дает в России. Все здесь начинает шататься, всплывает много насилия, которое действует без рассуждения, исподволь ожидая навстречу сдерживающей силы. Требования Соловьева односторонне разумны, слишком идеальны, т.е. в глубине революционны. Мы уважаем радикализм и вместе с тем видим недостаточность механической свободы от стеснений. Предлагаемые Соловьевым пути оставляют место для исканий. Но его анализы остаются верны. Так в отношении спекуляций практиков на природных различиях народов.

Что касается глубокого контраста между созерцательным благочестием Востока и деятельной религией Запада, то этот субъективный и чисто человеческий контраст вовсе не касается божественных предметов нашей веры и нашего культа и не только не может служить справедливым мотивом для разделения, но должен был бы скорее побуждать обе великие части христианского мира к более тесному единению в целях взаимного восполнения. Этой разницей злоупотребили, чтобы создать из нее разделение. И в ту минуту, когда Россия приняла крещение от Константинополя, греки, хотя еще и пребывая во внешнем общении с Римом после временного раскола Фотия, были уже в значительной степени проникнуты национальным партикуляризмом, питаемым иерархическим соперничеством, политикой императоров и спорами школ. Русский народ в лице Святого Владимира купил евангельскую жемчужину, всю покрытую византийской пылью. Большинство нации, не интересовавшееся распрями и честолюбием клириков, ничего не понимало в богословских фикциях, бывших плодами этих распрей; большинство это приняло и сохранило сущность православного христианства во всей его чистоте и простоте, то есть веру и религиозную жизнь. Но клир (на первых порах набранный из греков) и церковная школа восприняли роковое наследие Фотиев и Керуллариев как неотъемлемую часть истинной религии. Это лжеправославие нашей богословской школы, не имеющее ничего общего ни с верою Вселенской Церкви, ни с благочестием русского народа, не содержит в себе никакого положительного начала: оно все состоит из произвольных отрицаний, вызванных и питаемых предвзятой полемикой[202].

6. Может быть, Соловьев здесь не до конца прослеживает корни злых вещей. Мнимое православие способно обходиться конечно без традиции и не нуждается в византийском наследии и цезаропапизме. Это видит современный наблюдатель.

Опасность для веры в России состоит прежде всего в намерениях номенклатуры взять на вооружение религию, главным образом православную, для построения нового официозного изоляционизма. Те, кто еще вчера присматривал за нами, блюдя устои советского безбожия, сегодня спрашивают нас, достаточно ли мы православны[203].

Безверие в свою очередь тоже только одно из лиц духа злобы. Он всего ближе к нам в нас самих, во всяком случае ближе чем далекая номенклатура.

Лик апокалиптического Зверя остается и сегодня тем же, и его сущность не зависит от географических обстоятельств и от времени. Меняет он только свои приемы, но не цели. Сопротивление при всех условиях остается христианским императивом. «Не сообразуйтесь веку сему», учил нас апостол Павел. Слова апостола[204] по-латыни звучат nolite conformari. Конформистское христианство – не более чем логическая ошибка, contradictio in adiecto.[205]

Одной только этой подсказкой, которую дает латинский перевод для понимания завета апостола Павла, западное христианство уже заслужило бы наше внимание и благодарность.