Другое начало
Другое начало
1. Другое начало, der andere Anfang — слово Хайдеггера в книге «О событии» (Beitr?ge zur Philosophie. Vom Ereignis). Когда после войны Ханна Арендт посетила дом Хайдеггеров во Фрейбурге, она осталась недовольна его женой, Эльфридой Петри, ее обращением с мужем и в частности тем что десятки тысяч рукописных страниц валяются неперепечатанные и жена не делает ничего чтобы хоть как-то помочь их сохранению. Что бумаг так много, знали только самые близкие люди. Ученик Хайдеггера, очень хорошо вроде бы с ним знакомый, много писавший о нем, в 50-х годах с осуждением говорил, что от всех лет, пяти или шести, лекционных курсов Хайдеггера о Ницше осталась только одна статья, «Слово Ницше ‘Бог умер’», — вот бесплодие ложно взятого курса, а Лёвитом взят верный. Вскоре после того, как он так сказал, вышел большой двухтомник Хайдеггера «Ницше», а еще через тридцать лет начали выходить сами курсы о Ницше, их много. Но даже знавшие об этих курсах все-таки не знали об этих записях 39-го года о событии и о другом начале; они были впервые напечатаны через полвека. Так не спешит мысль.
После объяснения названия, «К философии (О событии)», первая фраза книги такая:
Эти Beitr?ge являются спрашиванием на пути, который впервые только еще прокладывается через переход к другому началу, zum anderen Anfang, в которое вдвигается теперь (в философском сдвиге) западная мысль.
В следующей фразе говорится об истории. Везде в дальнейшем другое начало мысли и истории, мысли или истории равнозначны, равносильны. Семена не обязательно должны быть огромными чтобы из них выросло что-то большое; важное не обязательно должно быть у всех на виду и светиться на всех экранах. «Божествование Бога богов» совершается во всяком случае не так, чтобы навязывать себя всем, но только это божение, это обожение что-то весит, потому что только с Богом, во всяком случае не без Бога бытие; только с бытием и через бытиё сущее.
Другое (der andere) начало мысли названо так не потому что оно просто другого вида чем любые иные прежние философии, но потому что ему должно быть уникально другим из-за его отнесенности к уникально единственному и первому началу.
Другое начало другое именно потому, что единственное начало уникально. Никакое первоначало не могло поэтому относиться к началу в смысле принадлежности ему. Только другое начало встает вровень с уникальностью безусловного начала этим своим свойством другого.
Первое начало остается решающим как первое и всё равно преодолевается как начало,
т.е. в своем качестве первого начала. В важном смысле можно сказать заостряя, что настоящее начало может быть только другим, беря настоящее и другое во всех смыслах. Поэтому
самое откровенно трепетное благоговение перед первым началом, впервые раскрывая его уникальность, должно идти рядом с безусловностью отхода (от того первого начала), присущего другому спрашиванию и другому сказу.
И наоборот: никакой поворот к своему невозможен без греков, без их первого начала. Обе вещи должны идти вместе: не увидев, как близки по-настоящему греки к началу (можно слышать в начале зачатие, кон, закон и конец), нет надежды понять другое начала. И опять же: не поняв, что начало — другое, мы не догадаемся, кто на самом деле были греки.
Насколько не-обходимо оказывается размежевание с первым началом истории мысли, с такой же очевидностью спрашивание (спрос) должно само осмысливать только свою нужду и всё вокруг себя забывать.
Только через нужду, свою и острую, мы теперь знаем, дает нам себя знать то, вокруг чего было первое начало, — вокруг Бога и бытия, которые нас оставили. Только вот эта, самая острая нужда, нас теперешних последних может связать и связывает с тем первым началом: нужда в Боге и в бытии. Только через эту нужду мы прикасаемся к полноте божения, G?tterung, обожения и бытия. В этом смысле
все начала являются в себе непревосходимо полными. Они изъяты из истории, не потому что они надвременно-вечны. Но они больше чем вечность: прорывы времени, вмещающие для бытия открытость его самоутаивания.
О вечности в этом смысле приходится говорить, что она не над, а под временем.
Хайдеггер снова и снова возвращается к той правде, что большое дело не обязательно должно быть громадным.
Когда еще готовится другое (der andere) начало, то оно таится как большое изменение, и тем затаеннее, чем крупнее происходящее. Продолжает однако царить заблуждение, будто существенный перелом, которые охватывает от самого основания всё, должен сразу всеми же сообща быть осознан и понят и развернуться в массовой общественности. Всегда бывает так, что лишь немногие стоят в озарении этой молнии.
Кончим тут цитирование Хайдеггера. Эти первые страницы его важной книги о событии можно поставить ключом ко всему им написанному. Дело у него всегда идет так или иначе о другом начале, об уникальном начале истории и о другом всякого настоящего начала.
2. В соображениях о нашей оставленности, которыми мы хотели бы с вами поделиться, нет ничего такого, что не прочитывалось бы так или иначе у Хайдеггера. С другой стороны, в них нет ничего такого, что можно было бы отыскать в его тексте. Решив, что все говоримое здесь просто Хайдеггер, читатель будет прав. Считая, что за всё отвечает только говорящий, читатель будет тоже совершенно прав.
Тема другого или нового начала напрашивается в наше время. Сергей Сергеевич Хоружий говорит сейчас о неопатристическом синтезе в России как втором или другом начале мировой мысли, имея в виду историческое и основополагающее значение идей. Анатолий Валерьянович Ахутин пишет о новом начале. Так же ощущает нашу эпоху композитор Александр Вустин.
Да, это кризис, но не в отрицательном смысле, а как завязка чего-то совершенно неслыханно нового. Того, чему названия еще не дано. Я абсолютно отчетливо ощущаю какие-то необычайные перспективы, которым пока еще нет имени. И музыка это предчувствует, она находится в состоянии предчувствия, как у раннего Шёнберга. В этом смысле мы живем в изумительное время для искусства. — Вы себя чувствуете в конце старого или в начале нового? — То и другое взаимосвязано: конец — это и есть начало. Как в какой-нибудь сонате Бетховена происходит сцепление: конец фразы накладывается на начало, и последний такт одновременно является первым. Вот мы как раз попали в такой такт[207].
Нужно иметь в виду эти объявления начала. Нельзя забывать и об ожидании Михаила Михайловича Бахтина, что русская мысль по-настоящему еще только должна быть. Хайдеггер высказывался не раз в том смысле, что, ему кажется, он будет по-настоящему впервые понят в России. Для того, чтобы эти ожидания и объявления сбылись, надо чтобы дело шло в России не о начале в России, не о русском начале (русской идее, русском духе, русской личности), а о начале просто.
Современная ситуация позволяет говорить об определенном или, напрашивается такое слово, надежном отношении между нами и Богом. Бог оставил нас. С разных сторон мы слышим о богооставленности. Лучше принять это буквально. Мы оставлены Богом, это очевидно. Очевидно и другое: Бог чудесным образом оставил всех нас, ныне живущих, в жизни и бытии. Бог оставил нас одинаково в обоих смыслах. Вопрос, оставлены ли мы Им потому, что забыл нас, не только не поддается решению, но и не очень существен в конечном счете. То, что Он оставил нас, когда мог бы прибрать к рукам, важнее всего. Хотя бы и забыл, тем не менее оставил в мире. Мы вправе положиться на эту очевидность.
То, что мы, часто или постоянно говоря и думая о богоставленности — сами же повторяя эти слова и произнося явно правду, — не слышим чудесного дарящего смысла оставленности, показывает лишний пример странной глухоты современного человечества к тому, что оно формулирует. Глухота конечно вызвана информационным шумом. Шум как помеха информации преодолевается техническими средствами. Наоборот, информация возрастает в геометрической прогрессии, когда хочет преодолеть свой шум еще большим. Сон мог бы очистить, смыть грязь. Сонный цветной туман другой, он как грязь мифа, как грязь языка, даже как очистительная грязь бахтинской карнавальной ругани. Со сном сейчас произошло то же что со смертью. Смерть обманута, сон обойден, сознание бессонно действует. Среди сплошного говорения мы тонем в неуместности слова, которая хуже глухого молчания.
3. Мы продолжаем расчетливо покорять физические, психологические, акустические пространства. Человечество оставляет много своих следов на земле и на телах. Оно не может их не оставлять в осуждение себе. Мы оставлены Богом, чтобы в свою очередь оставлять свои следы в материи? Не слишком ли велика разница между тем, как нас оставил Бог, и тем, как и что оставляем мы?
Вровень с тем, как Бог нас оставил, было бы только оставление нами мира. Наша очевидная богооставленность в отношении к нему дает, казалось бы, только эту санкцию. И опять по странной глухоте в оставлении мира мы слышим уход от него, а не сбережение его после нас в целости и сохранности. Загадочная глухота перечеркнула для нас всё, что мы слышим, заставив воспринимать нашу собственную речь лишь отчасти, отодвинув от нас широту слова так же, как от нас отгорожены сон и смерть. То, что могло бы по-настоящему задеть нас, отодвинуто в искусство, поэзию, пророчество, библейские древности. Всё главное отгорожено от повседневности, в которой, как радостно сказал упоенный вином новых кризисов высокопоставленный чиновник, «уже не до поэзии», слишком много«практического дела». Черты, которыми для нас отчерчены наши смыслы, темны как сон наяву. Они могли бы быть очищены откровением. На него, как на широту слова, сознания уже не хватает.
В языке, который все больше создает нашу среду обитания — мы живем в условиях, — сейчас нет способа говорить о другом начале. Не хватает чистоты и строгости грани между сном, которому в своей сути принадлежит язык, и явью сознания; между молчанием, основой слова, и речью, которой ткут по этой основе.
Мы оставлены богами. Услышим и другое в нашей справедливой оставленности. Мы оставлены быть странным бытием. В самом деле, каким бы ни было отношение Бога к бытию — оно неизвестно, — не приходится рассчитывать на бытие без Бога. Мы оставлены, приходится сказать, быть заново ничем. Когда в нашем слухе всплывают формулы Бог оставил нас быть, мы оставлены быть ничем, бытие оставило нас ничему, то здесь можно слышать лексику или повторение общих мест. Те же формулы однако ложатся наш повседневный, ежеминутный опыт, о котором уверенно приходится говорить как о нашем собственном. В них можно слышать нигилизм. Но не обязательно.
4. Уверенное знание, что я оставлен Богом, что оно мне дает? Простор головокружительной свободы, не меньше и не больше. Полный этим открытием, я ничего не могу сказать ни о Боге ни о себе. Я возвращен своему одиночеству и не выхожу из глухого молчания. В них достаточно напряжения, чтобы опасаться подготовки к диалектическому или апофатическому скачку. Его делать не обязательно. Воздержимся от него Останемся при самом простом и убедительном, не вводя в действие философскую технику. Оставленность окрашивает наш ежеминутный опыт, например тот, что мы здесь продолжаем делать то, чем заняты. Мы оставлены это делать. Попробуйте не заметить нашей оставленности. О ней будут говорить камни. Как сообщение об оставленности речь мертвых вещей не отличается по сути от разнообразной речи живых.
Другое начало возникает из новости моей нерушимой свободы. Она очевидна, в ней я убеждаюсь ежеминутно. По сути дела она составляет мой главный и постоянный опыт, заслоненный только иллюзиями. Я оставлен на свободе между небом и землей быть, говорить, смотреть, видеть, слышать, т.е. стало быть и не видеть, и не слышать, и не быть, и ничего не говорить. Мое ежеминутное бытие-небытие, слышание-неслышание, видение-невидение оставлено мне Богом и бытием не в том смысле что у меня появляется особое знание о Боге и о бытии и я помню, скажем, видел момент, когда они меня оставили, а в том смысле, что я только свою оставленность каждый раз снова знаю. Могу дотронуться до стола для полноты удостоверения в моем одиночестве. Могу смело это сказать, говорящий камень. — Наверное, я знаю еще, что в другом месте или совсем рядом со мной невидимо для меня ждут и молчат несущие тяжесть, на ком держится мир, терпеливые, говорящие не глухим безмолвием, а неслышным тихим, которое продолжается как пророчество. Их речь остается единственной, которую имело бы смысл слышать, но мне она не внятна.
Мое ничтожество, в котором я оставлен бытием и Богом не чтобы сделать апофатический скачок к знанию о непостижимости или о других свойствах божества, а в том ближайшем смысле что ощупывая себя я в себе никакого бытия и Бога не нахожу, но при том оставлен таким, бытующим в ничто, видящим свою брошеность, — это ничто моей оставленности немыслимый подарок, без усилий с моей стороны дарящий сейчас мне впервые свободу такого отношения к Богу и к бытию, которое полностью зависит от меня. Я ничто и в ничто, но от меня зависит выбрать в моей оставленности — и тут вся разница — свободное отношение к бытию или никакое ничтожество.
Когда Аристотель спрашивает, «чт? бытие? ?? ?? ?????;», то дело идет не о понятии. Вопрос ??; задается у него, как и у Платона, о заведомо весомых вещах. Бытие явно нечто. Но какое нечто? Какая вещь или что в вещах, в сущем бытие? Вопрос не наивен, и неверно, что среди сущего не найти бытия. Его там нет и оно есть. Ничего нет без бытия, скажем с Парменидом, и оно неуловимо. Вещи всегда оставлены им. Вещи это то, что оставлено бытием. Человек давно оставлен бытием. Все его дело в этой оставленности. Человек давно не в природе, он в местах конкретности, сцепки бытия и сущего — в изобретении, художестве, в технике как искусстве. Христос место слияния, сплавления Бога и сущего. Мы увидим Спасителя во всяком месте такой сварки, вольтовой дуги. Онтологическая разница — всего лишь схема, обозначающая горизонт, на котором должны быть яснее видны места сплавления.
Сплавление с чем? Вместо того чтобы измышлять первоматерию, которая приняла Бога, лучше понять, что «сомкнулось сущее с сущим» (Парменид). На человеке лежит это смыкание не как эстетико-художественное упражнение. Человеку предстоит то, что уже есть. Он уже очень отстал. Перемена не требует ничего, она располагается там, где каждый миг успевает выбросить перед нами новое, настоящее пространство и время. Сохранить настоящее трудно именно потому, что просто, и еще по другой причине: однажды достигнутое требует всегда очень много для своего сохранения. Впредь понадобится, например, всегда начинать рано. Люди обычно думают, что до перемены должно быть подготовлено многое. На самом деле — ничего, но после, чтобы ее сберечь, должно быть сделано всё. После удавшегося сплавления сущее должно сохраниться в своем бытии. Художники, живописцы извлекают его. Другого пути просто нет. Кроме возвращения сущего в бытие, человеку нечего делать на земле. Сущее обменивается на золото не где-то там, а здесь, не в космическом воспламенении, а теперь.
5. Давайте соберемся подумаем и что-то решим. Или на что-то решимся. Родим наконец что-нибудь , например власть. Надо же что-то делать. Не сделано ничего, у нас ровным счетом ничего нет, всё что есть висит на волоске и чудом. Сколько раз мы начинали, и опять на пустом месте, хуже — на свалке.
О чем вы, милейший, какое новое начало, когда всё сползает куда надо? Сознание кризиса, развала, крушения, отчаянного положения сладко, потому что избавляет от забот. Вообще признание безысходности переплетается с внутренним ликованием. «Неизъяснимы наслажденья», бессмертья может быть залог. — Что плохого есть в этом празднике — у нас сейчас в России праздник, пир во время чумы — перед бездной? Ничего собственно плохого. Но если никак не кончается праздник, то строгость придет не в терпеливом смирении, не в спокойной трезвости, а в оргии жесткости. Так всегда было в России и так будет, ничего не поделаешь. На чередование праздника и похмелья или их пару, связку мы можем положиться как на данность. Можно положиться на то, что ни на что положиться нельзя. Климат восточноевропейской равнины не изменился. Политическое искусство способно здесь не на большее чем техника.
Другое начало однако не такое, чтобы надо было что-то менять в первом начале. Ничего и не изменишь в том, что осуществилось раз навсегда. Сбывшееся никуда не уйдет. Другое начало не такое, чтобы и рядом с тем первым строить заново на другой строительной площадке. Никакой другой строительной площадки уже не будет и не надо. Земля, устроенная технической цивилизацией, не перестанет быть такой. Мировой пожар будет, куда ему деться, тут нечего гадать. Люди видели его давно в «Нибелунгах». Эжен Ионеско видел, как земля сначала застывает — уже и сейчас людей охватывает ледяная бесчувственность, — потом дикий жар растапливает глыбы льда, мир окутывается непроглядной оболочкой паров, со временем они рассеиваются и под сияющим голубым небом не остается следа того, чем когда-то волновалось человечество. Настающее не меньшая данность чем техническая цивилизация. Не так, что раз люди его видели, оно будет, а просто — люди его видели и видят, т.е. неким важным образом оно есть.
Другое начало не в том чтобы как-то перенаправить техническую планетарную цивилизацию, или ее использовать, или строить на ней как на данности, или наоборот отвергнуть ее, или ее не замечать, или проклясть ее последним проклятием, или что-нибудь еще; и точно так же не в том чтобы дождаться очистительной грозы и тогда выйти из подвалов на простор, или зная, что все кончиться именно так, получать отсюда удовольствие прямо сейчас (Ионеско: «у меня такое впечатление что мир идет к катастрофе… весь мир играет с апокалиптической опасностью… людей и мучит и вместе соблазняет этот близящийся конец, который они похоже хотят ускорить»). Все эти реалии должны прежде всего стать видимыми, сделаться в своей весомости и неотменимости обстановкой другого начала. Только тогда можно будет разглядеть, что оно во всяком случае расположится очень рано, до того как человекчто-то предпринимает, что-то делает с землей или с самим собой[208].
6. Зависимость от того, погибнет всё или не погибнет, того же рода как зависимость от того, напечатают меня или не напечатают. То и другое не имеет никакого отношения к делу. Бытие напечатано сразу и так, что распечатать его уже нельзя. Не существенно, слышат кого или не слышат, отвечают ему или нет. Аверинцев не прав, что ад — это когда не слышно, а дантовский ад, где всё слышно и видно и проходят посетители, не ад. Что есть, слышно и видно без сообщения. Разглашение не имеет значения. Другое начало не возвращение к первому античному. Это и невозможно, и не так уж верно что античность не знала тиражей. Первое начало вместе с гутенберговской вселенной осуществилось и уже никуда не уйдет. Нет смысла и воображать себе ноосферу, соединящую все умы так, что движение одного будет связано с движениями всех. Сцепление умов в ноосферу и сплочение ноосферы до определяющей силы на планете относится к устроительным и организаторским фантазиям, беда которых не в том что они не сбываются — как раз таким фантазиям ничто не мешает сбыться, — но мечта о закреплении ноосферы по сути та же, что у просветителя XVI века Хуана Луиса Вивеса мечта о десятке печатных станков, которые заполнят республику словесности творениями ведущих умов. Неисправимая беда таких фантазий в том, что в них уже упущено, не замечено, что настоящее, бытие времени, время бытия, есть и так, запечатано тем, что оно то самое, именно то. Ни мы, ни большой тираж, ни ноосфера, ни даже родство душ, ни диалог или взаимопонимание, ни братство добрых, ни нравственное усилие сами по себе еще не то.
Добро и зло не могут быть итогом наших проектов. Мы можем только мечтать о них. Выбирать между ними нам не дано. Непонятно, почему обязательно надо спотыкаться на прямом чтении второй страницы Библии. Познание добра и зла не человеческая задача. Нет никакого свободного выбора вольного ума между добром и злом, бытием и небытием. Не ясно, откуда идет наивное доверие к блефу сознания, которое обещает дозреть до решения в пользу добра. Нам дано в лучшем случае сделать темой добро и зло и выбирать не между бытием и небытием, Богом и демоном, верой и атеизмом, а только между взятием на себя нерешаемой проблемы добра и зла, бытия и небытия, Бога и сатаны, религии и атеизма и уклонением от нее. Вот единственный выбор, который в нашей воле. Разрешить проблему добра и зла, бытия и небытия мы, люди а не боги, можем только в одном смысле: разрешив ей быть, допустив, позволив ей быть нашим настоящим. Ее обходят, когда называют ее этической и ставят в зависимость от нравственности. Нравственность способ уйти от неразрешимости добра и зла в воображение, будто каким-то своим устроением человек умеет или научится устраиваться так, чтобы угадывать в добро. Кто не достиг такого устроения, якобы попадает в зло.
Проблему добра и зла надо наконец разрешить, отважиться задеть ее глубиной так называемых нравственных, не боясь их дружного протеста. Попытки разрешить проблему добра и зла блокируются сознанием, которое считает себя по определению сразу уже и моралью. Сознательный и высоконравственный у него синонимы. Оно не позволяет сомневаться в том, что если занято своими расчетами с собой и своими мнимыми сущностями, то тем самым уже и ответственно. Сознание шантажирует всех угрозой, что не приобщившийся к этой суете самоотчетности нравственно еще не дозрел.
Сознание еще не доказало даже свою необходимость. Здоровый вовсе не обязательно должен сознавать что он здоров. Красивый красив и умный умен без сознания этого. Вытеснение сознанием совести и его самоотождествление с нравственностью — зловещая новость модерна, одна из тех линий, которые, по Гоголю, на виду у всех, завороженно следящих, прочерчивает неведомая нездешняя сила. Другое начало начнется не с мероприятий сознания, которое, априорно уверившись в своей нравственности, считает свои идеи безусловно добрыми, только их исполнение неудачным из-за неподготовленности масс, а с разрешения (допущения) добра и зла как настоящей проблемы, когда мы спокойно перестанем бояться шантажа, что будто где-то когда-то уже стало известно, что надо делать или не делать с собой и с другими.
7. Другое начало будет не таким, что из него развернется система, подобно тому как другой выбор, положенный в основу вселенной, дал бы другую вселенную. Похоже, что связь всего со всем, завязанность всего как шнурком ботинок, когда сдвиг в одном месте, всё равно в каком, сдвигает всё везде, слишком ограниченно понимают, представляя себе это только в пространстве. Похоже — по крайней мере нет никаких помех так думать, — что стержень, или нитка, сцепляющая целый мир, продевает и время тоже. Во всяком случае мы не правы, когда забываем, что античное всё во всём включало время.
Косвенно, рикошетом это нам приоткрыто в наблюдениях, что «в античности не было линейного времени». То, что по календарю происходит сейчас, связано с тем, что было давно, не односторонней, а двусторонней связью, и как центр мира везде, так и его сотворение происходит в настоящем. Немножко странно это остолбенение времени в историческом представлении (историчность и историцизм не будет большой беды применять в одном смысле, различие между ними мелочное), при том что ведь произнося время, задевают как-то и вечность, говорю это слово этимологически в смысле юности, новости, постоянной неизменной основы времени. Время прошито юностью, в которой нет календаря и в которой всё во всём существует не меньше чем в пространстве. Или еще по-другому: настоящее никогда никуда не уходит; куда ему уйти, если оно настоящее.
Все эти вещи просто видны. Если так называемая современная наука до них еще не дотянулась или только начинает доставать, нет никакого смысла дожидаться, когда до нее дойдет. Другое начало, возвращаясь к этому всё во всём времени, без остатка выметает так называемый глобальный подход, не потому что в глобализме видение всего во всём искажено в пользу обобщений, а потому что любую данность, включая данность самого же этого подхода, можно будет видеть и растянутой и стягивающей то, что нам кажется раскиданным во времени, в единую вселенную, начиная от ее сотворения, т.е.«глобальным» станет всё. Умение астрономов видеть сейчас то, что было давно, существование во вселенной мест, откуда сейчас теоретически можно видеть возникновение нашей солнечной системы, — это косвенный, рикошетом, способ науки, у которой не хватает языка, распространить всё во всём на время, вырваться из плоскости историзма-историцизма, так называемого линейного времени. Другое начало и здесь не ставит себе цели пойти дальше первого начала античности, не принимавшей линейного времени.
Присутствие во всём увиденном мира от его сотворения, выметает (очищает) глобальный подход. Каждая вещь требует для себя всего того внимания, вклада и выкладывания, какого требует весь глобус в глобальном подходе, потому что вбирает в себя клубок вселенной. Говоря сейчас о вселенной, о глобусе и об истории, я имею дело не с миллионами километров и веками, а только с вот этим, минутным своего настроения, только с данностью минутного откровения, или сна, или внушения, не думая ни решать, ни даже ставить соловьевскую проблему, приснилось мне то, что я произношу с увлечением и уверенностью, или все-таки нет. Кому-то покажется мало иметь дело только со своим минутным настроением, он захочет иметь более крупный план. Я этого не захочу, не потому что свое минутное ценю так высоко, а потому что у меня ничего другого по-настоящему просто нет в моем имуществе и мне не с руки брать чужое. Моя ограниченность меня успокаивает. Я вижу надежность в том, что для другого начала забота об охвате, о развертывании не обязательна, как и забота о тиражах. Не важно, кто или что сильнее и громче. Не обязательно иметь влияние. Как размноживание уводит от сути дела, так и всякое распространение, включая преподавание, воспитание. И конечно между прочим обучение другому началу не обязательно. Оно тоже его закрывает, уводя от единственности настоящего.
Почему план, программа, система не работают и никогда не будут работать? Они накладываются на землю без спроса, обманутые всегдашним молчанием земли. Люди, верно заметив, что земля всегда смолчит, делают неверный вывод, что надо сказать о ней вместо нее. Молчание земли — я говорю земля еще и в смысле Владимира Даля и старых летописей, — которое никогда не прекратится, означает не то, что вместо нее должны говорить публицисты, а то, что думающие должны дать слово молчанию. То, что сохранить молчание может только слово, не значит что мы обречены на тексты. Не обязательно слово тянется за словом. Есть другая основа речи. Спор земли с культурой делает ложью не все знание о земле. Не всегда спасает глухое молчание, и сбивчива не всякая речь.
Возвращение к земле. Куда же тогда девается история, богочеловечество, литературный процесс, или судебный процесс, который сейчас, похоже, в разных формах следствия, или судоговорения, или уже вынесения и исполнения приговора занимает и развлекает всю страну, — куда денутся все эти интересные вещи, придающие злобу дню и дающие достаточно скандала для ежедневных газет? Не будет ли скучно, не вернется ли деревенское, тысячелетняя почва, череда времен года, круговорот природы? уместно ли думать о другом начале, когда мы наращиваем темп демократизации или возвращения к капитализму?
С процессом пусть будет как можно скорее покончено. Так или иначе он порождение публицистики. Одна буква старого пророчества весит больше чем все тексты, где одно слово просто тянется за другим.
12.5.1994, Эйдос (Чистый переулок)