РАСТУЩИЙ ТРУП
РАСТУЩИЙ ТРУП
Университет пришел в упадок, будучи нефункциональным в социальном плане рынка и занятости, лишенным культурной сущности и целенаправленности знания. Даже власть, строго говоря, больше не существует: она также пришла в упадок. Отсюда невозможность возвращения пыла 68-го: обращения критического отношения к знанию против самой власти — эксплозивного противоречия знания и власти (или разоблачения их сговора, что одно и то же) в университете и одновременно через символическое (а не политическое) заражение во всем институционально-социальном порядке. При чем здесь социологи? Они лишь подметили этот сдвиг: глухой тупик знания, головокружение от незнания (то есть одновременно абсурдность и невозможность накопления ценности в порядке знания) оборачивается абсолютным оружием против самой власти, чтобы демонтировать ее согласно тому же умопомрачительному сценарию лишения права властвовать. Именно в этом состоит эффект 68-го. Он невозможен сегодня, когда сама власть, вслед за знанием, была низложена, стала неуловимой — самоустранилась. В рамках институтов, которые отныне находятся в подвешенном состоянии, без содержания знания, без структуры власти (разве что этой структурой является архаичный феодализм, руководящий механизмом симулякра, назначение которого ему не понятно, и чье сохранение такое же искусственное, как сохранение бараков и театров) агрессивное вторжение невозможно. Значение имеет лишь то, что ускоряет разложение, акцентируя внимание на пародийной стороне, на характере симулякра той игры, которую ведут агонизирующее знание и агонизирующая власть. С забастовкой все как раз наоборот. Она снова восстанавливает идеал возможного университета, фикцию всеобщего доступа к культуре, которую невозможно найти и которая больше не имеет смысла. Этот идеал начинает функционировать вместо университета как его критическая альтернатива, как его терапия. Эта фикция все еще грезит незыблемостью и демократией знания. Кроме того, сегодня повсюду эту роль выполняют левые: именно убежденность левых снова прививает идею справедливости, логики и социальной этики прогнившему аппарату, который распадается, теряет всю свою легитимность и почти добровольно отказывается функционировать. Именно левые со своей конспирологией отчаянно восстанавливают власть, ведь они стремятся к ней, а значит, верят в нее и возвращают ее к жизни там, где система кладет ей конец. Система уже положила конец, одной за другой всем аксиомам, всем институтам власти и реализует одну за другой все цели исторических и революционных сил. Сами левые вынуждены восстанавливать все механизмы капитала, чтобы иметь возможность предъявить их однажды: от частной собственности до малого бизнеса, от армии до национального величия, от пуританской этики до мелкобуржуазной культуры, от правосудия до университета — все то, что исчезает, то, что сама система ликвидировала в своей жестокости, конечно, но и в своем необратимом порыве, должно быть сохранено. Отсюда парадоксальная, но и необходимая инверсия всех терминов политического анализа. Власть (или то, что занимает ее место) уже не верит в Университет. На самом деле она знает, что он — это лишь зона размещения и надзора за целой возрастной категорией, поэтому ей нет дела до отбора — свою элиту она отыщет в другом месте или же иным способом. Дипломы ничего не значат: почему бы вообще не отказаться выдавать их, но власть готова выдавать их всем; для чего бы эта провокационная политика, если не для того, чтобы кристаллизовать энергию на фиктивной цели (отбор, работа, дипломы и т. д.), на уже мертвом и разлагающемся референтном? Загнивающий Университет может нанести еще много вреда (загнивание является средством символическим — не политическим, а символическим, поэтому субверсивным). Но в таком случае следовало бы начать с этого загнивания, а не грезить воскрешением. Следовало бы трансформировать это загнивание в насильственный процесс, в насильственную смерть посредством осмеяния и вызова, посредством растиражированной симуляции, которая представила бы ритуал смерти университета как модель разложения всего общества, заразную модель неприязни целой социальной структуры, которую смерть, наконец, разрушит. Как раз это отчаянно старается предотвратить забастовка, находясь в тайном сговоре с системой, но преуспевает при этом лишь в превращения смерти университета в медленную смерть, в отсрочку, которая перестает даже служить возможным поводом для субверсии, для наступательной реверсии. Именно это показали события мая 68-го. В момент, когда духовный упадок университета и культуры зашел еще не слишком далеко, студенты, далекие от желания спасать оснастку (восстанавливать утраченный объект — в идеале), выступили против власти, бросая ей вызов тотальной, немедленной смерти институтов, вызов детерриториализации, еще более интенсивной, чем та, которую осуществляла система, настаивая, чтобы власть ответила на это полное крушение института знания, на это полное отсутствие потребности концентрации в определенном месте, на эту смерть, к которой, в конце концов, стремились, — речь шла не о кризисе университета, потому что кризис — не вызов, а наоборот, часть игры системы, а о смерти университета — вот на это власть и не сумела ответить, разве что самораспустившись вместо ответа (возможно, на мгновение, но мы видели это). Баррикады 10 мая, казалось, были оборонительными и защищали территорию: Латинский квартал, Сорбонну. Однако это не так: за этой видимостью прятался мертвый университет, мертвая культура, относительно которых они бросали вызов власти, и их собственной возможной смерти одновременно — вызов превращением в немедленную жертву, которое было лишь долговременной операцией самой системы: через ликвидацию культуры и знания. Баррикады предназначались не для того, чтобы спасти Сорбонну, а для того, чтобы поднять на флаг ее труп и публично размахивать им, так же как негры Уоттса и Детройта поднимают на флаг руины своих кварталов, которые они сами до этого подожгли. Что можно поднять на флаг сегодня? Даже не руины знания или культуры — руины сами исчезли. Мы знаем это, мы в течение семи лет носили траур по Нантеру. 68-й год умер, и его можно повторить лишь как траурный фантазм. То, что могло бы быть его эквивалентом в плане символического насилия (то есть за пределами политического), так это та же операция, которая заставила незнание, загнивание знания взорваться, столкнувшись с властью, — нужно отыскать эту невероятную энергию, но никак не на том же уровне, а на высшем витке спирали: заставить невласть, загнивание власти взорваться, столкнувшись — с чем именно? Вот где проблема. Возможно, она не имеет решения. Власть теряется, власть исчезает. Вокруг нас лишь манекены власти, однако механическая иллюзия власти еще руководит социальным порядком, иллюзия, за которой возрастает невидимый, неразборчивый террор контроля, террор окончательной кодификации, жалкими терминалами которого мы являемся. Набрасываться на репрезентацию также нет большого смысла. Мы хорошо ощущаем, что все студенческие конфликты (равно как, более широко, конфликты на уровне всего общества), которые сосредоточены вокруг репрезентации, делегирование власти, по той же причине являются лишь призрачными перипетиями, впрочем, еще достаточными для того, чтобы, от отчаянья, занимать авансцену. Вследствие не понятно уж какого эффекта Мебиуса, репрезентация также обернулась против себя самой, и целый логический мир политического прекращает существовать, уступая место бесконечной вселенской симуляции, где сразу происходит так, что никто не имеет своего представительства и не представляет больше ничего, где все то, что накапливается, одновременно и распадается, где даже исчез аксиологический, направляющий фантазм власти, который всегда приходил на помощь. Миру, для нас еще непостижимому, неузнаваемому, с губительными характеристиками, который никак не вписывается в нашу ментальную систему координат, ортогональную и направленную в линейную бесконечность критики и истории. Впрочем, именно здесь и нужно сражаться, если это еще имеет какой-то смысл. Мы симулянты, мы симулякры (но не в классическом значении «подобия»), мы — вогнутые зеркала, попавшие под излучение социального, излучение без источника света, власть без происхождения, без дистанции, и именно в этом тактическом мире симулякра и нужно будет сражаться — без надежды, ибо надежда ничего не стоит, но с вызовом и обаянием. Ведь не следует отвергать интенсивное обаяние, исходящее от этого духовного упадка всякой власти, всех осей ценности, всей аксиологии, в том числе и политической. Этот спектакль, который является одновременно агонией и апогеем капитала, безусловно превосходит спектакль товара, описанный ситуационистами. В этом спектакле наша главная сила. Соотношение наших сил в противостоянии с капиталом уже нельзя назвать шатким или победным, оно политическое, и в этом фантазм революции. Мы находимся в отношениях вызова, соблазна и смерти с этим миром, который уже не является единым, потому что лишен осевой симметрии. На вызов, который в своем бреду бросает нам капитал — бесстыдно ликвидируя закон прибыли, прибавочной стоимости, нацеленности на производство, структуру власти и возвращаясь по завершению своего процесса к полной аморальности (но также и соблазнительности) примитивных ритуалов разрушения, вот на этот вызов и нужно ответить на самом высоком уровне. Капитал, как ценность, безответственный, безвозвратный, неотвратимый. Только ценность капитала способна представить фантастическое зрелище своего разложения — только призрак ценности парит еще над пустыней классических структур капитала, так же как призрак религии парит над миром, уже давно десакрализованным, как призрак знания парит над университетом. Нам еще предстоит снова стать кочевниками в этой пустыне, но уже свободными от механической иллюзии ценности. Мы будем жить в этом мире, который сохраняет для нас всю волнительную необычность пустыни и симулякра, со всем правдоподобием живых призраков, бродячих симулирующих животных, в которых нас превратил капитал, смерть капитала, — ведь пустыня городов аналогична пустыне из песков — джунгли знаков аналогичны джунглям из деревьев — головокружение от симулякров аналогично головокружению от природы, — единственный оставшийся головокружительный соблазн агонизирующей системы, в которой труд хоронит труд, а ценность хоронит ценность — оставляя пустое пространство, нетронутое, невозмутимое, непрерывное, как того хотел Батай, пространство, где лишь ветер вздымает песок, где лишь ветру есть дело до песка. Что же можно со всем этим сделать в политическом плане? Очень немногое. Однако мы должны сражаться еще и против глубокого обаяния, которое вызывает в нас агония капитала, против инсценировки капиталом своей собственной смерти, реальными участниками которой выступаем мы. Оставить ему инициативу его собственной смерти означает отдать ему все преимущества революции. В окружении симулякра ценности и призрака капитала и власти мы намного беззащитней и беспомощней, чем тогда, когда мы находимся в окружении закона стоимости и товара, поскольку система оказалась способной включить в себя свою собственную смерть, освободив нас от ответственности за нее, а следовательно и от цели нашей собственной жизни. Эту великолепную уловку системы, заключающуюся в симулякре ее смерти, благодаря которому она поддерживает в нас жизнь, ликвидировав путем абсорбции любую возможность возражения, может остановить лишь еще большая хитрость. Вызов или мнимая наука, только патафизика симулякров может вывести нас из стратегии симуляции системы и тупика смерти, в который она нас загоняет.