Критика «ни-ни»*
Критика «ни-ни»*
В одном из первых номеров ежедневного «Экспресса»1 можно было прочесть любопытное критическое кредо (без подписи) — замечательный образец риторического балансирования. Идея его заключалась в том, что критика не должна быть «ни салонной игрой, ни уборкой мусора»; следует понимать так, что она не должна быть ни реакционной, ни коммунистической, ни самоцельной, ни политической.
Такая механика двойного исключения в немалой мере связана с той страстью к арифметике, которая уже не раз встречалась нам выше и которую я вообще считал возможным определить как черту мелкобуржуазного сознания. Различные методы как бы взвешиваются, ими щедро нагружаются чаши весов, а сам делающий это выступает в роли невесомого, идеально-духовного и потому справедливого арбитра, в роли коромысла весов.
Для такой бухгалтерской операции необходимы гири, и ими служит моральный смысл используемых терминов. Согласно давно известному террористическому принципу (от терроризма нелегко ускользнуть даже при всем желании), в названии предмета уже содержится его оценка, так что слово, изначально отягченное виновностью, само собой ложится дополнительным весом на одну из чаш. Например, культуру противопоставляют идеологиям. Культура — это возвышенно-благородное общее достояние, находящееся вне всякой социальной ангажированности: культура не обладает весом. Идеологии же выдуманы сторонниками разных партий — ну-ка, взвесим их! В суровых глазах культуры они все стоят друг друга (никому и в голову не приходит, что ведь и сама культура в конечном счете тоже идеология). Можно подумать, что бывают слова тяжкие, порочные («идеология», «катехизис», «приверженец»), подлежащие унизительной процедуре взвешивания, а бывают легкие, чистые, нематериальные, от Бога наделенные благородством, сублимированные до полной неподвластности низменному закону чисел («приключение», «страсть», «величие», «доблесть», «честь»), стоящие выше унылой бухгалтерии лживых выдумок; слова второго рода вправе читать мораль словам первого рода — есть слова-преступники, а есть слова-судьи. Разумеется, эта возвышенная мораль Третьей Силы неизбежно ведет к новой дихотомии, не менее упрощенной, чем та, которую как раз и имелось в виду изобличить во имя сложности. Возможно, в нашем мире действительно есть одна сторона, а есть другая, — но будьте уверены, что этот раскол не подлежит никакому Суду: для Судей и самих нет спасения, они сами тоже выступают за кого-то.
Собственно говоря, чтобы понять, на чьей стороне стоит подобная критика «ни — ни», достаточно взглянуть, какие другие мифы с нею связаны. Не останавливаясь подробно на мифе о вневременности («искусство на все века»), заключенном во всяком обращении к «вечной» культуре, в доктрине «ни — ни» выделяются еще два расхожих приема буржуазной мифологии. Первый — это особое представление о свободе, которая мыслится как «отказ от априорных суждений». Между тем литературное суждение всегда определяется тем целым, которому оно принадлежит, так что даже само отсутствие системы — особенно когда оно возводится в ранг кредо — бывает связано со вполне определенной системой, в данном случае с весьма банальным вариантом буржуазной идеологии (или культуры, как выразился бы наш анонимный автор). Можно даже утверждать, что кто заявляет о своей насущной свободе, тот как раз и находится в самой бесспорной зависимости. Можно смело биться об заклад, что никто не сумеет писать беспорочно-чистую критику, не обусловленную никакой системой: так и наши «нинисты» вовлечены в некоторую систему, хотя, возможно, и не в ту, к которой сами апеллируют. Невозможно судить о Литературе без некоторого предварительного понятия о Человеке и Истории, о Добре и Зле, об Обществе и т. д.; взять хотя бы словечко «Приключение», превращенное нашими бойкими «нинистами» в моральную похвалу и противопоставленное всяким гадким системам, которые «ничем не могут нас удивить», — сколько в нем фатально-косной наследственности! Любая свобода в конечном счете всегда содержит в себе ту или иную уже известную логику — а значит, ту или иную априорность. Следовательно, свобода критика не в том, чтобы избегать подобного риска (это невозможно!), а лишь в том, заявлять о нем открыто или нет.
Второй характерно буржуазный симптом рассматриваемого текста — это эйфорическая апелляция к «стилю» писателя как вечной ценности Литературы. На деле, однако, История ставит под вопрос все, даже умение «хорошо писать». Стиль как критерий оценки принадлежит вполне определенной эпохе, и ныне, когда целый ряд крупных писателей идут на штурм этого последнего бастиона классической мифологии, вступаться за «стиль» — фактически значит быть архаистом; о нет, вновь в который раз обращаться к идее «стиля» — это отнюдь не приключение! «Экспресс» был ближе к истине в одном из следующих номеров, публикуя справедливую реплику А. Роб-Грийе против магических ссылок на Стендаля («Написано прямо как у Стендаля!»)2. Соединение стиля с гуманностью (как, к примеру, у Анатоля Франса), видимо, уже более не достаточно в качестве основы Литературы. Приходится даже опасаться, что «стиль», скомпрометированный столь многими ложно гуманными произведениями, в итоге сам сделался чем-то априорно подозрительным; во всяком случае, его нельзя без особой проверки записывать в актив тому или иному писателю. Разумеется, это не значит, что Литература может существовать вне всякого формального мастерства. Но, к разочарованию наших «нинистов», все еще понимающих мир дихотомически и мнящих себя божественно трансцендентными ему, «писать хорошо» не обязательно имеет своей противоположностью «писать плохо» — ныне таковой является, быть может, просто писать3. Литературе живется сейчас трудно, тесно, смертельно опасно. Ей не до украшений — приходится защищать свою жизнь; так что пора новоявленной критики «ни — ни», боюсь, осталась уже в прошлом.