Галлюцинация и сновидение

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Галлюцинация и сновидение

1

В двух последних разделах четвертой части своего сочинения Сартр анализирует галлюцинацию и сновидение. И то и другое он считает продуктами воображения. С этим трудно согласиться.

Начнем с галлюцинации. Ее французский исследователь квалифицирует как патологическое воображение: раздел, ей посвященный, так и называется: «Патология воображения». На мой же взгляд, если галлюцинация — это патология, то она патология не воображения, а чувственного восприятия. Ведь галлюцинаторный объект — это по своей фактуре что-то видимое, слышимое, осязаемое, обоняемое, а отнюдь не воображаемое. Это вроде бы признается и Сартром, который пишет: «Больной, тем не менее может перевести свой опыт на наш язык, используя выражения „я видел, я слышал…“ и т. д.». Тем не менее, французский философ все же не доверяет словам больного и, считая галлюцинацию образом, задает вопрос: «можем ли мы в случае галлюцинаций совместить пространство образа с пространством восприятия, как это делает галлюцинирующий, который, к примеру, заявляет: „На этом (реальном) стуле я увидел (ирреального) дьявола“?» Заметим, что это Сартр, а не галлюцинирующий, считает стул реальным, а дьявола на нем — ирреальным. Галлюцинирующий считает реальными и стул, и дьявола, если вспомнить, что в терминологии Сартра слово «реальный» синонимично слову «присутствующий», а слово «ирреальный» — слову «отсутствующий». Для галлюцинирующего и стул, и дьявол на нем присутствуют здесь и теперь. Даже если больной критически относится к своему бреду и понимает, что дьяволов не бывает, то он все равно, когда смотрит на стул, видит и дьявола, сидящего на нем. Галлюцинируя, он просто не может его не видеть: дьявол точно так же присутствует в комнате, как и стул, и в этом смысле и стул, и дьявол одинаково реальны. Тут происходит то же самое, что происходит, когда я пью чай и вижу, что чайная ложка в стакане, наполовину наполненном жидкостью, преломляется, или когда я смотрю в стереоскоп и вижу в нем пирамиду. Я знаю, что ложка в стакане с чаем «на самом деле» не преломляется и что пирамиды в стереоскопе «на самом деле» нет, но все равно наблюдаю и эффект преломления ложки, и пирамиду. Если Сартр считает галлюцинаторные объекты продуктами воображения, то и преломленную ложку в стакане с чаем, и пирамиду в стереоскопе он тоже обязан считать продуктами воображения. Но повсеместно такие иллюзии, как преломляемый водой стержень и пирамида в стереоскопе, приводят в качестве примера обмана чувств, а не патологии воображения.

Так почему же все-таки Сартр считает галлюцинацию продуктом воображения? Неужели лишь в силу наличия тут «эффекта отсутствия»? Неужели только из-за того, что дьявол «на самом деле» отсутствует в той комнате, где его видит галлюцинирующий, он уподобляется Пьеру, который отсутствует в комнате, где сидит Жан-Поль, и которого Жан-Поль, в силу этого, может только вообразить? Но ведь тут мы имеем дело с двумя различными видами отсутствия. Если для Жана-Поля Пьер отсутствует здесь и теперь (он его не видит), то для галлюцинирующего дьявол присутствует здесь и теперь: он его видит сидящим на стуле. Точно так же испытывающий слуховую галлюцинацию слышит, как кто-то здесь и теперь говорит, обращаясь к нему: «корова», «вор», «пьяница» и т. д. То обстоятельство, что «на самом деле» дьявол и голоса, произносящие оскорбительные слова, отсутствуют, означает лишь следующее: их существование не вписывается в ту картину «объективного» (феноменолог предпочел бы сказать: «интерсубъективного») «окружающего нас» мира, которую мы, здоровые люди, принимаем и хотим, чтобы ее принимали и больные. Точно так же в эту принимаемую нами научную картину мира не вписываются и преломление водой чайной ложки, и пирамида в стереоскопе, которые в этом смысле тоже отсутствуют. Ясно, что это совсем другого рода отсутствие, чем отсутствие Пьера в комнате Жана-Поля. Оно имеет, так сказать, «умозрительный» характер. Я узнай о том, что ложка, погруженная в воду, остается в целости и сохранности, а также о том, что никакой реальной пирамиды в стереоскопе нет, лишь после ознакомления с соответствующими разделами физики и оптики. Точно так же и больные, если они критически относятся к своему бреду, узнайэт о том, что никакого дьявола в комнате не было и никакие голоса не существовали, лишь post factum, о чем упоминает и Сартр в своем тексте. Между тем об отсутствии Пьера в своей комнате Жан-Поль узнает немедленно и непосредственно, с помощью чувственного восприятия; он просто не видит в ней Пьера, в то время как галлюцинирующий дьявола видит.

Впрочем, может быть, подобно иным психологам, Сартр полагает, что воображение иногда способно плавно «переходить» в чувственное восприятие, «подменять» его собой, «выдавать» себя за него? Может быть, по его мнению, продукты воображения галлюцинирующего субъекта становятся столь яркими и интенсивными, что последний уже не может отличить их от продуктов чувственного восприятия и принимает их за таковые? Может быть, на реальном стуле сидит все-таки ирреальный дьявол, нагло выдающий себя за реального в глазах галлюцинирующего субъекта? Может быть, Сартр потому считает галлюцинацию патологией воображения, что яркость и интенсивность продуктов воображения является в данном случае патологической? Тут следует иметь в виду, что, с точки зрения гуссерлевского учения об автономности и структурной независимости интуиций друг от друга, никакие переходы интуиций друг в друга или подмены одних интуиций другими невозможны. По Гуссерлю, каждая интуиция является столь своеобразным способом данности объектов и обладает столь неповторимой фактурой, что продукты одной из них ни при каких условиях не могут быть приняты за продукты других. Поэтому, если строго следовать гуссерлевской концепции, то абсурдно галлюцинаторные объекты считать объектами воображения, «выдающими» себя за объекты чувственного восприятия. Надо сказать, что в тексте «Воображаемого» наличествует ряд мест, свидетельствующих о том, что Сартр солидарен скорее с Гуссерлем, чем с психологами, допускающими, что воображение способно подменять собой чувственное восприятие. Он даже открыто критикует подобного рода психологов. Так, в разделе «Сновидение» он пишет о сознании субъекта, видящего сны: «Однако не следует думать, что такое изолированное от реального мира сознание, замкнутое в сфере воображаемого, примет воображаемое за реальное (…) Мы вовсе не разделяем эту мысль». То же самое, по-видимому, следует сказать и о галлюцинирующем сознании. В разделе «Ментальный образ» Сартр сообщает: «Для того чтобы доказать, что образ имеет чувственное содержание, проводились некие весьма бессмысленные эксперименты (…) Эти исследования имели бы смысл только в том случае, если бы образ был тождествен слабому восприятию. Но он предстает как образ, и, следовательно, его нельзя сравнивать с восприятием по степени интенсивности». Таким образом, видим, что французский философ считает воображение и чувственное восприятие настолько разнородными, что даже сравнение их по степени интенсивности невозможно; невозможно и принятие воображаемого за чувственно воспринимаемое (реальное). Так почему же тогда Сартр считает галлюцинацию патологией все-таки воображения, а не чувственного восприятия? Вопрос остается открытым.

Перейдем к рассмотрению сартровского истолкования природы сновидения. Французский философ считает сновидение продуктом исключительно воображения. Мне кажется, что это не так. Я думаю, что у спящего, который видит сон, задействованы все ресурсы его сознания: и чувственное восприятие, и воображение, и умозрение, и сигнификация, и эмоции, и воля, и все остальное. Мир сновидения является, по-моему, не чисто воображаемым, а таким же полноценным, каков мир, открывающийся перед бодрствующим сознанием. Впрочем, с тем, что во сне спящий к чему-то стремится, пользуется своими умственными способностями и обуреваем различными эмоциями, Сартр спорить не стал бы. Но он категорически не согласен с тем, что во сне сновидец может что-либо чувственно воспринимать.

С некоторыми общими положениями Сартра о том, что представляет собой сновидение, следует согласиться. Он правильно говорит, что каждое «сновидение представляет собой целый мир. По правде говоря, миров существует столько, сколько сновидений, или даже фаз одного сновидения». Он правильно говорит и о том, что мир сновидения представляет собой полностью замкнутую сферу, «из которой абсолютно невозможно вырваться и относительно которой невозможно занять никакую внешнюю точку зрения». Вот, пожалуй, и все, с чем можно согласиться безоговорочно.

Каков же, по мнению французского мыслителя, этот замкнутый мир сновидения? Что он такое? Сартр заявляет: «К чему же мы пришли — к той достоверности, что тезис сновидения, по всей видимости, не может быть тезисом восприятия, даже если на первый взгляд кажется, что он подобен ему». И далее: «Напротив, мы скажем, что мир сновидения можно объяснить, только если допустить сознание, которое видит сон, как в сущности лишенное способности воспринимать. Оно не воспринимает, не пытается воспринимать и даже не может понять, что означает восприятие». И Сартр утверждает, что «сновидение представляет собой совершенное воплощение замкнутой сферы воображаемого».

Может быть, оттого что Сартр — не только философ, но и литератор, ко времени написания «Воображаемого» уже опубликовавший роман «Тошнота» (1938) и сборник рассказов «Стена» (1939), — всячески старается уподобить мир сновидения миру художественного произведения и хочет представить дело так, будто всякий спящий, видя сон, как бы сочиняет какое-то художественное произведение вроде романа, повести или пьесы. Художественное произведение есть плод чистой фантазии и, следовательно, воображения; это бесспорно. И, стало быть, если приравнять сновидение к роману или повести, то оно и окажется плодом воображения и только воображения. Точнее сказать, Сартр уподобляет созерцание снов не сочинению, а чтению сновидцем романа, повести или чего-либо подобного. Но если как следует подумать, то в данном случае чтение и сочинение — это одно и то же. Когда речь идет о настоящих повестях и романах, то, как мы знаем, пишет их писатель, а читает читатель. А кто сочиняет сновидение, которое «читает» сновидец? Ясно, что, кроме него самого, этого сделать некому, если не привлекать к делу потусторонних сил, чего Сартр, разумеется, не делает. Таким образом, получается, что сновидец «читает» им же тут же «изготовляемое» сновидение.

Но пойдем дальше: Сартр все же признает, что не так уж часто сновидцы просто «читают» свои сны, лично не принимая в них никакого участия, что довольно редко они «смотрят» их как сторонние наблюдатели. Гораздо чаще они бывают настолько увлечены сюжетом своих снов, что отождествляют себя с одним из героев того или иного сна и начинают лично участвовать во всех событиях этого сна. Обратимся к сартровскому тексту. Для иллюстрации своего понимания природы сновидений французский философ приводит следующий пример сновидения: «Вот одно из них, о котором рассказала мне мадемуазель Б…: сначала появилась гравюра из какой-то книги, изображающая раба у ног своей госпожи, затем этот раб отправился искать гной, чтобы излечиться от проказы, которой он заразился от своей хозяйки; гной этот должен принадлежать той женщине, которая его любит. На протяжении всего сна у спящей было впечатление, что она читает рассказ о приключениях этого раба. Ни разу она не участвовала в событиях. Впрочем, зачастую — к примеру, у меня самого — сновидения предстают сначала в виде истории, которую мне читают или которую мне рассказывают. Позднее же я вдруг начинаю отождествлять себя с одним из персонажей истории, и она становится моей».

Сартр настаивает на том, что подобное нередко бывает и с обыкновенным читателем: ход действия романа или рассказа часто так увлекает его, что он полностью отождествляет себя с главным героем повествования. Однако при этом он никогда не забывает о том, что события, в которых он как бы участвует, вымышлены, мир увлекшего его произведения ирреален и сам он, как персонаж этого мира, стал ирреальным. То же самое и со сном. Сартр пишет: «Чтение в некотором роде зачаровывает нас, и, читая детективный роман, я верю прочитанному. Но это вовсе не значит, что я уже не считаю описываемые в детективе приключения воображаемыми». «Вот почему мир сновидения, как и мир чтения, выступает как совершенно магический мир; мы увлечены приключениями персонажей сновидения, как похождениями героев романа». И далее: «Каждому случалось видеть во сне, что он оказывается свидетелем похождений воображаемого персонажа (например, того раба, что снился м-ль Б…), а потом спящий вдруг замечает, что он и есть этот самый раб (…) спящий вдруг начинает верить, что вот этот раб, убегающий от тигра, и есть он сам (…) Рассмотрим подробнее эту трансформацию: становясь мной, раб не лишается конститутивного для него характера ирреального. Напротив, это именно я, будучи спроецирован в раба, становлюсь воображаемым Я».

Сартровская интерпретация сновидений, конечно, имеет право на существование в качестве очень интересной гипотезы. Но, на мой взгляд, более правдоподобной является другая концепция: миры сновидений — это чувственно воспринимаемые миры. Это не абстрактные лейбницевские возможные миры и не чисто воображаемые миры легенд, эпических поэм, драм, новелл, повестей и романов. Миры сновидений — такие же чувственно воспринимаемые миры, как и мир бодрствующего сознания. Такая концепция в большей степени, чем сартровская, соответствует основным положениям трансцендентальной феноменологии. Но она, по-моему, полностью соответствует и тому опыту, который каждый из нас имеет о своих сновидениях. Опыт свидетельствует о том, что во сне я вижу, слышу, обоняю и осязаю окружающие меня в сновидении объекты совершенно так же, как я делаю это в состоянии бодрствования по отношению к объектам действительного мира. Во сне я целенаправленно действую подобно тому, как я действую в состоянии бодрствования: я к чему-то стремлюсь, преодолеваю какие-то препятствия, куда-то спешу, с кем-то беседую, энергично перемещаюсь в пространстве моего сновидения. Во сне я испытываю то страх, то восторг, то горюю, то радуюсь. В любом своем сне я являюсь центральным действующим лицом, именно действующим, а не просто созерцающим. Чисто созерцательные сны, на которых делает акцент Сартр, бывают, во-первых, редко, а во-вторых, являются, по сути дела, одной из разновидностей «действенных» снов. Ведь как в состоянии бодрствования, так и во сне чтение романов и повестей является не чем иным, как одной из многочисленных разновидностей нашей деятельности.

Разумеется, мир каждого сновидения является замкнутым и самодовлеющим; он альтернативен как миру бодрствующего сознания, так и мирам других сновидений. В каждом сновидении имеются свои время и пространство. Времена сновидений не соизмеримы друг с другом, и ни одно из них несоизмеримо со временем мира бодрствующего сознания. Из опыта известно, что бывают сны, в натуральном времени длящиеся всего одну ночь, но насыщенные таким количеством событий, которых хватило бы на всю человеческую жизнь. Бывает и наоборот: спишь всю ночь, а во сне переживается всего одно какое-нибудь минутное событие.

По своему содержанию миры одних сновидений в меньшей мере отдалены от мира бодрствующего сознания, миры других — в большей. Бывают сны, в которых я являюсь тем же самым человеком, каким являюсь и в состоянии бодрствования. При этом я нахожусь в той же обстановке, в какой пребываю или мог бы пребывать и в бодрственном состоянии. В таких снах меня окружают знакомые люди или те, кого я мог бы повстречать и наяву. Это, так сказать, «бытовые сны». Но бывает и так, что во сне я остаюсь самим собой, но попадаю в такую обстановку, в какую не мог бы попасть в бодрственном состоянии. Бывает и так, что в мире, в котором я оказываюсь во сне, царят такие эмпирические законы, которые совсем не похожи на законы нашего действительного мира: так, например, нередки случаи, когда люди летают во сне. Во сне может измениться даже «эмпирическое я» спящего. Я могу увидеть себя во сне царем, проповедником, африканцем, предводителем пиратов, берущих на абордаж купеческое судно, рабом, убегающим от тигра (как в сартровском примере), наконец, даже бабочкой, перелетающей с цветка на цветок: «Однажды я, Чжуан Чжоу, увидел себя во сне бабочкой — счастливой бабочкой, которая порхала среди цветков в свое удовольствие и вовсе не знала, что она — Чжуан Чжоу. Внезапно я проснулся и увидел, что я — Чжуан Чжоу».[5] Эмпирическое ego может меняться при переходах от бодрствования ко сну и от одного сна к другому; с точки зрения трансцендентальной феноменологии, только трансцендентальное ego остается при этом неизменным.

Итак, во сне действуют все интуиции, какие действуют и в состоянии бодрствования. В частности, действует во сне и воображение, но оно не заменяет и не подменяет чувственное восприятие, а функционирует наряду с ним. В самом деле, во сне я помню, кто я такой и что со мной происходило в данном сновидении, я в нем к чему-то стремлюсь, строю какие-то планы. Все это возможно только тогда, когда действует мое воображение. И воображение в узком, сартровском, смысле тоже действует во сне: во сне я вполне могу представить себе объекты, отсутствующие в точке «здесь и теперь» моего сновидения. Не только наяву, но и во сне я всегда могу отличить объекты, данные мне с помощью воображения, от объектов, данных мне с помощью чувственного восприятия. Сказанное можно проиллюстрировать на примере, приведенном Сартром в своей книге: «Приведу в качестве примера сновидение, которое я видел в прошлом году. Меня преследовал какой-то фальшивомонетчик. Я укрывался в бронированной комнате, а он с помощью кислородной горелки начал взрезать броню внешней стороны стены». Сартр далее пишет, что в своем сне он видел одновременно себя, оцепеневшего от страха, внутри комнаты и фальшивомонетчика, находящегося снаружи и приступающего к своему черному делу. Ясно, что себя внутри комнаты он воспринимал чувственным образом, фальшивомонетчика же, находящегося за бронированной стеной, видеть не мог. Следовательно, фальшивомонетчика в своем сне он мог только воображать. Так же точно было бы, если бы в данную ситуацию Сартр попал наяву (что вполне могло бы быть, так как этот его сон вполне «бытовой»): он чувственно воспринимал бы внутренность бронированной комнаты и себя в ней, фальшивомонетчик же, приступающий к созданию условий к проникновению в нее, был бы только в его воображении.

Против концепции, согласно которой миры сновидений суть чувственно воспринимаемые миры, можно выдвинуть следующее возражение. Чувственное восприятие знакомит нас с действительностью; оно возникает только тогда, когда наше сознание вступает с нею в контакт. Между тем сновидения целиком и полностью генерируются сознанием; они суть его спонтанного порождения.

Однако подобное возражение может быть весомым только для тех, кто придерживается естественной установки сознания и верит в то, что несомненно существует трансцендентный сознанию внешний мир, способный каким-то таинственным образом воздействовать на наши органы ощущений и служить действующей причиной тех чувственных восприятий, которые имеются в нашем сознании. Но, как уже говорилось выше, с точки зрения трансцендентальной феноменологии, аподиктически мы осведомлены лишь о существовании имманентных нашему сознанию интенциональных объектов. Существование же трансцендентного, независимого от нашего сознания мира проблематично; оно есть лишь некая гипотеза, предположение. Точно неизвестно, существует ли такой мир и каков он. С точки зрения трансцендентальной феноменологии, в интересующем нас отношении объекты бодрствующего сознания ничем не отличаются от объектов сознания сновидца: и те и другие суть интенциональные объекты, т. е. и те и другие имманентны сознанию. О существовании объектов сновидений в таком качестве мы осведомлены столь же аподиктически, сколь и о существовании в таком качестве объектов, с которыми имеет дело бодрствующее сознание. А стоит ли за мирами сновидений какая-либо особого рода действительность, мы не знаем и можем лишь выдвигать по этому поводу те или иные гипотезы. Т. е. тут дело обстоит точно так же, как оно обстоит с миром интенциональных объектов бодрствующего сознания: аподиктически неизвестно, стоит ли за ним трансцендентный, независимый от нашего сознания мир; мы можем высказывать лишь догадки на этот счет.