Глава VII. Фрейд и эдипов комплекс
Глава VII. Фрейд и эдипов комплекс
Между миметическим желанием, динамику которого мы обрисовали в предыдущей главе, и анализом эдипова комплекса, представленным в работах Фрейда, есть как аналогии, так и различия. Предложенная нами схема выявляет неиссякаемый источник конфликтов. Миметизм превращает желание в копию чужого желания и необходимо приводит к соперничеству. Эта необходимость, в свою очередь, фиксирует желание на чужом насилии. К Фрейду на первый взгляд этот конфликтный механизм не имеет отношения; но на самом деле Фрейд подходит к нему очень близко, и внимательное чтение может показать, почему он его все-таки не выявил.
Миметическая природа желания образует один из полюсов фрейдовской концепции — но полюс, магнетическая сила которого слишком слаба, чтобы все вращалось вокруг него. Относящимся к миметизму интуициям развернуться удается лишь изредка; они образуют едва заметное измерение текста; слишком слабый аромат, они тают и испаряются при всякой передаче доктрины — от самого Фрейда к его ученикам и даже от одного текста Фрейда к другому, более позднему. Неудивительно, что позднейший психоанализ от интересующих нас интуиции окончательно отвернулся. В одобрении соответствующих купюр молчаливо сходятся самые враждебные фракции. Среди них есть и те, кто отвергает все вредящее школьной систематизации фрейдизма, и те, кто, заявляя о своей верности, потихоньку устраняют самые ясные и конкретные анализы Фрейда, поскольку те будто бы заражены «психологизмом».
Миметическая концепция всегда так или иначе присутствует у Фрейда, но ей ни разу не удается выйти на первый план; ее действие идет вразрез с предпочтением, который Фрейд оказывает строго объектному желанию, иначе говоря, либидинозному влечению к матери, образующему другой полюс фрейдовской концепции желания. Когда напряжение между этими двумя принципами становятся слишком сильно, оно всегда разрешается в пользу второго полюса — самим ли Фрейдом или его учениками. Интуиция о миметическом желании питает целую серию идей, содержание которых остается неоднозначным, статус — неопределенным, функция — зыбкой. Среди понятий, черпающих силу у недовыявленного миметизма, некоторые принадлежат группе идентификаций. Из всех разновидностей идентификации у Фрейда самая забытая в наши дни и, однако, первая, получившая определение в «Массовой психологии и анализе человеческого „Я“» (глава 7, «Идентификация»), имеет объектом отца:
Малолетний мальчик проявляет особенный интерес к своему отцу. Он хочет сделаться таким и быть таким, как отец, хочет заменить отца решительно во всем. Можно спокойно сказать: он делает отца своим идеалом. Его поведение не имеет ничего общего с пассивной или женственной установкой по отношению к отцу (и к мужчине вообще), оно, напротив, исключительно мужественное. Оно прекрасно согласуется с эдиповым комплексом, подготовлению которого и содействует.[56]
Есть очевидное сходство между идентификацией с отцом и описанным выше миметическим желанием: и то и другое заключается в выборе образца. Этот выбор не задан семейными связями; он может относиться к любому, кто займет рядом с сыном, у него на виду, место, обычно в нашем обществе отводимое отцу, — место образца. Мы в предыдущей главе сказали, что образец указывает ученику объект желания, желая его сам. Поэтому мы и утверждаем, что источник миметического желания — ни в субъекте, ни в объекте, но в третьем лице, которое желает само и желание которого имитирует субъект. В только что приведенном тексте мы не найдем ничего столь же эксплицитного. Но стоит слегка в этот текст углубиться, и мы придем к нашему определению. Фрейд утверждает, что идентификация не имеет ничего общего с пассивной или женственной установкой. Пассивная и женственная идентификация заставила бы сына хотеть объект отцовского желания. В чем же может состоять активная и мужественная идентификация, о которой идет речь? Либо в ней нет ничего реального, либо она проявляется в желании какого-то объекта. Идентификация — это желание бытия, желание, которое совершенно естественным образом пытается реализоваться посредством обладания, то есть посредством присвоения объектов отца. Сын, пишет Фрейд, хочет заменить отца решительно во всем; значит, он хочет заменить его и в его желаниях, хочет желать то, чего желает отец. Доказательство, что Фрейд смотрит на дело именно так, по крайней мере имплицитно, дает нам последняя фраза: «[Идентификация] прекрасно согласуется с Эдиповым комплексом, подготовлению которого и содействует». Либо эта фраза не имеет смысла, либо из нее следует, что идентификация направляет желание на отцовские объекты. Здесь налицо несомненная тенденция подчинить всякое сыновнее желание мимесису. Следовательно, уже здесь у Фрейда в латентный конфликт вступают мимесис идентификации с отцом и объектность желания, автономия либидинозного влечения к матери.
Конфликт этот тем очевиднее, что идентификация с отцом представлена нам как абсолютно первичная, предшествующая всякому выбору объекта. На этом пункте Фрейд настаивает в первых фразах рассуждения, который затем развернется в целостное разъяснение эдипова комплекса все в той же главе «Массовой психологии и анализа человеческого „Я“». Вслед за идентификацией с отцом приходит либидинозное влечение к матери, которое сперва, по словам Фрейда, возникает и развивается самостоятельно. На этой стадии можно сказать, что у влечения к матери два источника. Первый — это идентификация с отцом, миметизм. Второй—либидо, непосредственно фиксированное на матери. Обе эти силы действуют в одном направлении и неизбежно друг друга усиливают. Именно это Фрейд и разъясняет несколькими строками ниже. Развиваясь некоторое время обособленно, идентификация и либидинозное влечение затем «встречаются», и либидинозное влечение получает усиление. Это вполне естественное и логичное следствие, если толковать идентификацию так, как сделали мы, — то есть как мимесис по отношению к отцовскому желанию. Трудно допустить или даже придумать иное толкование; все намеки, которые мы прокомментировали, станут без нашего толкования настолько же непонятными и нелепыми, насколько они рациональны и последовательны в его свете.
Мы вовсе не собираемся приписывать Фрейду то, чего он никогда не говорил. Напротив, мы утверждаем, что путь миметического желания открылся перед Фрейдом, но Фрейд не захотел по нему пойти. Чтобы увидеть, как он с этого пути свернул, достаточно прочесть описание эдипова комплекса в строгом смысле. Оно идет почти сразу за уже процитированным пассажем:
Малыш замечает, что дорогу к матери ему преграждает отец; его идентификация с отцом принимает теперь враждебную окраску и делается идентичной с желанием заместить отца и у матери. Ведь идентификация изначально амбивалентна.[57]
В этом тексте есть по меньшей мере одно замечание, которое сразу же должно нас поразить: когда сын наталкивается на отцовскую преграду, пишет Фрейд, его идентификация в конце концов делается идентичной с желанием заместить отца даже и у матери. Это «и у матери» довольно-таки поразительно. Выше Фрейд описал идентификацию как желание заменить отца, и точно так же он описывает ее сейчас. Следует ли полагать, что мать — эксплицитно или имплицитно — из этой программы была исключена? Если обратиться к описанию идентификации, увидим, что Фрейд ничего подобного не говорит и не имеет в виду, ровно наоборот. Вспомним этот текст «Малолетний мальчик проявляет особенный интерес к своему отцу. Он хочет сделаться таким и быть таким, как отец, хочет заменить отца решительно во всем».
Невнимательный читатель сперва подумает, что выражение «и у матери» — простая небрежность. Если на стадии идентификации сын уже хотел заменить отца «решительно во всем», то само собой разумеется, что он хотел его заменить «и у матери», по меньшей мере, имплицитно. Но за этой легкой непоследовательностью кроется кое-что очень существенное. Как мы видели, развивая мысль Фрейда об идентификации, мы неизбежно приходим к миметической схеме, делающей отца образцом желания; желательный предмет сыну указывает отец, поскольку сам его желает; значит, он не может не указать в числе прочего… и на мать. Но вопреки всему, что ведет в сторону этой интерпретации, Фрейд ни разу ее не формулирует; вполне возможно, что она никогда по-настоящему не приходила ему на ум, но в начале 7-й главы она все же витала где-то очень недалеко от этого ума. Предложив имплицитно миметическое толкование, Фрейд его отвергает — тоже имплицитно, — написав: «и у матери». В этом и состоит тайный смысл выражения «и у матери»: оно задним числом отменяет любое миметическое толкование идентификации, по меньшей мере в том, что касается главного объекта — матери.
Стремление удалить миметические элементы, зароившиеся было около Эдипа, подтверждается в более поздних текстах, где оно встречается в более сильной форме. Вот, например, описание эдипова комплекса из «Я и Оно»:
Очень рано ребенок фиксирует свое либидо на матери… с отцом же мальчик идентифицируется. Оба отношения существуют некоторое время параллельно, пока усиление сексуальных влечений к матери и осознание того, что отец является помехой для таких влечений, не вызывают Эдипова комплекса. Идентификация с отцом отныне принимает враждебную окраску и превращается в желание устранить отца, заменить его собой у матери. С этих пор отношение к отцу амбивалентно, создается впечатление, будто содержащаяся с самого; начала в идентификации амбивалентность стала явной.[58]
На первый взгляд кажется, что это — лишь точное резюме рассуждений из «Массовой психологии и анализа человеческого „Я“». Бет лее внимательное чтение обнаруживает различия — вроде бы ничтожные, но на самом деле очень важные. Это можно продемонстрировать, опираясь на наш предыдущий разбор, поскольку в нем. были подчеркнуты миметические элементы первого текста: здесь эти же самые элементы, уже неявно отвергнутые в первом описании комплекса, Фрейд окончательно устраняет.
В первом тексте Фрейд настаивал на первичности идентификации с отцом. Во втором он эксплицитно от этой доктрины не отрекается, но на первом месте упоминает уже не идентификацию, а либидинозное влечение к матери. Короче говоря, он нам запрещает думать, что одна и та же сила — стремление заменить отца «решительно во всем» — питает и идентификацию с образцом, и напраленность желания на мать.
Доказывает, что инверсия первоначального порядка не случайна, тот факт, что она воспроизводится сразу же после этого и с тема же последствиями. Во втором тексте прямо перед образованием «комплекса» мы находим «усиление» либидинозного влечения, но теперь Фрейд не изображает это усиление как результат первого встречи с идентификацией, а меняет порядок феноменов — чем исключается причинно-следственная связь, предполагавшаяся в первом тексте. Усиление либидо становится чем-то совершенно немотивированным. Следствие сохраняется, но предшествует причине, в результате чего и то и другое теряют всякий смысл. «Я и Оно», как мы видим, тщательно устраняет все миметические эффекты, но при этом жертвует лучшими интуициями «Массовой психологии и анализа человеческого „Я“», и даже впадает в известную непоследовательность.
Почему Фрейд так поступает? Лучшим способом ответить на этот вопрос будет продвижение по тому пути, который он отверг. Нужно поставить вопрос, к чему бы Фрейд пришел, если бы доверился миметическим эффектам, которыми изобилуют первые рассуждения и которые как по волшебству исчезают в тот момент, когда дело доходит до описания самого комплекса. Поэтому нужно вернуться к той фразе, которую тайно опровергает и отменяет выражение «и у матери». Отождествиться с отцом, говорит Фрейд, — это в первую очередь значит хотеть заместить отца. Маленький мальчик «хочет сделаться таким и быть таким, как отец, хочет заменить отца решительно во всем».
Чтобы исключить мать из этого «решительно во всем», следовало бы предположить, что сын уже знает «закон» и ему подчиняется, хотя еще не получал даже малейшего указания на этот счет, поскольку в принципе научит его этому «закону» только вмешательство отца. Короче говоря, чтобы исключить мать, комплекс должен уже присутствовать. Поэтому ясно, что мать нужно включить, и сначала Фрейд именно это и делает. Туманная абстрактность фразы Фрейда «сын хочет заменить отца решительно во всем» весьма уместна, поскольку у сына еще не может быть ясного и отчетливого представления об отцовских объектах, в том числе и о матери — в той мере, в какой она является отцовским объектом. Короче говоря, сын стремится к отцовским объектам потому, что во всем руководствуется имеющимся образцом, а этот образец неизбежно устремлен к своим объектам — к тем, которыми уже обладает или которые собирается приобрести. Движение ученика к объектам образца, включая мать, уже намечено в идентификации, включено в саму идею идентификации, как ее определяет Фрейд. Можно сказать, что Фрейд сперва вовсе не отвергает, а поощряет такую интерпретацию.
Поскольку ученик и образец направляются к одному объекту, между ними произойдет столкновение. «Эдипово» соперничество здесь сохраняется, но приобретает совершенно иной смысл. Оно предопределено выбором образца; таким образом, в нем нет ничего случайного, но оно не имеет ничего общего и со стремлением к узурпации в обычном смысле слова. Ученик направляется к объекту своего образца совершенно «невинно», он хочет заменить отца «и у матери» без всякой задней мысли. Он покоряется приказу подряд жать, который ему передают все голоса культуры и сам образец.
Немного подумав над положением ученика по отношению к образцу, легко понять, что так называемое «эдипово» соперничество, переинтерпретированное в свете радикально миметической концепции, логически неизбежно приводит к последствиям, одновременно и очень сходным и очень отличным от тех, какие Фрейд приписывает своему «комплексу».
Выше мы описали эффекты миметического соперничества. Мы утверждали, что они всегда в конечном счете приводят ко внезапному насилию. Но эта взаимность — результат какого-то процесса; Если и есть стадия в индивидуальном существовании, когда взаимность еще не существует, когда репрессии невозможны, то именно. на стадии детства, в отношениях взрослых и детей. Именно это и придает детству такую уязвимость. Взрослый человек готов к встрече с насилием и отвечает на него насилием, платит той же монетой; маленький ребенок, напротив, никогда с насилием не сталкивался, поэтому он и подходит к объектам своего образца без всяких подозрений. Только взрослый может истолковать движения ребенка как желание узурпации; он толкует их в рамках культурной системы, для ребенка еще чужой, и опираясь на культурные смыслы, о которых у ребенка еще нет ни малейшего представления.
Отношение образец/ученик по определению исключает равенство, которое только и могло бы сделать соперничество возможным в глазах ученика. Ученик находится в том же положении, в какой находится верующий по отношению к божеству; он имитирует желания образца, но не способен признать в них аналог своих собственных желаний; короче говоря, он не понимает, что может «вторгнуться на территорию» образца, стать для него угрозой. Если это верно даже по отношению к взрослым, то уж тем более — по отношению к ребенку, к изначальному миметическому желанию.
Первая запертая дверь, первый перекрытый доступ, первое «нет» образца, даже самое мягкое, даже обставленное всевозможными предосторожностями, грозят показаться настоящим отлучением, извержением во тьму внешнюю. Именно потому, что в первый раз ребенок не способен ответить на насилие насилием, именно. потому, что у него нет опыта насилия, — первая же преграда, вызванная миметическим «двойным зажимом», грозит оставить в нем неизгладимый отпечаток. «Отец» прочерчивает едва намеченные сыном направления и легко замечает, что его маршрут ведет прямиком к трону и к матери. Желание отцеубийства и инцеста не может быть идеей ребенка, это безусловно идея взрослого, идея образца. В мифе эту идею оракул нашептывает Лайю задолго до того, как Эдип сможет вообще чего-нибудь пожелать. Это же и идея Фрейда, и она не менее ошибочна, чем в случае Лайя. Сын всегда узнает последним, что он стоит на пути к отцеубийству и инцесту, но чтобы ему это разъяснить, имеются взрослые, эти добрые дяди.
Причина того, что первое вторжение образца между учеником и объектом должно составлять особенно «травматический» опыт, — в том, что ученик не способен проделать ту интеллектуальную операцию, которую ему приписывает взрослый и особенно Фрейд. Причина в том, что он не видит в образце соперника, у него нет желания узурпации. Ученик, даже взрослый, и тем более — ребенок, не способен расшифровать соперничество как соперничество, симметрию, равенство. Столкнувшись с гневом образца, ученик обязан каким-то образом выбрать между собой и этим образцом. И совершенно ясно, что он выберет образец. Гнев идола должен быть оправдан, а оправдан он может быть лишь промахом ученика, тайным проступком, который заставляет бога запретить доступ в святая святых, закрыть врата рая. Поэтому престиж божества, отныне — божества мстительного, не рассыпается, а укрепляется. Ученик считает себя виновным, не зная точно, за что его судят; считает себя недостойным обладать желаемым объектом; следовательно, этот объект должен отныне показаться еще более желательным. Возникает ориентация желания на объекты, защищенные насилием другого. Связь между предметом желания и Василием, которая здесь завязывается, может уже никогда не развязаться.
Фрейд тоже хочет показать, что первые взаимоотношения между ребенком и родителями в сфере желания оставляют неизгладимую печать, но подходит к этому совсем иначе, поскольку в конечном счете он устраняет миметические эффекты, потенциал которых сперва, при первом взгляде, его привлек. Как же он к этому подходит? Перечтем ключевую фразу из «Массовой психологии и анализа человеческого „Я“»:
Малыш замечает, что дорогу к матери ему преграждает отец; его идентификация с отцам принимает теперь враждебную окраску и делается идентичной с желанием заместить отца и у матери.
Если верить Фрейду, малыш безо всякого труда признает в отце соперника из традиционного водевиля, докучную помеху, terzo incommodo [третьего лишнего]. Но даже если соперничество было бы вызвано не имитацией отцовского желания, сын все равно остался бы слеп к тому, что речь идет только о соперничестве. Из повседневных наблюдений за такими чувствами, как зависть и ревность, ясно, что даже взрослым антагонистам практически никогда не удается возвести свой антагонизм к простому факту соперничества. Фрейд здесь приписывает маленькому ребенку проницательность не то что равную, а сильно превосходящую проницательность взрослых.
Я хочу быть верно понят: мы обвиняем в невероятности отнюдь не те предпосылки, с которыми Фрейд просит нас согласиться, то есть не признание за маленьким ребенком либидинозного желания, аналогичного желанию взрослых. Вопиющей невероятностью мы считаем приписывание ребенку ясною осознания соперничества — причем именно внутри системы, заданной фрейдовскими постулатами.
Нам противопоставят убийственный аргумент всех медицинских ортодоксии — пресловутые «клинические факты». Перед авторитетом человека в белом халате профан может лишь склониться. Но тексты, которые мы комментируем, не основаны ни на каких конкретных клинических фактах. Их спекулятивный характер очевиден. Не нужно их ни сакрализовать, как это делают одни, ни тихо отбрасывать, как это делают другие. В обоих случаях мы лишаем себя драгоценных интуиции — пусть их реальный предмет не всегда тот, который имеет в виду Фрейд, — и отказываемся от захватывающего зрелища, какое составляет ум Фрейда в разгар работы, пробные шаги его мысли.
«Клинические факты», как известно, выдержат многое, но у их услужливости есть границы. Нельзя от них требовать свидетельства в пользу осознания, сколь угодно краткого, отцеубийственных и инцестуальных желаний. Именно потому, что это осознание нигде не наблюдаемо, Фрейд и вынужден, чтобы от него отделаться, прибегать к столь громоздким и сомнительным понятиям, как бессознательное и вытеснение.
Теперь мы подходим к самой сути нашей критики Фрейда. Мифологический элемент фрейдизма отнюдь не связан — как это издавна утверждают — с неосознанностью важнейших фактов, определяющих индивидуальную психику. Если бы наша критика развивала эту тему, то ее можно было бы назвать очередной реакционной критикой фрейдизма — правда, это будет сделано в любом случае, но это нельзя будет сделать добросовестно: потому что наш упрек Фрейду в конечном счете состоит в том, что он, вопреки обычному о нем представлению, остался нерушимо верен философии сознания. Мифологический элемент фрейдизма — это осознание отцеубийственного и инцестуального желания, осознание, конечно же, вспыхивающее лишь на миг между мраком первых идентификаций и мраком бессознательного, но осознание тем не менее вполне реальное, осознание, от которого Фрейд не хочет отречься, из-за чего вынужден изменять всякой логике и всякому вероятию, сперва — чтобы сделать это осознание возможным, а затем — чтобы его аннулировать, выдумав резервуар бессознательного и ту систему всасывающих и вытесняющих насосов, которая всем теперь известна. Я вытесняю желание отцеубийства и инцеста, потому что некогда я его действительно испытал. «Осознал, следовательно, существую».
Замечательнее всего в этом моменте ясного сознания, который Фрейд хочет положить в основу всей психической жизни, — то, что он совершенно бесполезен: действительно, мы и без него получаем главную интуицию Фрейда — интуицию о критическом и потенциально катастрофическом элементе в начальных взаимоотношениях между ребенком и родителями или, говоря шире, между ученическим желанием и образцом желания. Мы не только не теряем ничего существенного, но все, что получаем, мы получаем в той форме и в том Контексте, преимущества которых над фрейдовским «комплексом» очень значительны.
Мы не можем сейчас по-настоящему углубляться в эту область, которая бы нас завела слишком далеко, но нет сомнений, что радикально миметическая концепция желания открывает для психиатрической теории третий путь, равно удаленный и от фрейдизма с его резервуаром бессознательного, и от всякой философии сознания, замаскированной под экзистенциальный психоанализ. И в частности, этот путь позволяет избежать и фетиша адаптации (приспособления), и его симметричной антитезы — фетиша извращения (перверсии), характерного для большей части современной мысли. «Адаптированный» индивид — тот, кто сумел найти для двух несовместимых предписаний «двойного зажима» («будь как образец» я «не будь как образец») две разные области применения. Адаптированный человек членит реальность так, чтобы нейтрализовать «двойной зажим». Именно так поступают и первобытные культуры. У истоков всякой индивидуальной или коллективной адаптации стоит сокрытие какого-то произвольного насилия. Адаптирован тот, кто производит это сокрытие сам или сумел к нему приспособиться, если оно уже произведено для него культурой. Неадаптированный не приспосабливается. «Душевная болезнь»[59] и бунт — совершенно так же, как жертвенный кризис, на который они похожи, — обрекают индивида на такие формы лжи и насилия, которые, разумеется, намного хуже, чем пригодные для осуществления этого сокрытия жертвенные формы, но при этом, однако, намного правдивее, чем они. В основе многих психических расстройств лежит жажда истины, неизбежно не замечаемая психоанализом, — смутный, но радикальный протест против насилия и лжи, неотделимый от любого установленною человеком порядка.
Психиатрия, которая бы перестала метаться между плоским конформизмом адаптации и фальшивой скандальностью, начинающейся с мифической ответственности ребенка за отцеубийственное и инцестуальное желание, — такая психиатрия, отнюдь не впадая в пошлый идеализм, вернулась бы к некоторым великим традиционным интуициям, которые нельзя упрекнуть в «утешительности». Например, в греческой трагедии, как и в Ветхом завете, лучший сын, как правило, — это сын худший. Это не Исав, а Иаков, не оставшийся сын, а блудный, это Эдип… Лучший сын подражает отцу с тем пылом, который превращает отца для него и его для отца в преграду, на которую и тот и другой постоянно натыкаются, в камень преткновения, который заурядному брату удается обойти.
Нам скажут, что все это чуждо фрейдовской мысли, напрямую подключенной к источнику света, о котором мы не имеем ни малейшего понятия. Нам скажут, что миметический «двойной зажим» совершенно чужд фрейдовской концепции, что двойной противоречивый императив, который мы назвали основным: «поступай как отец, не поступай как опии», — уводит нас к берегам, лежащим далеко в стороне от психоанализа.
Это всего лишь доказывает, что мысль Фрейда — дело слишком важное, чтобы ее доверять психоанализу. След, по которому мы идем, — не выдумка. Чтобы в этом убедиться, достаточно отыскать — по-прежнему в «Я и Оно» — определение «Сверх-Я» или «Я-идеала». Отношение «Сверх-Я» к «Я» не исчерпывается, пишет Фрейд,
требованием «ты должен быть таким же (как отец)», оно выражает также запрет: «Таким (как отец) ты не смеешь быть, то есть не смеешь делать все то, что делает отец; некоторые поступки остаются его исключительным правом».[60]
Кто, прочтя этот текст, осмелится утверждать, что Фрейду чужд «двойной зажим»? Фрейд не только прекрасно понимает этот механизм, но помещает его именно туда, куда его следует поместить, чтобы реализовать весь его потенциал — что в современных дискуссиях встречается отнюдь не всегда. Из определения «Сверх-Я» следует совершенно не мифическое осознание соперничества; оно, несомненно, основано на тождестве образца и преграды, на тождестве, которое ученик не может увидеть. «Сверх-Я» — не что иное, как возобновление идентификации с отцом, но помещенной уже не до эдипова комплекса, а после него. Фрейд, как мы видели, не то что устранил эту идентификацию (возможно, потому, что не любит отказываться от своих слов), а исподтишка отодвинул ее на второй план, лишив ее первичности. Как бы то ни было, теперь идентификация с отцом должна оказывать все свое действие уже после комплекса; она превратилась в «Сверх-Я».
Если подумать над только что прочтенным определением, станет ясно, что его не просто можно читать с точки зрения миметического «двойного зажима», но что его невозможно прочесть с заданной Фрейдом точки зрения — в свете «вытесненного» эдипова комплекса, то есть отцеубийственного и инцестуального желания, которое сперва было сознательно, а потом перестало быть таковым.
Чтобы верно представить две противоречивые заповеди «Сверх-Я», звучащие в атмосфере неуверенности и незнания, предполагаемой в описании Фрейда, нужно вообразить первую имитацию, пылкую и преданную, но вознагражденную немилостью, тем более ошеломляющую в глазах ученика, что она вписана в контекст этой пылкости и этой преданности. Позитивное повеление «Будь таким, как отец» вроде бы покрывало всю область отцовской активности. Ничто в этом первом повелении не предвещает и, главное, не помогает истолковать непосредственно следующее обратное повеление «Не будь таким, как отец», которое тоже вроде бы покрывает всю область возможного.
Все принципы дифсреренциацни отказывают; ужасно именно это неведение; сын спрашивает себя, чем же он провинился; он пытается определить для двух повелений разные области применения. Он ничем не похож на преступника; он не нарушил какой-то уже известный ему закон; он хочет узнать закон, который бы позволил определить его поведение как нарушение.
Какой вывод следует из этого определения? Почему Фрейд снова обращается к тем самым эффектам мимесиса, от которых, сперва ими прельстившись, на стадии Эдипа отказался? На этот вопрос есть, судя по всему, всего один ответ. Фрейду не хочется отказаться от эффектов мимесиса, мерцающих вокруг идентификации. Он возвращается к ним при разработке категории «Сверх-Я». Но определение Сверх-Я в «Я и Оно» идет почти сразу вслед за вторым определением эдипова комплекса, приведенным выше, то есть именно за тем определением, которое полностью очищено от миметических эффектов, обступавших определение, данное в «Массовой психологии и анализе человеческого „Я“». Поэтому мы можем воссоздать эволюцию фрейдовской мысли между «Массовой психологией…», относящейся к 1921 году, и «Я и Оно», относящимся к 1923 году. В первой работе Фрейд еще считал возможным примирить миметические эффекты с главной идей, с эдиповым комплексом. Именно поэтому рассуждения первой книги пронизаны интуициями, связанными с миметической концепцией. Но, видимо, как раз во время ее написания Фрейд начал ощущать несовместимость двух этих мотивов. Несовместимость эта совершенно реальна. Миметическая концепция отрывает желание от какого бы то ни было объекта; эдипов комплекс укореняет желание в материнском объекте; миметическая концепция устраняет из отцеубийства я инцеста какое бы то ни было сознание и даже какое бы то ни было. реальное желание; фрейдовская концепция, напротив, целиком на этом сознании основана.
Фрейд, судя по всему, принял решение решил встать на сторону своего «комплекса». Когда ему нужно выбрать между миметическими эффектами и полномасштабным отцеубийственным и инцестуальным желанием, он решительно выбирает последнее. Это не значит, что он отказывается изучать многообещающий потенциал мимесиса. У Фрейда именно то и замечательно, что он никогда ни от чего не отказывается. Если он отодвигает в тень эффекты мимесиса, то лишь затем, чтобы они не подорвали официальную версию комплекса. Он хочет решить проблему Эдипа раз и навсегда, чтобы развязать себе руки для занятий с эффектами мимесиса. Оставив эдипов комплекс позади, он хочет вернуться к вещам в том положении, в каком они были до комплекса.
Одним словом, Фрейд сперва попытался построить эдипов комплекс на основе полуобъектного, полумиметического желания. Отсюда — странная двойственность идентификации с отцом и либидинозного влечения к матери в первой и даже во второй версии Эдипа. Неудача этого компромисса и заставила Фрейда построить Эдипа на чисто объектном желании и отдать миметические эффекты другому психическому образованию — Сверх-Я.
Двойственность «инстанций» — это попытка Фрейда разделить два полюса своих размышлений о желании: объектное и эдипово желание по одну сторону, миметические эффекты — по другую. Но эта попытка полного разделения не могла удаться; она обречена на ту же неудачу, что и прежняя попытка синтеза.
В миметическом желании никогда нельзя полностью разделить эти три аспекта — идентификацию, выбор объекта и соперничество. Доказательство того, что на мысль Фрейда все время влияет интуиция о мимесисе, состоит именно в неодолимом совмещении этих трех аспектов [у него в тексте]. Стоит появиться одному из них, как за ним следуют два других. В эдиповом комплексе Фрейд избавляется от миметизма лишь с огромным трудом и ценой колоссального неправдоподобия. И наоборот, в Сверх-Я, когда ничто в принципе уже не должно бы нарушать идентификацию с отцом, мы видим, как снова возникает соперничество за непременно материнский объект.
Когда Фрейд заставляет Сверх-Я говорить: «Таким (как отец) ты не смеешь быть: некоторые поступки остаются ею исключительным правом» — иметься в виду может только мать, и именно она в виду и имеется. Потому Фрейд и пишет:
Это двойное лицо Сверх-Я (будь как отец, не будь как отец) обусловлено тем фактом, что Сверх-Я изо всех сил стремилось вытеснить Эдипов комплекс, более того — возникло вследствие этого вытеснения.[61]
Это Сверх-Я, одновременно вытесняющее и вытесненное, рождающееся после того, как уже приложило «все силы», ставит, безусловно, огромные проблемы. Оно слишком уж хитрое, даже негативно. На самом деле возобновление идентификации с отцом, обуславливающее Сверх-Я, немедленно приводит к возобновлению эдипова треугольника. Обратившись к одному из аспектов миметической конфигурации, Фрейд не может не натолкнуться на два других, хочет он того или нет. Это возвращение эдипова треугольника в программе не было предусмотрено. Эдипов комплекс, основной и неотчуждаемый капитал психоанализа, уже заперт на два оборота в сейфах бессознательного, в подвалах психоаналитического банка.
Именно неожиданное возвращение эдипова треугольника и заставляет Фрейда говорить, что сыну очень нелегко вытеснить Эдипа! На самом деле это самому Фрейду никак не удается от него избавиться. Преследуемый миметической конфигурацией, он постоянно чертит треугольник, который считает треугольником вечного комплекса и который на самом деле есть треугольник мимесиса, неизбежно безуспешного: у Фрейда все время «просится на язык» игра образца и преграды, но он так и не смог это выговорить.
Мы ограничились расшифровкой лишь двух или трех ключевых пассажей, взаимосвязь которых нам представляется весьма показательной, но мы могли бы выбрать и многие другие места — в том числе и так называемые «клинические» случаи — со столь же убедительными результатами. В рассматриваемых нами текстах несколько раз появляется ключевой термин фрейдовской проблематики — амбивалентность, — относительно которого можно показать, что он одновременно обличает и наличие миметической конфигурации в мысли Фрейда, и неспособность Фрейда правильно определить соотношение трех элементов в этой схеме — образца, ученика и объекта, за который ученик и образец неизбежно вступают в спор, поскольку образец своим желанием указывает на него ученику, поскольку это — общий объект. В желании все общее означает не гармонию, а конфликт, нам это кажется известным, а на самом деле мы этого не знаем.
Термин амбивалентность появляется в конце двух — уже цитировавшихся — определений эдипова комплекса — в «Массовой психологии…» и в «Я и Оно». Вот еще раз оба пассажа:
…Идентификация с отцом принимает теперь враждебную окраску и делается идентичной с желанием заместить отца и у матери. Ведь идентификация изначально амбивалентна.
Идентификация с отцом отныне принимает враждебную окраску и превращается в желание устранять отца и заменить его собой у матери. С этих пор отношение к отцу амбивалентно, создается впечатление, будто содержащаяся с самого начала в идентификации амбивалентность стала явной.
Мы помним, как идентификация с отцом была определена в самом начале: она не имела «ничего общего с пассивной или женственной установкой…», — и тогда казалось, что перед нами нечто вполне цельное и недвусмысленное. Почему же несколько позже Фрейд приписывает ей принципиальную «амбивалентность», о которой до тех пор, по-видимому, и не подозревал? Просто потому, что теперь он догадался (и интуиция его не обманула), что позитивные чувства первой идентификации: подражание, восхищение, преклонение — обречены неминуемо превратиться в чувства негативные: отчаяние, виновность, злобу и пр. Но Фрейд не знает, почему дела обстоят именно так, а не знает он потому, что не может дойти до откровенно миметической теории желания, не может открыто признать в образце для идентификации образец самого желания, а значит — потенциальную преграду.
Всякий раз, как Фрейд приближается к противоречиям миметического желания, всякий раз, как он, не умея извлечь их на свет, ощущает их необходимость, он спасается в понятии амбивалентности. Амбивалентность приписывает изолированному субъекту, субъекту традиционной философии, то противоречие, место которого — во взаимоотношениях, в неуловимом «двойном зажиме».
А стоит этому противоречию разместиться в одиноком индивиде, как оно становится совершенно непостижимым; и тогда говорят, что оно, видимо, связано с «телом». Сам Фрейд внушает нам и убеждает себя, что, произнося слово амбивалентность, он совершает головокружительный спуск в те глубины, где сливаются психическое и соматическое. А на самом деле речь по-прежнему идет об отказе расшифровывать то, что расшифровке поддается. Но «тело», вещь немая, возразить не может. Сегодня каждый претендует на понимание «тела», на способность, вслед за Фрейдом, постичь его, тела, голос. Но во всех произведениях Фрейда нет ни единого примера амбивалентности, который бы не мог и в конечном счете не должен быть сведен к схеме «преграда-образец».
Перемещать конфликт в материальные пласты субъекта — значит превращать бессилие в добродетель, значит не только заявлять, что то взаимоотношение, которое мы не можем расшифровать, вообще не поддается расшифровке, но и что речь вообще не идет о взаимоотношении. И появляется «тело» субъекта, наиболее телесные области психики, наделенные более или менее органической склонностью наталкиваться на… преграду образцового желания. Амбивалентность превращается в главное качество телесности, поскольку питает психику. В лексиконе современной схоластики, рассуждающей о желании, «амбивалентность» — все равно что «снотворная сила» в лексиконе схоластики старой. С помощью этого и некоторых других понятий психоанализ, претендующий на деспиритуализацию представлений о человеке, на самом деле продлевает срок — и даже придает новое подобие жизни — тому мифу об индивиде, который он должен был рассеять.
У Фрейда хотя бы за «амбивалентностью» скрыта неполная, но все же реальная догадка о миметическом желании, — чего у других совершенно нет. Нужно задать вопрос, как же Фрейд ухитрился не найти столь простой механизм. В каком-то смысле сама эта предельная простота его и скрывает. Но есть и другая причина.
И найти ее несложно — она попадается нам на каждом шагу с самого начала нашего анализа. И разумеется, эта другая причина — самое ядро «эдипова комплекса», то есть тот краткий миг осознания, во время которого, как принято считать, желание отцеубийства и инцеста превращается у ребенка в формальное намерение. Мы все время видим, что отцеубийство и инцест во фрейдовском смысле составляют решающую преграду на пути радикально миметического желания. Чтобы убедить себя в том, что желание отцеубийства, желание инцеста действительно существуют, Фрейд вынужден отвергнуть направляющий желание образец и основать желание в объекте, то есть сохранить традиционную и ретроградную теорию желания; движение фрейдовской мысли в сторону радикального миметизма постоянно тормозит эта странная обязанность, своего рода долг, которым, судя по всему, сделались для него отцеубийство и инцест.
Мы видели, что миметическое соперничество обладает перед фрейдовском комплексом всевозможными преимуществами: оно устраняет, заодно с сознательностью отцеубийственного и инцестуального желания, еще и громоздкую необходимость вытеснения и бессознательного. Оно входит в ту интерпретативную систему, которая дешифрует миф об Эдипе; оно обеспечивает ту связность, на которую не способен фрейдизм, притом с такой экономией средств, о которой Фрейд даже и не мечтал. Раз это так, то почему же Фрейд отказывается от наследства миметического желания и прожорливо набрасывается на чечевичную похлебку отцеубийства и инцеста?
Даже если мы заблуждаемся, даже если мы, не входя в число посвященных, не способны увидеть сокровищ, заключенных в великолепной доктрине «эдипова комплекса», вопрос тем не менее сохраняет силу. Нельзя сказать, что Фрейд отверг ту интерпретацию, которую мы предлагаем вместо этого комплекса. Ясно, что он попросту ее не заметил. Она настолько проста и естественна, что Фрейд, дойди он до нее, безусловно, о ней бы упомянул, пусть лишь для того, чтобы сразу ее отвергнуть. Дело в том, что он до нее не дошел. Наша интерпретация объясняет множество аспектов и собирает воедино множество линий, в тексте Фрейда между собой не связанных, потому что она завершает то, чего он не сумел закончить, потому что она идет до конца там, где он остановился на полпути, зачарованный миражом отцеубийства и инцеста. Фрейд ослеплен тем, что ему казалось его ключевым открытием. Оно застит ему горизонт; оно мешает ему решительно ступить на путь того радикального мимесиса, который бы обнаружил мифичность отцеубийства и инцеста как в мифе об Эдипе, так и в самом психоанализе.
Действительно, весь психоанализ целиком умещается в тему отцеубийства и инцеста. Именно благодаря этой теме он долго имел скандальную репутацию, благодаря ей же и прославился. Именно благодаря этой теме он сталкивался с непониманием и чуть ли не с гонениями, она же приобрела ему и страстных приверженцев. Это абсолютное и мгновенно действующее оружие, позволяющее уличать в «сопротивлении» всякого, кто выразит хоть малейшее сомнение в эффективности фрейдизма.
Догадка о миметическом желании у Фрейда ни разу не побеждает, но и ни на миг не оставляет мыслителя в покое. Основатель психоанализа постоянно обращается к одним и тем же темам, неутомимо старается по-новому сгруппировать связанные с желанием факты, но так и не добивается по-настоящему удовлетворительных результатов, потому что отправной точкой всегда остается объект. Различные структуры, или инстанции, теоретические понятия: кастрация, эдипов комплекс, Сверх-Я, бессознательное, вытеснение, амбивалентность — всего лишь серия следов от постоянно возобновляемых, но вечно безрезультатных попыток.
Рассуждения Фрейда нужно рассматривать не как целостную систему, а как череду проб, почти всегда имеющих в виду один и тот же предмет. Например, Сверх-Я — это просто второе издание Эдипа; чем глубже проникаешь в его генезис, тем яснее становится, что различия между ним и Эдипом иллюзорны.
Лучший Фрейд — настолько же не фрейдист, как лучший Маркс — не марксист. В ответ на бездарные возражения Фрейд встал на путь полемического и бесплодного догматизма, который слепо подхватили верующие и так же слепо отвергли неверующие, — в итоге простой и непосредственный контакт с его текстами оказался затруднен.
Послефрейдовский психоанализ очень хорошо понял, что нужно сделать, чтобы систематизировать фрейдизм, чтобы отрезать его от живых корней. Чтобы обеспечить инцестуальному желанию автономию, нужно окончательно удалить из Эдипа миметические элементы. Тогда идентификация с отцом будет полностью забыта. В «Я и Оно» Фрейд уже показал дорогу. И наоборот, чтобы сделать незыблемой диктатуру Сверх-Я, нужно устранить из его определения все, что способно вернуть туда объект и соперничество. В итоге целиком восстанавливается тот порядок вещей, который по душе «здравому смыслу» и который Фрейд как раз и пытался расшатать. В Эдиповой схеме отец играет роль презренного соперника; значит, незачем делать из него почитаемый образец. И наоборот, в Сверх-Я отец играет роль почитаемого образца, и незачем делать из него презренного соперника. Амбивалентность хороша для больных, а не для психоаналитиков!
В результате получаем соперничество без предварительной идентификации (эдипов комплекс), за которым следует идентификация без соперничества (Сверх-Я). В одной из своих первых статей, «Агрессивность в психоанализе», Жак Лакан отметил странность такой последовательности: «Структурный эффект идентификации с соперником не может возникать сам собой, разве что в сказке». Оставим сказку в покое; мы вскоре увидим, что как раз она ни в чьих уроках не нуждается. Эффект, о котором говорит Лакан, принадлежит не лучшему Фрейду, напротив, он очень характерен для застывшей психоаналитической догмы.
Рассуждения Фрейда интересны не своими результатами, не нагромождением пышных «примеров», не шаткими сооружениями, на которые карабкаются и с которых летят кубарем вышколенные ученики, с ловкостью настолько же поразительной, насколько бесполезной, — они интересны неудачей системы. Фрейд ни разу не сумел свести воедино взаимоотношения образца, ученика и их общего объекта, но он не сдался. Всякий раз, как он обращается к двум членам, рядом с ними выскакивает третий — будто чертик на пружинке, которого санитары в белых халатах упорно запихивают обратно в табакерку, полагая, что приносят пользу. Трудно вообразить более радикальную кастрацию канонизированного гения.
* * *
После Фрейда много раз обсуждалось, существует ли «эдипов комплекс» лишь в западном мире или же он имеется и в первобытных обществах. В этой дискуссии определенную роль сыграла работа Малиновского «Отец в первобытном обществе», поэтому имеет смысл обратиться к ней в перспективе нашей работы.
Сперва Малиновский утверждает, что тробрианцы счастливее жителей Запада. Напряжения и конфликты цивилизованных людей дикарям неведомы. Но скоро выясняется, что им ведомы другие конфликты. В тробрианском обществе дядя по материнской линии играет роли, отведенные у нас отцу, — не все, разумеется, но многие. Ему, а не отцу наследуют дети; ему доверено их клановое воспитание. Так что не стоит удивляться, если напряжения и конфликты возникают в отношениях с дядей, а не с отцом, который оказывается своего рода утешителем, дружелюбным и снисходительным товарищем.
Свои наблюдения Малиновский излагает в рамках диалога с Фрейдом. Но его текст оставляет неоднозначное впечатление. Сперва автор утверждает, что у комплекса нет той универсальности, какую ему приписывает Фрейд. Затем следует размышление о дяде, и отсюда вытекают выводы, говорящие скорее в пользу психоанализа. Речь уже не о том, чтобы опровергнуть Фрейда, а о том, чтобы его обогатить. Дядя у тробрианцев играет роль, аналогичную роли отца у нас. Таким образом, хотя и меняя форму, сам эдипов комплекс вполне может обладать какой-то универсальностью.