Введение. Наследственность и инстинкт

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Введение. Наследственность и инстинкт

Эволюционная точка зрения — Два источника жизни — Что мы приобретаем благодаря наследственности и что — благодаря обществу — Наш образ жизни не изменяет наследственности наших детей — Селекция в наследственности — Евгеника — Наследственность и прогресс — Взаимодействие наследственности и социальной среды — Антагонистичны ли они? — Способность человеческой наследственности к изменению — Долгий период становления — Усваиваемая наследственность предполагает разнообразную и изменяющуюся жизнь — Что такое инстинкт? — Инстинктивные эмоции в человеке — Примеры инстинктивных эмоциональных склонностей — Человеческое поведение не объясняется прямым воздействием инстинкта — Разум как организация гибкого инстинкта — Человеческая история — Что такое человеческая природа? — Изменяется ли человеческая природа?

В последние годы мы осознали необходимость рассматривать все проблемы человеческой жизни с эволюционной точки зрения. Поэтому стоит вспомнить, какой смысл мы вкладываем в это понятие.

Оно означает, во-первых, что вся наша жизнь имеет свою историю, что все происходящее взаимосвязано; все, чем мы являемся или все, что мы делаем, есть часть естественного хода событий, имеющего истоки в далеком прошлом. Каждое слово, которое мы произносим, каждое движение, которое мы делаем, каждая идея, которая у нас появляется, и каждое чувство являются в той или иной степени результатом того, что говорили и делали, чувствовали и думали наши предки в прошедшие времена. Существует реальная историческая преемственность их жизни и нашей, и мы вновь и вновь пытаемся восстановить нашу историю, увидеть, как происходят явления, с тем чтобы лучше понять их и, может быть, научиться преобразовывать эти явления так, как считаем нужным.

Это означает также, что если мы заглянем достаточно далеко в прошлое, то обнаружим, что люди и животные имеют общую историю и что они когда-то произошли от общего предка, который представлял собой более примитивную форму существования, и мы не сможем иметь ясного представления о нашей собственной жизни, пока не изучим ее на примере животных и не поймем, каким образом и в каких отношениях мы возвысились над уровнем братьев наших меньших — лошадей, собак и обезьян. Жизнь, как она есть, — это единое великое целое, семья, объединенная общим происхождением и общими принципами существования, и наше место в ней не будет понято, пока мы не увидим, по крайней мере в общем виде, как оно связано с другими ее частями.

История жизни, чьи истоки так далеки, а проявления столь разнообразны, движется по двум весьма различным руслам. Или, наверное, лучше говорить о реке и дороге, идущей вдоль берега, — как бы двух передающих каналах. Река — это наследственность, или то, что передано нам от животного мира, дорога — это информация, или социальная трансмиссия. Одна передается через зародышевую плазму, другая — через язык, общение и образование. Дорога моложе реки: это усовершенствование, которого не было на заре жизни и которое появляется позднее: сначала это едва заметная тропинка вдоль реки, которая становится все более отчетливой и наезженной и наконец превращается в сложно обустроенное шоссе с таким же оживленным движением, как и на самой реке.

Как эта идея соотносится с жизнью отдельно взятого индивида — вашей или моей, например? Тело, а вместе с ним и сознание индивида возникают из мельчайшей, почти микроскопической частицы вещества — клетки, образованной союзом клеток, пришедших из тел его родителей и содержащих каким-то не вполне еще понятным нам образом тенденции развития, восходящие через его ближайших к неопределенно далеким по времени предкам. Это наследственный путь его жизни, и особые клетки, передающие наследственный материал — они называются зародышевой плазмой, — по-видимому, единственный источник того склада характера, предрасположенностей, склонностей, способностей и потенциала, которые есть у каждого из нас в начале жизненного пути.

Социальный источник жизни человека обретается в общении с другими людьми. Все начинается с восприимчивости к прикосновениям, интонациям голоса, жестам и выражению лица; позднее постепенно приходит понимание речи. Говорить он учится в своей семье и у товарищей по играм, которые, в свою очередь, научились этому у своих родителей, и, таким образом, речь восходит к самым ранним этапам человеческой истории и еще дальше в прошлое: к нечленораздельным крикам наших доисторических предков. Точно так же дело обстоит с использованием орудий, музыкой, искусством, религией, торговлей и всем остальным, что он может научиться понимать и делать. Все это социальное наследие незапамятного прошлого.

Мы можем разграничить эти две линии истории, возможно, более четко, если рассмотрим случай, когда дорога социального наследования не следует параллельно потоку природной наследственности, но как бы подключается к другому потоку. Предположим, например, что американская семья усыновляет китайского ребенка и привозит его домой, в Америку. Природное прошлое этого ребенка коренится в Китае. Его будут отличать прямые черные волосы, желтоватая кожа и другие физические черты, присущие китайцам, а также какие-то черты ментальности, которые могут быть частью их наследственности. Но его социальное прошлое будет относиться к Америке, потому что от людей, окружающих его, он научится английской речи, усвоит обычаи, манеры и идеи, сложившиеся в этой стране. Он станет наследником американских политических, религиозных, образовательных и экономических институтов; все его сознание будет сознанием американца, исключая лишь разницу (если таковая вообще существует) между его врожденной способностью учиться и способностями других американских детей. Китайская река и американская дорога сойдутся в его жизни.

Если бы таких детей было двое — предположим, что это близнецы, почти одинаковые при рождении, — и один из них остался в Китае, а другого увезли в Америку, то они выросли бы похожими физически и, возможно, по характеру: активными или инертными, задумчивыми или импульсивными, но совершенно отличались бы по манере одеваться, языку и образу мыслей. В этом ребенок, воспитанный в Америке, был бы гораздо более похож на своих американских молочных братьев, чем на своего брата-близнеца в Китае.

Что же мы получаем через зародышевую плазму в отличие от того, что имеет социальное происхождение? Первая, очевидно, является основным источником наших телесно-физических особенностей. Ребенок темнокожей расы будет темнокожим независимо от того, в каком обществе он растет; его будут отличать также все те характерные черты расового типа, к которому принадлежит его зародышевая плазма: волосы, форма головы, рост и т. п. Несомненно также, хотя и не столь очевидно, что он получает из этого же источника свои исходные умственные способности. Ребенок, чьи предки были слабоумны, обычно тоже бывает слабоумен, а тот, чьи родители обладают необычными способностями, склонен походить на них. Наследственность определяет не только черты физического развития, но также способности, склонности, темперамент, восприимчивость к обучению и все то, что можно назвать смутными психическими предрасположенностями, с которыми мы все рождаемся.

По каналам социального окружения происходит вся стимуляция и обучение, обусловливающие развитие этих предрасположенностей в определенном направлении, что позволяет нам говорить на определенном языке, разделять такие-то, а не иные идеи или стремления, испытывать чувство патриотизма к Америке, а не к Англии или Италии. Всем этим специфическим навыкам приходится учиться независимо от того, какими способностями мы обладаем. Когда мы говорим, что ребенок — прирожденный музыкант, мы имеем в виду не то, что он умеет исполнять или сочинять музыку непосредственно от природы, а то, что, если его учить должным образом, он сможет быстро развить свои способности в этом направлении. В этом и только в этом смысле человек может быть прирожденным юристом, учителем, поэтом или, если угодно, мошенником и вором. Я знаю семью, в которой у мальчиков были замечательные способности к футболу. Некоторые из них потом стали известными игроками; но, конечно же, если бы всех их не послали учиться в колледж, причем такой, где футбол любили и поощряли, эти их способности так никогда и не обнаружились бы.

Важное значение имеет вопрос, влияет ли наш образ жизни на наследственность, которую мы передаем нашим детям. Например, если я посвятил себя изучению этой проблемы, то подействует ли это обстоятельство на мою зародышевую плазму таким образом, что у моих детей окажутся повышенные умственные способности? В науке господствует мнение, что это не так: тот из двух братьев, который не получил образования, но обладает теми же природными способностями, с той же вероятностью будет иметь одаренных детей, что и другой брат, учащийся в колледже и получающий творческую профессию. Усиленные тренировки атлета не сделают сильнее его будущих детей.

Данное мнение основано на том очевидном обстоятельстве, что травмы или увечья такие, как потеря ноги, никогда не передаются по наследству, даже если они повторяются из поколения в поколение, как происходило в прошлом при пеленании ног у китайских женщин определенных классов. Ненаследственные дефекты, такие, как глухота вследствие перенесенной скарлатины, также не влияют на потомство. В сущности, несмотря на многочисленные исследования, так и не было приведено сколь-нибудь удовлетворительных доказательств того, что «благоприобретенные признаки», появлением которых мы обязаны образу жизни, передаются через зародышевую плазму.

Что касается теории вопроса, то считается, что на наследственность, передаваемую зародышевой плазмой в особого рода клетках, не влияют особенности нашего образа жизни, и поэтому последний никак не может изменять наследственность. Полагают, что зародышевая плазма порождает индивидов примерно так же, как дерево приносит плоды, но индивиды не влияют на саму плазму, они просто несут ее и передают дальше, как яблоко несет в себе семена.

Если это так (а свидетельства этого столь очевидны, что мы можем принять их, по меньшей мере, как наиболее вероятную рабочую гипотезу), то отсюда следует, что мы не можем улучшить строго фиксированный наследственный фактор будущих поколений посредством образования их родителей или даже улучшения их жизни в каких-либо или во всех отношениях. Но это не значит, что зародышевая плазма будет оставаться неизменной, если мы сами не можем ее изменять. Вероятно, вся жизнь в целом продолжает развиваться и как-то внутренне изменяться, и поэтому естественно допустить, что зародышевая плазма — не исключение. Мы не обязаны предполагать, что в ней ничего не происходит, кроме механической рекомбинации наследственных элементов; изменения, возможно, существуют, но мы все еще мало знаем об их характере. Если считать, что жизнь вообще механистична и предопределена, то естественно считать таковой и наследственность; но если исходить из того, что жизнь в известной мере свободна и созидательна, то нельзя лишать этих свойств и поток наследственности.

Но даже при том, что наш образ жизни не оказывает прямого воздействия на наследственность, мы все же можем влиять на нее косвенно, при помощи процесса, известного как селекция. Эта возможность основана на том факте, что зародышевая плазма, которую несет в себе один индивидуум, может значительно отличаться от плазмы другого Даже в одной семье; она сильно разнится как у разных семей, так и еще больше у разных рас, хотя в далеком прошлом все они могли иметь общего предка. Таким образом, если мы знаем, какого рода зародышевая плазма у определенного индивида, семьи или расы и можем увеличивать или уменьшать число детей, наследующих ее, то мы можем более или менее изменять соотношение разнородного наследственного материала.

Это наиболее очевидно там, где соприкасаются две разные расы. Предположим, например, что существует Южный округ, в котором живут пять тысяч негров и пять тысяч белых, и что среднее число детей, появившихся в негритянских и белых семьях, примерно одно и то же. Тогда если каким-либо образом вы можете убедить белые семьи рожать больше детей или черные — меньше, то состав округа будет постепенно изменяться. Если соотношение станет три к двум в пользу белых, то в следующем поколении придется три белых ребенка на два черных, девять на четыре — в поколении, следующем за ним, и т. д. в геометрической прогрессии. Негры станут быстро сокращающейся частью населения.

Если бы в таком округе жили представители не двух, а только белой расы, семейные признаки которых, тем не менее, значительно отличали бы их друг от друга, то ситуация все равно могла бы быть аналогичной. Если бы темноволосые семьи были более плодовиты, чем светловолосые, популяция потемнела бы, и наоборот. И даже в одной и той же семье могут существовать подобные различия, которые можно увеличивать или уменьшать посредством селекции. Нет сомнения в том, что, имея дело со смешанным населением и имея возможность контролировать браки и рождаемость, можно добиться средствами селекции преобладания темноволосых или светловолосых людей, высоких или низких, голубоглазых или кареглазых, одаренных или глупых индивидов и реально усиливать или ослаблять любые наследственные признаки, достаточно устойчивые, чтобы служить базой селекции.

Считается, что условия существования постоянно заставляют некоторые типы наследственности производить на свет больше детей, чем другие типы, изменяя посредством такого бессознательного процесса зародышевую плазму группы в целом. Например, суровые условия выживания в ранней истории Америки, возможно, способствовали появлению физически крепкого народа. Может быть, это произошло не потому, что тяжкие испытания оказали какое-либо прямое воздействие на зародышевую плазму, а потому, что слабейшие вымирали прежде всего, не оставляя потомства с теми же недостатками, тогда как более сильные заводили большие семьи, и, соответственно, рос удельный вес зародышевой первичной плазмы, которую они несли, — другими словами, это произошло благодаря «естественному отбору», или «выживанию наиболее приспособленных.» Этот процесс может со временем вызвать очень большие перемены. Разница в цвете между черной и белой расами (которые, без сомнения, произошли от общего предка) находит правдоподобное объяснение с точки зрения естественного отбора, если предположить, что более темная кожа связана с лучшей приспособленностью к воздействию солнечной радиации или к болезням тропического климата, так что этот тип наследственности преобладает в таком климате, точно так же как известна окраска многих видов животных, помогающая их выживанию. Большинство животных и птиц окрашены так, чтобы их труднее было отличить от окружающей среды. Это своего рода камуфляж, и он помогает им как спасаться от врагов, так и незаметно подбираться к добыче.

Согласно Дарвину, именно благодаря естественному отбору всевозможные виды растений и животных постепенно приспособились к тем условиям, в которых они были вынуждены жить; и всякий, кто всерьез захочет узнать, в чем суть эволюции, должен прочитать, по меньшей мере, первые шесть глав его «Происхождения видов». А в «Происхождении человека» можно увидеть, как он применил эту идею к развитию человеческого рода.

Но почему бы не проводить селекцию сознательно и разумно, улучшая тем самым человеческую породу, — примерно так же, как мы делаем это с домашними животными? Для решения этих проблем и создавались евгеника, или наука об усовершенствовании человеческой расы, нацеленная на распространения удачных типов человеческой наследственности и предотвращение распространение нежелательных типов. Эта проблематика очень сложна, и неясно, сколь многого мы можем достигнуть, но несомненно, что кое-что в этом направлении может и должно быть сделано. Все дети должны пройти научное тестирование для выявления слабоумных или тех, кто безнадежно ниже нормального Уровня в других отношениях; затем следует изучить их семьи, чтобы выяснить, не являются ли эти дефекты наследственными. Если это подтвердится, то индивидам, имеющим дефекты наследственности, необходимо помешать иметь детей, которые унаследуют их неполноценность. В настоящее время ввиду нашего невежества и легкомыслия в этом отношении рождается великое множество детей, которые станут обузой для самих себя и опасностью для общества из-за своей неизлечимой неполноценности.

С другой стороны, у образованных и состоятельных классов прослеживается тенденция к сокращению рождаемости детей, так что часто говорят о сословном самоубийстве этих классов. Причиной, по-видимому, тут служит вкус к праздности и роскоши, поощряемый богатством, а отчасти — рост социальных амбиций и стремления к саморазвитию. Последние, без сомнения, сами по себе превосходны, но поглощают наши средства и энергию, заставляя нас откладывать женитьбу или иметь меньше детей, чем при иных обстоятельствах. Поскольку эти стремления усиливаются по мере развития демократии, то весьма вероятно, что демократия препятствует росту рождаемости.

В семье должно быть в среднем четыре ребенка, чтобы сохранить объем наследственного фонда, и еще больше, чтобы сохранить в нем сложившиеся пропорции при таком росте населения, какой наблюдается в Соединенных Штатах. Это необходимо потому, что нужно не только заменить обоих родителей и обеспечить рост населения, но также и компенсировать отсутствие воспроизводства у холостых, бесплодных и умерших преждевременно.

Численность высших классов стремительно уменьшается, и если предположить, что они представляют наиболее талантливую часть общества, то окажется, что нация теряет в качестве при их сокращении. Не будет ли правильнее и, возможно, полезнее призвать их к большей плодовитости? Даже если они и не являются более талантливой частью общества, чем средний класс, разве не существует опасность, что тенденция к уменьшению семьи захватит еще и этот класс? Так уже произошло во Франции. Многие встревожены более быстрым по сравнению с коренным населением ростом иммигрантских семей в северных и восточных штатах, а также тем, что негры еще не обогнали белых по численности только из-за высокого уровня смертности среди них. Другие идут в своих мрачных прогнозах еще дальше и усматривают грозную Желтую Опасность в плодовитости восточных народов, которые, как они думают, могут скоро положить конец мировому господству белой расы и белой цивилизации.

Хотя изменения к лучшему в нашем образе жизни, возможно, и не изменяют наследственность, из этого никоим образом не следует, что они менее значимы по сравнению с евгеникой. На самом деле прогресс, как его обычно понимают, не требует каких-либо изменений наследственности; прогресс — это развитие науки, искусств и социальных институтов, происходящее при незначительном или вовсе без изменения наследственного материала. Распространение образования, отмена рабства, рост числа железных дорог, телеграфных и телефонных линий, автомобилей, формирование национальных государств и запрещение войны — все это явления социального порядка, и они могут продолжаться независимо от улучшения наследственности. Тем не менее такое улучшение могло бы ускорить прогресс, увеличив число талантливых лидеров и подняв общий уровень наших способностей. Ухудшение же качества наследственности, угрожающее нам, по мнению многих, препятствует прогрессу и может со временем вообще его остановить. Социальное совершенствование и евгеника должны идти вперед рука об руку.

С началом нашей индивидуальной жизни оба главных элемента питающей ее истории — наследственный и социальный — сливаются в новую целостность и перестают быть отдельными силами. Ничего из того, что индивид представляет собой или делает, нельзя приписать только одному из этих элементов, так как все это основывается на привычках и опыте, в которых оба они неразрывно связаны. Наследственность и окружающая среда применительно к реальной жизни человека, — это, по сути, абстракции; реален же целостный органический процесс, не разложимый на составные части. То, как практически проявляет себя наследственность в данное время, зависит от самого этого процесса, который реализует одни потенциальные возможности и подавляет другие. Аналогичным образом воздействие среды зависит от избирательной и ассимилирующей активности растущего организма. Если вы хотите понять, как это происходит, необходимо отследить историю его жизни вплоть до зачатия и рождения самого индивида; сверх того можно изучить еще зародышевую плазму и социальное наследие, породившие эту жизнь. Это даст нам общее представление о родословной и первичном окружении человека — своего рода первые страницы его биографии. Но жизнь конкретного Вильяма Сайкса вы должны изучать непосредственно, и знание о его наследственности и внешнем окружении могут послужить лишь вспомогательным средством[1].

Речь хорошо иллюстрирует неразрывный союз природно-биологического и социального наследования. Она возникает отчасти благодаря естественному строению голосовых органов и врожденному стремлению их использовать, примером чему служит бормотание слабоумных и глухонемых. Естественная тяга и восприимчивость человека к другим людям и потребность в общении с ними тоже являются фактором порождения речи. Но вся речевая артикуляция возникает только в общении, ей учатся у других; она варьируется в зависимости от окружения и в своих истоках восходит к традиции. Речь, таким образом, представляет собой социально-биологическую функцию. Точно так же дело обстоит и с нашими амбициями во всех сферах социальной активности: потребность в самоутверждении является врожденной, но реализуем ли мы ее в роли охотника, военного, рыбака, торговца, политика или ученого, зависит от того, какую возможность предоставит социальный процесс.

Вообще, это безусловная ошибка — рассматривать наследственность и социальную среду в качестве антагонистов. Они естественным образом комплементарны и не могут выполнять свои специфические функции друг без друга.

Какой из этих факторов сильнее? Какой более важен? Тот, кто задает такие глупые вопросы, доказывает лишь, что не имеет ясного представления о данном предмете. Это все равно что спрашивать: кто в семье важнее — отец или мать? Они оба бесконечно важны, поскольку оба необходимы и незаменимы; и их функции, отличаясь качественно, не поддаются сравнению по степени значимости.

Не означает ли это, что все споры об отношениях наследственности и окружающей среды бесполезны? Ни в коем случае. Дело в том, что, хотя и очевидно, что они, в общем, взаимодополняемы и взаимозависимы, мы, как правило, не знаем точно, какова доля каждого из них в данном конкретном случае, а потому неизбежны сомнения: что нужно совершенствовать — социальные условия или наследственный материал? Это только в общетеоретическом смысле вопрос о том, что из них важнее, кажется глупым. В отношении же конкретной проблемы он может быть вполне осмысленным — так, он совершенно уместен при изучении проблем с наследственностью в конкретной семье, когда нужно выяснить, по линии кого из родителей они передались. И хотя непосредственная количественная оценка этих факторов — по крайней мере там, где речь идет о сознании, — невозможна, так как они нераздельны, все же могут существовать косвенные методы, проливающие свет на этот вопрос.

Многие расовые вопросы того же рода. Существуют, например, огромные различия между японцами и американцами. Некоторые из них — такие, как язык, религия, моральные нормы, — носят явный социальный характер и могут меняться под влиянием образования. Другие же — пропорции тела, цвет и разрез глаз — передаются по наследству и не подвластны образованию; однако сами по себе они не имеют большого значения. Но нет ли еще и таких тонких, неуловимых различий в темпераменте, умственных способностях или эмоциональном складе, которые одновременно и значимы, и врожденны и которые не дают нациям жить в мире друг с другом или ставят одну из них выше других? Мы не знаем ответа на этот вопрос, хотя это самое важное, что мы должны знать. То же самое относится и к проблеме чернокожих. В какой мере их нынешнее подчиненное положение поправимо средствами образования и социальных реформ, а в какой — это вопрос зародышевой плазмы, изменяемой лишь с помощью селекции? Вся проблема взаимоотношений черных и белых зависит от решения этого вопроса, на который мы не можем ответить с уверенностью.

Аналогичная проблема существует и в отношении преступников. Насколько или хотя бы в каких случаях мы можем полагаться на образовательные или профилактические методы по предупреждению преступлений? Следует ли также пытаться контролировать рождаемость и если да, то когда и как? То же самое с особо одаренными людьми. Мы хотим, чтобы их было больше. Поможет ли в этом образование или нам надлежит следовать учению Мильтона, основателя евгеники, который полагал, что мы должны прежде всего убеждать людей, обладающих Сдающимися способностями, заводить как можно больше детей? И, опять-таки, к вопросу о классах, наделенных богатством и властью. Является ли их господствующее положение естественной принадлежностью высшей породы, а значит, возможно, заслуженным и благотворным? Или же оно основывается на социальных привилегиях в области образования и на предоставлении благоприятных возможностей и, следовательно, как многие думают, несправедливо и вредно? Безответные вопросы такого рода возникают всякий раз, когда мы пытаемся понять, как же сделать человеческую жизнь лучше. Все, что мы может сделать в настоящее время, — это испробовать все меры, способные изменить к лучшему и наследственный материал, и социальные условия.

Хотя передача наследственности через зародышевую плазму у человека и у животных в значительной мере схожа, существует заметное различие в характере черт, которые передаются и обнаруживаются при рождении. Это различие — в пластичности и способности к обучению. Умственные задатки ребенка более и прежде всего создают почву для обучения и, следовательно, не являются чем-то определенным. Они состоят не из склонностей делать то, что навязывает жизнь, а из неотчетливых предрасположенностей к обучению, не имеющих практической значимости до тех пор, пока они не сформировались. С другой стороны, умственные задатки животного сравнительно определенны и фиксированы; они обеспечивают способность действовать целесообразно после короткого обучения или вообще без него.

Это различие принципиально для понимания отношений человека с эволюционным процессом, т. е. отношений между человеческой природой и человеческой жизнью и природой и жизнью животных. Нам необходимо осознать это различие как можно яснее и проследить все его следствия.

Грубо говоря, наследственность животных — это механизм, подобный шарманке: он способен проигрывать лишь несколько мелодий; вы можете научиться играть их сразу же, с небольшой тренировкой или без нее, но вы никогда не сможете играть на ней что-либо другое. Наследственность же человека больше напоминает пианино: он сделан не так, чтобы проигрывать определенные заложенные в механизме мелодии — на нем вообще ничего нельзя сыграть без обучения; но опытный музыкант может извлекать из него неограниченное разнообразие мелодий.

Только что вылупившийся из яйца цыпленок способен бегать взад-вперед и склевывать мелкие предметы определенного размера и формы — свой корм — и тем поддерживать свою жизнь. Ему не надо учиться этому; один птицевод рассказывал мне, что цыплята, выращенные в инкубаторе и не имеющие с прошлым своего вида никакой связи, кроме зародышевой плазмы, приспосабливаются так же хорошо, как и те, о которых заботилась наседка. Ребенку же необходим год, чтобы научиться ходить, и еще много-много лет, чтобы овладеть деятельностью, с помощью которой он со временем сможет зарабатывать себе на жизнь. Ребенку, разумеется, врождена способность сосать грудь матери, но это лишь временное биологическое подспорье, необходимое на срок, пока не разовьются его собственно человеческие способности. В целом поначалу от его чудесных наследственных способностей столь же мало толку, как и от пианино, пока музыкант еще учится. Выполнение четко определенных действий всецело зависит от образования.

Таким образом, пластичный, нежестко детерминированный характер человеческой наследственности предполагает продолжительное и беспомощное младенчество; а это, в свою очередь, скрепляет человеческую семью, так как главная и неотъемлемая функция семьи — это забота о детях. Животные тех видов, у которых молодняк полностью подготовлен к жизни четкостью врожденных навыков, вообще не имеют семьи; в то же время виды, более или менее похожие на человека пластичностью своей наследственности, образуют и похожие, хотя бы в зачаточной форме, семьи. Например, кошка заботится о котятах в течение нескольких месяцев, и они не без пользы для себя следуют ее примеру и поучениям.

В целом это различие в степени пластичности означает, что жизнедеятельность животного относительно единообразна и фиксирована, тогда как у человека она разнообразна и изменчива. Человеческие функции столь многочисленны и сложны, что никакой фиксированный механизм не способен обеспечить их выполнение: они, кроме того, подвергаются радикальным изменениям не только в течении жизни индивида, но и от поколения к поколению. Единственно возможная наследственная основа для них — это система не заданных жестко задатков и способностей, которые могут быть развиты и направляемы опытом, как того требует жизненная необходимость.

Я вижу стрижа, сидящего на сухой ветке, где ничто не заслоняет ему поле зрения. Вот он бросается к пролетающему насекомому, парит над ним несколько секунд, хватает его или промахивается и возвращайся на свою ветку. Это его способ выживания, он охотится так всю свою жизнь и будет делать это до конца своих дней. Миллионы других стрижей на миллионах других сухих веток в это же время делают то же самое. И такова же была жизнь особей этого вида на протяжении бессчетных тысячелетий. Благодаря своей наследственности они обладают четко определенными способностями, позволившими виду выживать все это время: острым зрением, стремительностью, ловкостью в погоне за насекомыми, проворностью, безошибочным владением шеей и клювом при захвате добычи — и все это прекрасно работает безо всякого обучения и при минимальной подготовке.

Человек тоже испытывает естественное чувство голода, как и стриж; и у него есть природный механизм ощущения вкуса, пережевывания, глотания и пищеварения; однако его способ добывать пищу заметно варьируется на протяжении одной жизни и у разных индивидов, а также часто полностью меняется от поколения к поколению. Большинство из нас, покидая родительское гнездо, добывает пропитание тем, что мы называем работой, а работа — это любая деятельность, за которую сложное и меняющееся общество считает возможным нам платить. Весьма вероятно в наши дни, потратив лишь часть нашей жизни, стать кем-то, о ком наши предки даже не слышали. Таким образом, что бы мы ни считали наиболее характерным для человека: способность к адаптации или способность к развитию, искусство или науку, социальные институты или прогресс — все это связано с непредопределенным характером человеческой наследственности.

Конечно, в том, что касается способности к обучению, между человеком и другими животными не существует резких границ. Действия последних не являются целиком предзаданными, и в той мере, в какой они таковы, имеет место процесс научения, опирающийся на гибкую наследственность. Например, высшие животные — лошади, собаки, слоны — очень способны к обучению и даже могут соучаствовать в человеческих делах, как в тех случаях, когда собак учат бегать в упряжке, выслеживать беглецов, спасать заблудившихся или выступать в цирке. А, с другой стороны, те действия человека, которые не требуют от него активного приспосабливания — например, дыхание, сосание или плачу младенцев и даже ходьба (которой овладевают без поучений, стоит лишь окрепнуть ногам), носят явный врожденный характер.

Вопрос о месте инстинктов в человеческой жизни вполне уместно рассмотреть именно в этой связи, поскольку он [вопрос] включает пункт об отношениях между человеческой и животной наследственностью, и, особенно, пункт о разграничении фиксированных и гибких реакций на окружающую среду, который только что обсуждали.

Существуют большие разногласия по поводу определения, что такое инстинкт. Некоторые связывают его с определенной формой врожденного поведения, — такой, например, как собирание белкой орехов про запас; другие толкуют ее куда более широко и неопределенно. Уяснение того, как возникли эти разногласия, прольет свет на вопрос в целом.

У животных, как мы видели, существуют определенные и действенные формы поведения, которым им не приходится учиться, и именно они сначала привлекли внимание своим контрастом с человеческим поведением и получили название инстинктивных в противоположность более рациональным или приобретенным формам поведения человека. Дарвин пишет в своем труде «Происхождение видов»:

«Я не пытаюсь дать какое-либо определение инстинкта… но каждый понимает, что хотят сказать, когда говорят, что инстинкт заставляет кукушку совершать свои перелеты и класть яйца в гнезда других птиц. Действие, для исполнения которого от нас самих требуется опыт, исполняемое животным, особенно очень молодым, без опыта, или исполняемое одинаково многими особями без знания с их стороны цели, с которой оно производится, обычно называют инстинктивным. Но я могу сказать, что ни одна из этих характеристик не может считаться универсальной»[2].

У людей не так уж и много инстинктивных действий в собственном смысле этого слова. Но, когда исследователи стали изучать наше поведение с эволюционной точки зрения, они увидели, что не будучи, строго говоря, инстинктивным, оно, тем не менее, вырастает из инстинктивного поведения и исторически неразрывно связано с ним; коротко говоря, между человеком и животным не существует резкой границы. Более того, хотя наша внешняя деятельность перестала определяться наследственностью, в нас все еще остаются эмоции и склонности, которые обусловлены наследственностью и оказывают огромное влияние на наше поведение. Так что вопрос по-прежнему стоит так: можно ли назвать человеческое поведение, в общем и целом управляемое такими наследственными эмоциями и склонностями, инстинктивным или нет?

Те, кто отвечают на этот вопрос утвердительно, сказали бы, что человек действует инстинктивно, когда испытывает голод, страх, гнев или сексуальное влечение, даже если эти побуждения выражаются совершенно по-новому. Те, кто говорит — нет, имеют в виду, что такие действия не инстинктивны, поскольку жестко не предопределены наследственным механизмом. В обоих случаях критерием суждения служит передача модели поведения через зародышевую плазму. Отсюда и разногласие по вопросу о месте инстинкта в человеческой жизни. Если считать, что он занимает значительное место, то его следует рассматривать с первой точки зрения, т. е. скорее как внутренний, нежели внешний процесс, и определять в терминах мотивации, а не конкретного действия.

Возможно, самым разумным решением был бы отказ от слова «инстинкт» применительно к большинству проявлений человеческого поведения, в котором нет ничего от жесткой фиксированности животного инстинкта; вместо этого стоило бы говорить об «инстинктивных эмоциях», поскольку эмоциональная сторона нашей деятельности явно содержит наследственный элемент, который устойчиво сохраняется в самых разнообразных проявлениях.

Но и при таком подходе все еще остаются значительные разногласия в отношении того, что такое инстинктивные эмоции и как они работают. Причина этих разногласий в том, что наш опыт в этой области, при всей его подлинности и жизненности, едва уловим, с трудом поддается определению и классификации и допускает различные интерпретации. Так, любовная страсть — самая распространенная тема художественной литературы и бытовых пересудов. Большинство из нас испытали ее или видели, как переживают ее другие, и хотели бы передать испытанное. Но кто может сказать точно, в чем суть этого явления, что здесь врожденно и как оно пробуждается, изменяется и развивается в опыте? Эти вопросы остаются без ответа и, возможно, всегда останутся. Того же рода вопросы о страхе, гневе, горе и т. п. На эти темы написано немало глубоких книг, освещающих эти стороны жизни, в которых анализируются способы выражения этих чувств, прослеживается их возможная эволюция от животного инстинкта; но взгляды авторов этих работ сильно расходятся, и ни один из них не дает исчерпывающего решения проблемы.

Совершенно очевидно, что нам присущи, по меньшей мере, полдюжины явно выраженных типов инстинктивных эмоциональных склонностей, носящих социальный характер и непосредственно связанных с нашим отношением к другим людям. В числе наиболее очевидных из них можно назвать предрасположенность человека к гневу, страху, материнской и супружеской любви, а также волю к самоутверждению или власти. Мы можем принять их за инстинктивные, потому что они, по-видимому, являются универсалиями человеческого рода, о чем свидетельствуют общие наблюдения, самоанализ, опыт художественной литературы и более или менее научные методы исследования вроде тех, что используются в психоанализе. Такая универсальность сама по себе еще не доказывает их инстинктивного характера: причиной тут может быть общность социальных условий. Тем не менее это обстоятельство намного усиливает убедительность других аргументов.

Они связаны с физическими реакциями или способами выражения, которые едва ли не инстинктивны, причем многие из них практически универсальны для человеческого рода, а некоторые обнаруживаются и среди обезьян. Стиснутые в гневе кулаки и зубы, оскал будто для укуса — вот примеры того, что я имею в виду. Дарвин приводит их в своей книге «Проявление эмоций», но поскольку он считал, что привычки наследуются, то и различал с желательной для нас ясностью наследственное и усвоенное от других.

Они соответствуют и служат побудительным мотивом некоторых устойчивых форм поведения, обнаруживаемых не только у человека, но и у животных; короче говоря, они так глубоко уходят корнями в эволюцию животных, что было бы странно, если бы они не были инстинктивными. Например, человеческий гнев приводит к конфликту противостоящих сторон, выполняя ту же функцию, что и чисто инстинктивный гнев любых соперничающих животных. Страх заставляет нас избегать опасности — точно так же, как и всех животных, которым есть чего бояться, и т. д. Эти инстинктивные эмоции предопределяют не конкретные действия, но ту меру энергии, с которой осуществляются действия, выполняющие специфическую функцию в нашей окружающей среде[3].

Помимо этих явных наследственных склонностей, существует бесчисленное число других, некоторые из которых, возможно, носят столь же явный характер, но большинство — неуловимы, неопределенны и спорны. Более того, все эти склонности, включая упомянутые, быстро развиваются, трансформируются и переплетаются с социальным опытом, порождая множество сложных чувств и настроений, которые никто не в состоянии удовлетворительно объяснить. Действительно, поскольку они очень сильно изменяются по мере изменения формирующей их социальной жизни, то их невозможно четко определить и исчерпывающе описать. Каждой эпохе и стране присущ свой собственный, более или менее специфический способ чувствования, равно как и свой образ мыслей. В этой области не бывает законченности.

Хотя инстинктивные эмоции, возможно, замешаны во всем, что мы делаем, их роль такова, что мы редко или вообще не можем объяснить человеческое поведение лишь на их основе. В человеческой жизни они вообще не бывают сколь-нибудь значительным мотивом специфических форм поведения, но лишь импульсом, чье конкретное выражение зависит от образования и социальной ситуации. Они действуют только через сложное, социально обусловленное единство мысли и чувства.

Если, например, мы говорим: «Война — это следствие инстинкта драчливости», то произносим фразу, заключающую в себе так мало истины и столь многое игнорирующую, что это делает ее, практически, ложной. Война уходит корнями во многие инстинктивные склонности, но все они трансформированы образованием, традицией и социальной организацией, так что изучать ее истоки — значит, изучать весь процесс общественного развития. А это требует, помимо всего прочего, детального исторического и социологического анализа: едва ли что-либо еще способно так повредить подлинному познанию и рациональному исследованию причин войны, как приписывание им драчливости и развитие этой темы[4].

То же самое можно сказать и по поводу ссылки на предполагаемый стадный инстинкт или «стадное чувство» при объяснении множества других феноменов, включая поведение возбужденной толпы, страх одиночества, следование увлечениям и моде, раболепство перед вождями и власть пропаганды. Все это, как и война, требует детального изучения социальных предпосылок. Ссылка на инстинкт, как заметил профессор Финдли[5], это «легкий, догматический путь объяснения явлений, причины и следствия которых гораздо сложнее, чем могут себе представить такие авторы». В самом деле, я не знаю никаких свидетельств существования стадного инстинкта, в отличие от инстинктов страха и гнева; и многие считают, что явления, которые призваны объяснить этот инстинкт, вполне могут быть объяснены симпатией и внушением, не требующими какого-то особого инстинкта. Наличие последнего представляется мне постулатом индивидуалистической психологии, нужным ей для поиска каких-то особых мотивов, объясняющих коллективное поведение. Если вы считаете человеческую природу прежде всего социальной, вы в подобных мотивах не нуждаетесь[6]. Действительно, среди психологов, психоаналитиков, биологов, экономистов, педагогов и других, кто интересуется инстинктом, но охотно уклонился бы от изучения истории или социологии, широко распространена склонность закоротить поток причинности, направляя его напрямую от инстинкта к социальному поведению, минуя сложную спираль социального процесса, через которую на самом деле он протекает и в котором трансформируется. Это пример общей ошибки, партикуляризма, который заключается в заострении внимания только на одном факторе в сложном целом. Социальные вопросы в силу своей многофакторности таят особый соблазн для такой ошибки, относительно которой никакая бдительность не будет чрезмерной.

Как нам следует понимать отношение разума и инстинкта? Это зависит от нашего взгляда на уже обсуждавшийся вопрос: либо инстинкт — только постоянные модели поведения, либо он может включать в себя еще и инстинктивные эмоции, которые выражают себя в пластичном поведении. Если мы ограничиваемся первым определением, тогда инстинкт и разум исключают друг друга, поскольку сущность разума в том и состоит, чтобы приспосабливать поведение к меняющимся условиям; но если мы примем второе, тогда разум и инстинкт совместимы.

Фиксированные инстинкты не требуют общего контроля: жизнь нажимает на кнопку, а наследственный механизм делает остальное. Но обучаемые инстинкты предполагают учителя. Их необходимо направлять, развивать, координировать и организовать так, чтобы они были эффективны, — а это задача разума. В известном смысле разум — это согласованная работа сознания; это умственная организация, продиктованная требованиями разнообразной и изменчивой жизни человека. Он обращается с грубой энергией инстинктивных склонностей подобно тому, как офицер обращается с новобранцами, обучая и тренируя их до тех пор, пока они не станут единой командой, способной решать любую задачу в любых условиях. Когда мужчина хочет жениться, разум подсказывает ему, как при существующем порядке вещей ухаживать и завоевать избранницу и как удержать ее, завоевав, т. е. руководит сложным поведением, адаптированным к настоящему, но при этом частично еще движимым врожденными эмоциями.

Разум с этой точки зрения вытесняет и замещает инстинкт не больше, чем командир — рядового; он источник высшей организации, контролирующей и трансформирующей энергию инстинкта. Действительно, разум сам представляет собой некую инстинктивную предрасположенность в широком смысле этого слова, склонность сравнивать, комбинировать и организовывать деятельность сознания. Животные тоже обладают им до некоторой степени, и уникальность человеческого разума заключается только в степени развития: его можно сравнить с простым солдатом, взявшим команду на себя благодаря своим необыкновенным способностям и ставшим со временем генералом.