Перед лицом мгновений
Перед лицом мгновений
Не гений, а страдание, и только оно, позволяет нам не быть марионетками.
Когда человек поддается очарованию смерти, все происходит так, будто он знавал ее в прошлой жизни и теперь ему не терпится поскорее встретиться с нею вновь.
Заподозрив кого-либо в том, что он питает хоть малейшую слабость к Будущему, знайте: ваш подозреваемый бывал не у одного психиатра.
«Ваши истины невыносимы». — «Это для вас они невыносимы», — тут же ответил я этому простаку.
Однако, вместо того чтобы бахвалиться, я захотел добавить: «И для меня тоже…»
Человек недоволен тем, что он человек. Но он не знает, к чему вернуться и как восстановить то состояние, о котором у него не сохранилось никаких ясных воспоминаний. Ностальгия по тому состоянию лежит в основе его существа, и именно через нее человек сообщается с тем, что осталось в нем наиболее древнего.
Органист играл в безлюдной церкви. Больше никого, только кот, вертевшийся у моих ног… Я был потрясен страстью музыканта: на меня нахлынули вечно мучившие меня вопросы. Ответ органа показался мне неудовлетворительным, но, учитывая мое тогдашнее состояние, это все-таки — несмотря ни на что — был ответ.
Идеально правдивый человек, которого мы всегда вольны себе вообразить, — тот, кто никогда не станет искать прибежища в эвфемизмах.
Я безумно стремился к Бесстрастию, в поклонении которому мне не было равных, и чем больше я желал его достичь, тем больше я от него отдалялся. Закономерное поражение для того, кто преследует цель, противоречащую его натуре.
Одно замешательство в нас сменяет другое. Из этого наблюдения не следует никакого вывода, оно никому не мешает вершить свою судьбу, чтобы прийти в итоге к вселенскому замешательству.
Чувство тревоги происходит вовсе не от нервного расстройства, оно основывается на самом устроении этого мира, и непонятно, отчего мы не испытываем его постоянно: ведь время само по себе является не чем иным, как тревогой в ее полном развитии, такой тревогой, у которой не видно ни начала, ни конца, тревогой в состоянии вечного покорения.
В бесконечно унылом небе, не обращая никакого внимания на этот мрачный фон, гоняются друг за другом две птички… Их неприкрытая веселость гораздо лучше реабилитирует один древний инстинкт, чем вся эротическая литература вместе взятая.
Слезы восхищения — единственное оправдание этого мира, если он нуждается в таковом.
Из солидарности с только что умершим другом я закрыл глаза и безвольно погрузился в то подобие хаоса, которое предшествует сну. Через несколько минут мне показалось, что я ухватил ту бесконечно малую реальность, которая еще связывает нас с сознанием. Был ли я на пороге конца? Через мгновение я оказался на дне пучины, не испытывая при этом ни тени страха. Значит, перестать существовать — так просто? Разумеется, если бы смерть была всего лишь одним из опытов, но этот опыт единственный. Да и что за нелепая идея — играть с явлением, которое бывает лишь однажды! Уникальное невозможно испробовать.
Чем больше человек страдал, тем меньше он отстаивает свои права. Протест есть признак того, что человек никогда не испытывал мук ада.
Мало у меня своих забот, так мне не дают покоя еще и те, что были знакомы, наверное, даже пещерным людям.
Человек себя ненавидит, потому что не может забыть о себе, не может думать ни о чем другом. Это неизбежно приводит к тому, что чрезмерность пристального внимания повергает человека в отчаяние и он стремится ее преодолеть. Однако ненависть к себе — самая неэффективная стратегия для достижения такой цели.
Музыка — это иллюзия, которая искупает все другие.
(Если бы слову «иллюзия» было суждено исчезнуть, не знаю, что бы со мной стало.)
В состоянии бесстрастия никому не дано услышать биение Времени. Чтобы этого достичь, необходимо своего рода беспокойство — милость, приходящая к нам неизвестно откуда.
Тот, кто узрел пустоту и поклонялся шуньяте то явно, то тайно, не смог бы всецело отдаться богу ничтожному, воплощенному, индивидуальному. С другой стороны, не тронутая никаким присутствием, никакой человеческой заразой обнаженность, из которой удалена сама идея «личного», ставит под угрозу возможность какого бы то ни было культа, неизбежно связанного с сомнением в превосходстве личности. Ибо, согласно одному из махаянских гимнов: «Если все вещи пусты, кто кого должен прославлять?»
Сон гораздо лучше, чем время, излечивает печали. Зато бессонница, которая раздувает малейшую неприятность и обращает ее в удар судьбы, следит, чтобы наши раны не затягивались.
Вместо того чтобы обращать внимание на лица прохожих, я посмотрел на их ноги, и суетливость всех этих людей оказалась сведенной к торопливым шагам, устремленным… куда? И мне показалось очевидным, что наше предназначение состоит в том, чтобы топтаться в пыли в поисках некоей тайны, лишенной всякого серьезного значения.
Первое, о чем рассказал мне один друг, с которым мы долгие годы не виделись: издавна собирая коллекцию ядов, он так и не смог отравиться, ибо не знал, какой из них предпочесть…
Нельзя подрывать основы свои жизненных мотивов, не подрывая заодно основы своих писательских мотивов.
Нереальность — это очевидный факт, о котором я каждый день забываю и каждый день открываю его для себя заново. Эта комедия настолько глубоко проникла в мою жизнь, что я не в силах провести между ними различие. Зачем это шутовское повторение, зачем этот фарс?
И все же это не фарс, потому что именно благодаря ему я принадлежу к сообществу живущих или делаю вид, будто к ним принадлежу.
Любой человек сам по себе, прежде чем пасть окончательно, уже является падшим в противоположность своему изначальному образцу.
Как объяснить, что факт небытия, колоссальное отсутствие, предшествующее нашему рождению, по-видимому, никого не волнует, а даже если и волнует кого-нибудь, то не слишком сильно?
По словам одного китайского мыслителя, один-единственный час счастья — это все, в чем может признаться доживший до ста лет человек, перед этим хорошенько подумав о превратностях собственной жизни.
…Раз уж все люди склонны к преувеличениям, почему должны быть исключением мудрецы?
Мне хотелось бы забыть обо всем и пробудиться, обратив лицо к свету, существовавшему до начала мгновений.
Меланхолия является искуплением этого мира, и вместе с тем именно она отделяет нас от него.
Молодость, проведенная в температурном режиме сотворения мира.
Сколько пережитых разочарований вызывают чувство горечи? Одно или тысяча в зависимости от субъекта.
Мыслительный процесс можно представить как ванну, наполненную ядом, как приятное времяпрепровождение мечтательной змеи.
Бог — существо в высшей степени обусловленное, раб рабов, узник собственных атрибутов, того, чем он является. Человек, напротив, имеет возможность некоторой игры в той мере, в какой он ничем не является и, обретая жизнь лишь на время, мечется внутри своей псевдореальности.
Ради самоутверждения жизнь продемонстрировала редкую изобретательность; не меньшую изобретательность она продемонстрировала ради самоотрицания. И чего только она не выдумывала, чтобы отделаться от самой себя! Смерть — несомненно лучшая ее находка, ее величайшее достижение.
Проплывали облака. В ночной тишине можно было услышать шуршание, которое они второпях издавали. Зачем мы здесь? Какой смысл может иметь наше ничтожное присутствие? Вопрос без ответа, на который, однако, я ответил инстинктивно, без тени раздумий и не стыдясь того, что изрекаю чудовищную банальность: «Мы здесь для того, чтобы принять муки, и более ни для чего».
Если бы меня предупредили, что сейчас проходят последние мгновения моей жизни, все унося с собой, я, вероятно, не испытал бы ни страха, ни сожаления, ни радости. Полное отсутствие эмоций. Из того, что, как мне казалось, я еще чувствовал, уже исчезло всякое личное звучание, но, по правде говоря, я больше ничего не чувствовал, я пережил свои чувства, и все же я не был ходячим мертвецом, я, безусловно, был жив, но жив так, как бывает редко, как бывает только один раз.
Подражать отцам-пустынникам и вместе с тем испытывать волнение, слушая последние новости! Если бы я жил в первые века нашей эры, я бы примкнул к тем отшельникам, о которых сказано, что по прошествии какого-то времени они «устали от поисков Бога».
Хоть мы и так явились на свет слишком поздно, наши ближайшие потомки, а тем более — потомки далекие, будут нам завидовать. В их глазах мы будем баловнями судьбы, и это правильно, ибо все стремятся быть как можно дальше от будущего.
Да не ступит сюда нога того, кто прожил хоть один день, не цепенея от изумления!
Наше место где-то между бытием и небытием, меж двумя вымыслами.
Другой — в этом надо сознаться — представляется нам как человек в бреду. Мы следим за его мыслью лишь до какого-то момента. После этого он неизбежно начинает уклоняться от темы, поскольку даже самые естественные его заботы кажутся нам неоправданными и необъяснимыми.
Нельзя требовать от языка усилий, непропорциональных его естественным возможностям, во всяком случае, нельзя пытаться извлечь из него максимум. Не будем перегружать слова, иначе они, выбившись из сил, не смогут уже тянуть на себе бремя смысла.
Нет мысли более разрушительной и более успокаивающей, чем мысль о смерти. Наверное, именно благодаря этому двойному качеству она жуется и пережевывается до такой степени, что без нее уже не обойтись. Что за удача — найти в одном и том же мгновении яд и лекарство, открытие, которое вас убивает и оживляет, целительный яд!
Прослушав Гольдберг-вариации — говоря на языке мистиков, музыку «надсущностную» — мы закрываем глаза, ловя отголоски, которые она в нас пробудила. Все исчезает, кроме бессодержательной полноты, являющейся, безусловно, единственным способом приблизиться к Высшему.
Чтобы достигнуть освобождения, нужно верить в то, что все реально или же что все нереально. Но мы различаем лишь степени реальности, поскольку вещи кажутся нам более-менее правдоподобными, существующими так или иначе. Вот почему мы никогда не знаем, как обстоят дела.
Серьезность вовсе не является атрибутом бытия; трагизм — да, потому что он несет в себе идею бессмысленности катаклизма, тогда как серьезность предполагает некий минимум целесообразности. Однако прелесть бытия — именно в том, чтобы не содержать в себе никакой цели.
Восхождение к божественному нулю, от которого происходит тот низший нуль, что составляет наше существо.
Каждый проходит через свой кризис Прометея, после чего ему остается либо этим гордиться, либо в этом раскаиваться.
Когда в витрине выставляют череп, это уже вызов; если же целый скелет — скандал. Даже если прохожий бросит на него лишь мимолетный взгляд, как он, несчастный, вернется после этого к своим делам и с каким настроением влюбленный отправится на свидание?
Длительное же созерцание результатов нашей последней метаморфозы тем более способно лишь подавить желания и восторги.
…Итак, уходя, мне ничего не оставалось, как только проклинать этот стоячий ужас с его вечно оскаленной улыбкой.
«Когда птичка сна задумала свить гнездышко в моем зрачке, она увидела ресницы и испугалась быть пойманной в сети».
Кто лучше, чем Ибн Аль-Хамара, арабский поэт из Андалусии, почувствовал непостижимую глубину бессонницы?
Те мгновения, когда вам довольно одного воспоминания или даже чего-то менее значительного, чтобы выскользнуть за пределы этого мира.
Быть подобным бегуну, который в самый решающий момент остановился посреди дистанции, чтобы попытаться постичь ее смысл. Раздумье — это признание того, что ты выдохся.
Желанная форма славы: подобно нашему прародителю, заварить от своего имени такую кашу, которая будет восхищать еще многие поколения.
«То, что непостоянно, есть боль; то, что есть боль, — это не моя самость. То, что не моя самость, — это не мое, я не это, это не я» («Самьютта Никая»).
То, что есть боль, — это не моя самость. Трудно, невозможно согласиться с буддизмом в этом пункте, который, однако, является ключевым. Для нас боль — самое что ни на есть личное, самая что ни на есть «самость». Что за странная религия! Она повсюду видит боль и в то же время объявляет ее нереальной.
На его лице теперь ни тени насмешки. Это потому, что он испытывал к жизни почти мелочную привязанность. У тех, кто не цеплялся за нее, на лице играет насмешливая улыбка — признак освобождения и победы. Они не уходят в небытие, они выходят из него.
Все приходит слишком поздно, все существует слишком поздно.
До того, как у него начались серьезные проблемы со здоровьем, это был ученый; но с тех пор… он впал в метафизику. Чтобы раскрыть в себе способность изменять свою сущность, необходимо содействие верных тебе несчастий, жаждущих повторяться.
Всю ночь тащить на себе Гималайские горы — и это называется спать.
На какие только жертвы я бы не пошел, чтобы только освободиться от этого жалкого «я», которое в это самое мгновение занимает во вселенной такое место, о котором ни один бог не смел и мечтать!
Чтобы умереть, нужно обладать невероятным смирением. Странно, что такое смирение обнаруживают все.
Суетливость и вечное монотонное бормотание этих волн поглотила, за ненадобностью, еще более бестолковая городская суета.
Когда, закрыв глаза, погружаешься в этот исходящий с обеих сторон гул, кажется, будто ты стал свидетелем готовящегося Сотворения мира, и вскоре теряешься в космогонических измышлениях.
Чудо из чудес: между тем первым толчком и гнусным местом, которого мы достигли, нет никакого промежутка.
Прогресс в любых формах есть извращение в том же смысле, в каком бытие — это извращенное небытие.
Напрасно в бессонные ночи вы испытывали такие страдания, которым позавидовал бы любой мученик: если они не оставили следа на вашем лице, вам никто не поверит. За неимением свидетелей вы будете и дальше изображать из себя веселого шутника и, лучше всех разыгрывая эту комедию, сами же станете первым сообщником для скептиков.
Доказательство противоестественности великодушного поступка в том, что он вызывает — иногда сразу, иногда спустя месяцы или годы — чувство неловкости, в котором не смеешь признаться никому, даже самому себе.
Во время этой заупокойной службы речь шла только о тьме и вечном сне, и о том, что прах возвращается к праху. А затем, без всякого перехода, покойному обещали вечную радость и все, что из этого следует. Меня покоробила такая непоследовательность, так что я решил уйти, оставив и попа, и покойника.
Уходя, я не мог не подумать о том, что с моей стороны не слишком уместно возражать тем, которые так явно противоречат сами себе.
Какое облегчение — бросить в мусорную корзину рукопись — свидетельницу уже остывшей лихорадки, буйства, от которого осталась лишь подавленность!
Сегодня утром я думал, стало быть, земля ушла у меня из-под ног на добрых четверть часа…
Все, что доставляет неудобства, позволяет нам определить самих себя. Без недомогания нет личности. В этом счастье и несчастье организма, наделенного сознанием.
Если бы описать несчастье было так же просто, как и пережить его!
Ежедневный урок скромности: хоть на мгновение вспомнить о том, что когда-нибудь заговорят о наших бренных останках.
Мы настойчиво утверждаем, что существуют болезни воли, но забываем, что существование воли как таковой сомнительно и что изъявление воли не является нормальным.
После того как я несколько часов разглагольствовал, меня охватывает чувство пустоты. Пустоты и стыда. Разве это прилично — выставлять напоказ свои тайны, изливать душу, болтать о себе без умолку, в то время как наполнявшие мою жизнь мгновения приходили в тишине, когда я вслушивался в нее?
В юности Тургенев повесил в своей спальне портрет Фукье-Тенвиля.
Молодость — повсюду и всегда — идеализировала палачей, если те проявляли жестокость во имя туманных идей и громких слов.
В жизни, как и в смерти, одинаково мало содержания. К несчастью, человек всегда узнаёт об этом слишком поздно, когда это знание уже не помогает ни жить, ни умереть.
Вы успокаиваетесь, забываете о своем враге, который не спит и ждет. Тем не менее в момент его нападения нужно быть готовым. Вы одержите над ним верх, ибо он будет ослаблен тем неимоверным расходом энергии, которого требует ненависть.
Из всего, что мы испытываем, ничто не дает такого ощущения причастности к самой истине, как приступы беспричинного отчаяния: рядом с этим все кажется несерьезным, фальшивым, лишенным и содержания, и занимательности.
Усталость, не зависящая от изношенности организма, вечная усталость, от которой не помогает никакой отдых и над которой не властен даже последний покой.
Все действует благотворно, если только ежеминутно не задаваться вопросом, в чем смысл наших поступков: всё следует предпочесть этому единственно важному вопросу.
Когда в свое время я занимался Жозефом де Местром, я объяснял характер моего персонажа, нагромождая одну за другой мелкие подробности, а мне следовало бы вспомнить о том, что ему удавалось спать не более трех часов в сутки. Одного этого достаточно, чтобы понять крайности, свойственные мыслителю или кому угодно другому. Тем не менее я так и не упомянул об этом факте. Это упущение тем более непростительно, что все человечество разделяется на спящих и бодрствующих — два вида существ, которые навсегда останутся чуждыми друг другу и которых объединяет лишь физический облик.
Мы вздохнули бы с облегчением, если бы в одно прекрасное утро узнали, что почти все наши ближние испарились, словно по волшебству.
Надо иметь недюжинную предрасположенность к религии, чтобы убежденно произносить слово «быть»; нужно веровать, чтобы просто сказать о чем-то или о ком-то, что он есть.
Любое время года — это испытание: природа меняется и обновляется только затем, чтобы ударить по нам.
В основе даже самой незначительной мысли неуловимо присутствует легкое нарушение равновесия. Что же тогда сказать о том, кто был первоисточником мысли как таковой?
Если в примитивных обществах от стариков отделываются несколько поспешно, то в цивилизованных наоборот — им потакают и осыпают их почестями. Будущее без всяких сомнений сохранит лишь первую модель.
Что проку отрекаться от религиозных или политических верований — вы сохраните в себе те же упорство и нетерпимость, которые подвигли вас принять эти верования. Вы все равно будете неистовствовать, но ваша ярость будет направлена против отвергнутой веры; фанатизм, свойственный вашей натуре, выживет независимо от убеждений, которые вы можете либо защищать, либо отвергать. Сущность — ваша сущность — остается прежней, и изменить ее, меняя собственные мнения, вам вряд ли удастся.
«Зогар» ставит нас в тупик: если он говорит правду, то бедняк предстает перед Богом, имея только собственную душу, остальные же — не имея ничего, кроме тела.
Раз невозможно составить по этому поводу какое-либо мнение, лучше еще подождать.
Не стоит путать талант и остроумие. Чаще всего остроумие присуще дилетантам.
С другой стороны, как же иначе придать остроту истинам и заблуждениям?
Каждое мгновение я поражаюсь тому, что нахожусь именно в этом мгновении.
Из десятка грез, которым мы предаемся, только одна имеет смысл, да и то вряд ли! Все остальное — мусор, примитивно-тошнотная литературщина, картинки, намалеванные кретином.
Затянувшиеся грезы свидетельствуют о скудоумии «мечтателя», который, не умея вовремя поставить точку, безуспешно силится найти какую-нибудь развязку, подобно драматургу, нагромождающему сюжетные ходы, потому что не знает, как и где ему надо остановиться.
Мои неприятности, или скорее мои несчастья, проводят политику, недоступную моему пониманию. Бывает, они сговариваются друг с другом и идут вместе, а порой каждое идет своим чередом; очень часто между ними происходят столкновения, но независимо от того, пребывают они в согласии или в раздоре, они ведут себя так, будто их проделки меня не касаются, словно я всего лишь оторопевший зритель.
Для нас важно лишь то, чего мы не совершили, чего мы не могли совершить, так что от жизни остается только то, чем она не была.
Мечтать о таком разрушении, которое не пощадило бы ни одного из следов, оставленных первоначальным взрывом.