Портрет читателя

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Портрет читателя

В первом письме ко мне Ольга Господинова писала о том, что надеется с помощью умных, добрых книг радикально перевоспитать самую неблагополучную часть юного населения небольшого подмосковного города, в котором она живет, и советовалась относительно выбора наиболее сильно действующей на умы и души художественной и философской литературы.

Было ей тогда пятнадцать лет.

Через год во втором ее письме ощущалась большая сосредоточенность на самой себе, хотя и в нем немало говорилось о литературе.

«Я читаю сейчас Данте и Петрарку, Булгакова и Заболоцкого, Бредбери и Пастернака… Хотя в шестнадцать лет трудно ориентироваться в литературном мире.

Открыть, чего мне особенно не хватает? Умного мудрого собеседника! Вам нравится Ремарк? А „Петербургские сновидения“ в театре имени Моссовета? А рисунки Нади Рушевой? А новые стихи Беллы Ахмадулиной? Успели ли вы побывать на „Беседах с Сократом“ в театре имени Маяковского?

У нас в школе однажды висело объявление: „Ищу философа!“ Открыть секрет? Я его написала и повесила.

Когда какой-нибудь вопрос начинает очень мучить, я иду пешком по бульварному кольцу, заглядывая в лица прохожим, но философ почему-то не попадается… Спасибо всем хорошим писателям за книги, которые они пишут, за доброту и человечность.

Я иду по Страстному или Тверскому бульварам, а мимо несутся машины и троллейбусы, студенты и школьники, молодые матери и пенсионеры, все, все куда-то торопятся и спешат: к открытию магазина или в очередь на выставку, в библиотеку или театр, в институт или филармонию. Дети спешат вырасти, студенты спешат выучиться, молодые специалисты спешат стать немолодыми, пенсионеры и те перестали медленно гулять по бульварам! Мне иногда хочется повернуть какую-нибудь ручку и остановить все, как в кино. Почему люди не видят друг друга, почему бы всем не остановиться, не посмотреть на соседей? А что у него? Отчего у него губы, как на картинах Пикассо? Отчего у той женщины седая прядь в волосах, а у этого малыша заплаканные глаза? Отчего?»

Еще через год она опять написала о том, что ей нужен добрый, умный, внимательный собеседник.

«Мне уже семнадцать лет… Я понимаю, если каждый ваш читатель будет требовать внимания, то у вас ни на что больше не останется времени. Я все понимаю и все-таки…

Сегодня расскажу вам о нашей семье. Моя мама — ленинградка, после блокады осталась одна, выросла в детском доме, училась в ремесленном училище, потом в техникуме, потом сама в ремесленном училище воспитывала ребят, потом кончила институт. Хорошая, добрая женщина, несколько уставшая, всегда верящая в добро, в людей и потому часто ошибающаяся. Мой отец — человек более трезвого ума. Когда за чрезмерное доверие к трудным подросткам ему „посоветовали“ уйти из училища, где он учил, воспитывал ребят вместе с мамой, он ушел и стал инженером. Теперь мирно делает работу, которую, по-моему, любит, играет с ребятами во дворе в футбол, много читает, много шутит и требует от нас с братом честности без малейших поблажек к себе, добросовестности в любом деле и некоторых успехов в учении.

Вот такая у нас семья. Нам с братом с ранних лет разрешалось свободно мыслить, критиковать поступки родителей, читать любую литературу, заниматься, чем мы хотим (математикой, физикой, боксом, баскетболом, судомоделированием, рисованием).

Первые книги были куплены родителями на их первую зарплату, библиотека наша росла вместе со мной. Всегда у нас были интересные книги, первый во дворе хула-хуп, бадминтон, интересные настольные игры. С трех лет нас водили в театр, цирк, зоопарк, в пять — прибавился исторический музей и кино, в семь — Третьяковка, в двенадцать — планетарий и все музеи Москвы. Родители любили нас и любили интересно жить…»

Это письмо она не закончила и не отправила — постеснялась, наверное, потому, что стала старше и ей стало труднее общаться с незнакомым человеком. Она передала это письмо мне, когда мы познакомились. А познакомились мы, когда ей было уже восемнадцать и она поступила в Московский педагогический институт — к моему удивлению, на физический факультет. По письмам мне казалось, что она увлекается исключительно литературой, искусством, философией и далека от точных наук. Но я ошибался — выяснилось, что она ставит точные науки на первое место в познании мира.

Мы беседуем с ней долго, откровенно, мне интересен этот человек, который несколько лет, с восьмого класса, писал мне и лишь сейчас решился познакомиться.

Когда она уходит, я записываю ее мысли о жизни. Я дам сейчас отрывки из этих торопливых — пока услышанное не ушло из памяти — записей.

О себе.

Я сейчас переживаю страшный и трудный момент. Мне кажется, уходит что-то лучшее во мне… Я чувствую это по мелочам. Вот на вокзале вижу: стоит старая женщина с собакой, высоко подняла поводок, и в этой же руке зажат кошелек с деньгами. Деньги падают, падают, и она не замечает этого… А я иду мимо, в толпе, и лишь через несколько минут до моего сознания доходит то, что я увидела. Я бегом возвращаюсь, поднимаю упавшие деньги и думаю о том, что год, а тем более два года назад я бы наклонилась и подняла их моментально. Я не могла бы не отозваться мгновенно. Что-то уходит, уходит, а я не хочу, чтобы уходило…

О школе.

Я с десяти лет билась на кулаках с мальчишками, которые обижали девочек. У нас класс был тяжелый, особенно мальчишки… Я и кулаками, и литературой стремилась их перевоспитать, но ничего у меня не вышло… Я ведь и в педагогический пошла назло им, назло: не удалось из вас вырастить настоящих людей, я из ваших детей выращу их! Я вернусь в мою школу и буду бороться до конца. И с учителями бывали конфликты, но, конечно, неглубокие. Учительницу раздражало, что я люблю Наташу Ростову за то, что она увлеклась домашней жизнью, пеленками и мужем. Наша учительница — ужасная максималистка, ей хочется, чтобы Наташа была на баррикадах или в Сибири, а мне очень нравится, как Толстой кончил роман. Я люблю, когда люди мирно счастливы…

О родителях.

С родителями нам повезло… Я вам об этом уже писала в том неотправленном письме. Года два назад мне и брату Саше показалось, что они начали остывать, что ли, что они не такие рвущиеся-мятущиеся, как раньше. И мы уже хотели дать им бой, но потом поняли, что они ничуть не остыли, только не обо всем нам рассказывают, охраняя наш покой. Но мы заставили их рассказывать обо всем. У нас в семье есть такой вечерний традиционный час, посвященный конфликтным ситуациям. Мы рассказываем родителям о конфликтных ситуациях в школе, а они — о конфликтных ситуациях у себя на работе, и Саша иногда дает отцу умные, дельные советы, как эти конфликтные ситуации разрешать. Ему сейчас шестнадцатый год, у него хорошая математическая голова. Хорошие, хорошие родители… Интеллигенты в первом поколении…

О комсомольской работе.

Меня избрали в комсомольское бюро факультета как раз тогда, когда в Румынии было большое несчастье — землетрясение. И вот я подала мысль: помочь отстроить школы. Я подсчитала, что если устроить несколько субботников, то можно собрать большие деньги, ведь каждому из нас ничего не стоит заработать в день три-четыре рубля, а в общей сумме это сотни и тысячи. Потом была мысль устроить в Лужниках конкурс детских рисунков на асфальте, чтобы в один из воскресных дней тысячи малышей явились с папами и мамами, им роздали разноцветные мелки и они рисовали. И вообще хочется, чтобы было как можно больше праздников, особенно для детей. Нам говорят: учитесь, не отвлекайтесь. А как интересно отвлекаться! Я в 1976 году под Ростовом одна восемь тонн помидоров собрала! И как я была счастлива, когда шла по Москве и видела — торгуют моими помидорами!

О подругах.

У меня три подруги. Одна — по школе, вторая — по дому, то есть мы живем рядом, и третья — подруга по письмам. Однажды мы не смогли с ней встретиться — тогда мы еще не были по-настоящему подругами, — и я написала ей письмо, она мне ответила, и мы потом долго переписывались…

Во вторую нашу встречу Ольга показала мне эти письма.

Вот отрывки из ее писем к подруге.

«Мне уже шестнадцать лет. Кто я? Трудно сказать, порой добрый и открытый человек, порой злой и замкнутый, порой щедрый, порой жадный. Я хочу искать, ошибаться, биться, метаться, бросать все и опять начинать. Часто говорят мне хорошее, лестное, я не люблю это слушать, но где-то все-таки есть во мне такой идиотик, которому это приятно, и он вылезает, и он торжествует…»

«Хочу понять Матисса. Люблю эпоху Возрождения, Микеланджело, Леонардо да Винчи, Караваджо, хочу читать Софокла, Платона, Канта, хочу изучить физику и математику в совершенстве, мечтаю вырастить десять хороших во всех отношениях мальчиков и девочек и одного гения. Хочу получить высшее педагогическое образование и научиться играть хотя бы на одном музыкальном инструменте».

«С недавних пор я начала делить людей на две категории, одни хотят быть, другие иметь. Я хочу быть. Даже в любви одни хотят быть (вечно), другие хотят иметь (временно)».

Это, так сказать, общефилософская постановка вопроса — осознание себя в мироздании. Но существуют и обычные — при всей их уникальности — отношения двух шестнадцатилетних девочек.

«Ты — кактус, выросший в одинокой, чахлой пустыне, — пишет она подруге. — Ты спрятала все лучшее, все свои живые соки, ты покрылась острыми шипами и больно колешь каждого, кто хочет погладить тебя… Но нужен тебе человек, который ждал бы тебя, выслушал, все понял и, поняв, пожалел бы (не унизил, а пожалел). И ты, как маленькая девочка, уткнулась бы в его плечо и горько расплакалась бы, а он гладил бы твои волосы и понял бы все, все и помог. Нежность, искренность и любовь, ты успокоилась бы в них…»

И с этого начинается в ее письмах самое существенное — борьба за человеческую душу.

«Почему ты не веришь в людей? Ты никогда не видела шестидесятилетнюю женщину, детского врача, которая утром идет на работу с красными, бессонными глазами — всю ночь читала и плакала над „Человеком, который смеется“ (Гюго). И ты думаешь, таких мало? Даже в физтехе, где учатся и творчествуют лишь заядлые физики и математики, студенты готовы пожертвовать многим, чтобы попасть на выставку Нади Рушевой и получить хотя бы один фотоснимок с ее работ. Этот мир, мир богатый, щедрый мир, в котором любят, надеются, страдают, берегут и охраняют все лучшее, мир, где живут Андерсен, Есенин, Ахматова, Мандельштам, Врубель, Пикассо, Блок, этот мир есть, он цветет, увеличиваясь год от года, я только вошла в этот мир…»

Две темы в письмах Ольги Господиновой делают их особенно современными, сегодняшними — сопричастность мировой культуре, ощущение ее как живой целостности и сопричастность жизни человечества, понимание, что эта жизнь неотрывна от ее личного бытия.

«Ты любишь „Чайку“? Если ты любишь ее, никогда не смотри эту легкую, красивую фантазию в театре. Моя мечта рассыпалась при виде фальшивых и неестественно играющих актеров, серого, как из комиссионного магазина, чучела чайки и бурых декораций. Я не хочу никого винить, я только думаю, что иногда человеческая фантазия бывает такой изящной, легкой и мудрой, что ее нельзя воплотить во что-то материальное. Догадайся, кто мне больше всех нравится в „Чайке“? Дорн. Я его понимаю и люблю больше других (чуть-чуть)».

— Почему Дорн? — спросил я Ольгу при новой встрече. — Не загадочный Треплев, не красивый Тригорин, а старый ворчун, доктор Дорн.

— Он единственный, кто жалеет людей, — ответила она.

Доброта, жалость? Как она их понимает?

«Когда я была меньше, я хотела найти человека-солнце, который бы меня любил, обогревал, растил бы, но найти его не могла. Тогда я поняла: счастье — быть солнцем, самой кого-то любить, обогревать, растить. Но очень быстро силы мои иссякли, и я поняла вторую истину: надо иметь солнце, надо иметь и цветы, надо быть солнцем, надо быть цветами в одном лице».

Доброта и в том, чтобы видеть в человеке некую великую возможность, понимать, что наряду с миром созданного есть мир и несозданного.

«Там живут наши творения, которые еще не созданы. В этом мире живет все лучшее, что в нас заключено и что мы должны спасать друг в друге… В этом мире мы сами — завтрашние…

Два года назад был такой случай. Я ходила по Музею изобразительных искусств имени Пушкина и в одном из залов встретила студентов, сначала они молчали, потом поспорили об одной картине, я не понимала и половины их слов, но слушала с вниманием, они спросили мое мнение, я ответила что-то невразумительное, потом они опять спорили и опять спрашивали у меня. Я была удивлена, что существует столько миров, проблем, понятий, что жизнь может быть такой удивительно интересной. Уходя, они сказали: „Девушка, пойдемте с нами“, я только покачала головой. Я шла в другую сторону, глотала слезы и говорила сама себе: „Подождите меня, подождите. Я буду много работать, многому учиться, формировать вкус и мышление, я стану равной вам“. И теперь, когда я устаю, я повторяю про себя: „Подождите меня“. Ты не смейся, не надо, это сама искренность».

Отвлекусь на минуту от Ольги — ее мыслей, сомнений и чувств — для одного общего рассуждения. Мы в последнее время много пишем о подростковой жестокости, о явлении действительно очень тревожном, и хорошо, что наше общество уделяет ему все больше внимания. Но мы гораздо меньше пишем и менее остро чувствуем, что нарождается и иное, полярное, явление в том поколении, которое сейчас входит в жизнь, — явление какой-то обостренной и глубокой духовности, очень большой эмоциональной восприимчивости и большой душевной утонченности. Это менее заметно, чем жестокость, потому что не сопряжено с драмами, но это внушает большие надежды и требует от наших писателей и педагогов каких-то новых, углубленных ответов, новых, творческих решений.

Одно из самых интересных писем Ольги подруге посвящено взаимосвязи личного и общественного.

«Прежде чем спорить, что важнее в жизни — личное или общественное, сначала давай условимся, что мы будем подразумевать под этими понятиями. По-моему, очень узко ограничивать понимание личного лишь внутренним миром. А вернее, исчерпывать его внутренним миром.

Потому что неизвестно, где вот у меня лично кончается жизнь личная и начинается общественная. Скажи, если я читаю Макаренко, Сухомлинского, Толстого, Платона, какой в этот момент я живу жизнью? Личной? А когда штудирую математику, ищу и нахожу в ней гармонию, красоту, стройность? Общественной? А когда заседаю в комсомольском бюро? Архиобщественной?! А когда сижу в театре и сердце разрывается от боли за героев? Скажи мне, какой я живу жизнью, когда вижу в Музее Советской Армии ботиночки, найденные в концлагере, когда стиснуты зубы, сжаты губы, на глаза наворачиваются слезы и говорю себе: „Смотри, смотри, не забывай этого никогда, помни, на какой земле ты живешь!“ Моя мама пережила ленинградскую блокаду, потом голод послевоенных лет в детдоме. Она добилась столького, начиная с нуля. Так неужели я, хотя бы из преклонения перед ней, перед двенадцатью могилами на Пискаревском кладбище, на которые она ездит каждый год, из благодарности за мое безоблачное детство, не могу, не должна стать достойной дочерью своей Родины? Мне стало стыдно жить никчемной девчонкой, возомнившей себя гением. Я капля в море, хорошо! Но я не хочу быть ложкой дегтя в бочке меда. Не имею нрава. Если тебе кажется это смешным, если ты не уважаешь это чувство, прошу не отвечай мне никогда, мы с тобой тогда чужие люди.

Сейчас я тебе сказала так много, как никогда никому не говорила. И это для меня сейчас все…»

«…Отчего у этой женщины седая прядь в волосах?» — писала она в одном из первых писем ко мне.

Когда в шестнадцать лет спрашивают себя об этом, можно надеяться, что вырастет личность, нравственно содержательная, делающая жизнь красивее и совершеннее…